– Стой! не то!.. Разве у княжны есть гувернантка?
– Как же-с!
– Откуда же она взялась?
– По приказу вашего сиятельства.
– Я приказал?!
– Так точно-с.
– Я?!
– Без приказа вашего сиятельства у нас в Волкояре ничего не делается.
– Гм!..
Радунский пронзительно посмотрел на верного слугу; он отлично помнил, что ничего подобного не приказывал, но смелость Муфтеля ему понравилась.
– Читай дальше! – спокойно сказал он.
Муфтель кончил ведомость.
Князь взял бумагу из его рук и скрепил своею подписью.
– Смотри у меня, Муфтель! – заметил он, погрозив немцу пальцем. – Не умничать и не вольничать!
У Муфтеля душа раздвоилась и ушла в пятки. Ему живо представилось, что его уже выкупали в дегте, обваляли пухом и выбросили за ворота, как – по княжескому приказу – сам он должен был сделать лет пять тому назад с одним из «вольных» княжеских домочадцев-супротивников… Однако гроза прошла. Выговор только тем и ограничился.
– Много, матушка ваше сиятельство, грехов простится мне за эти полчаса! – говорил потом Муфтель Матрене Даниловне.
VI
Вяло и скучно жилось в садовом флигеле княгине Матрене Даниловне, хотя у нее был свой штат женской прислуги и завелись свои друзья и знакомые, подстать ей самой – из мелкопоместных дворяночек и попадей округи. Жизнь проходила – кроючись и крадучись.
– Что ты, матушка, забыла меня? – упрекала иной раз княгиня давно не бывавшую гостью, – или угощение мое не по нраву? Кажется, стараюсь – как для родной сестры, и ничем ты от меня не обижена.
Гостья откровенно извинялась:
– Княгиня, голубушка, хоть семь дней в неделю рада бы у вас гостевать, всем от вас удоволена, на всем вам благодарна. Да уж больно жутко. Собираешься к вам в Волкояр, ровно во Сибирь некую. Как подумаешь о князе, так сердце и упадет: неровен час – встретится…
– Зверь он, что ли? – с горечью возражала княгиня, – если и встретится, что он тебе сделает? Ты не к нему, а ко мне. Он мне в гостях не препятствует.
– И ничего не сделает, голубушка, да посмотрит. А у меня потом от его глаза на целую неделю трясение в суставах. Я, княгинюшка, когда к вам еду, трястись-то начинаю еще за околицей; селом еду – лихорадка бьет; а как во двор вкачусь, – так и глаза зажмуриваю: избави, Господи, от мужа кровей и Арида!
Нескольких дворяночек – поголоднее, а потому и посмелее – княгиня поселила при себе приживалками.
Князь, отдалив от себя жену, не видал ее по целым месяцам и ничуть не заботился, как она живет и что делает. Разлюбленная и разлюбившая, молодая женщина, – да еще богатырского сложения и здоровья, – прямо-таки задыхалась в своем бездельном и бесцельном одиночестве. Избыток сил душил ее; надо было найти ему выход, – и, обманутая в любви, нашла она выход печальный. Две из ее приживалок попивали втихомолку. Выучилась у них пить и княгиня. Чарочка стала необходимою принадлежностью длинных зимних вечеров, в которые тосковала она среди своего бабья, под песни работающих девок. Зашел к ней как-то Муфтель в такую пору и ахнул: княгиня едва ворочала языком… речи и мысли были нехороши, движения нескромны… Окружающие ее женщины были не лучше. Глупые песни поют, верхом друг на друге ездят. На другой день Муфтель пришел к Матрене Даниловне с выговором.
– Ваше сиятельство, что же вы это изволите делать над собою? Так нельзя-с. Доведается князь – и вам будет плохо, и мне: зачем недосмотрел? Убедительнейше прошу вас: перемените ваши поступки. Я не могу быть за вас в ответе. Если вы этих занятий не оставите, я доведу до сведения князя.
Матрена Даниловна стиснула зубы и махнула рукой.
– Доводи!
– Да как же-с? – оторопел Муфтель.
– Доводи, говорю, – бессвязно кричала княгиня, – пусть убьет, дьявол бессердечный! Один конец, по крайней мере. У! ненавижу его… Зачем он на мне женился? за что погубил? Не пара я ему, вишь ты… Сама знаю, что не пара. Ему было в ровнях высватать за себя принцессу гишпанскую, а он мелкопоместную дворянку взял. Ни то я по-французскому, ни то я по-немецкому. А теперь и грамоте-то, что знала, забывать начинаю… Не пара! Не я ль его просила, не я ль молила: отступись! не женись! деньгами ты меня наградил, найду человека, который погибнуть мне не даст, девичий стыд мой венцом покроет? Кому было вперед-то глядеть, видеть, что не пара, – мне ли, дуре, или ему, умнику? Нет, – лишь бы блажь свою потешить да характер оправдать, а – что человек живой пропадет, о том и думочки нисколько… Известно: на что я ему теперь? Красота моя свяла. Красоты нет, – муж глупую жену любить не станет. Одна, весь век одна! в тюрьме легче. Господи, да ведь мне же тридцати годов нету… должна же я иметь в жизни свое удовольствие! Ох, Карл Богданович, тяжко… Так тяжко, что… ну, будь только люди в нашей мурье, уж отсмеяла бы я ему, злодею, свою обиду!
– Что это вы говорите, ваше сиятельство!
– А то, что я греха бы не побоялась, стыд бы забыла, а уж нашла бы себе мила дружка по сердцу, чтобы он любил меня по-моему, нежил, приголубливал… Мне ласки надо, Муфтель, слова доброго… и ничего у меня нет! Словно все каменные…
И загуляла княгиня Матрена Даниловна. Стукнет с горя у себя в павильоне хересу бутылочку, а то и просто зелена вина, и пошла, очумелая, бродить по саду, – в самом развращенном виде, сама не своя, – песни визжит, точно девка деревенская. Дворня, любя ее за кроткий нрав, понимала в ней обиженную женщину и тщательно укрывала от князя, чтобы не доведался, как она пьет. Однако в скорости отступились – опасно с нею стало: уж слишком полюбила вино. Пришлось Муфтелю доложить казус этот князю.
О всех проделках Матрены Даниловны Муфтель не донес, но осторожно намекнул, что княгиня хандрит – хоть руки на себя наложить готова, и, заметив, что попал к своему грозному повелителю в добрый час, позволил себе посоветовать ему немножко приблизить к себе жену:
– Так как вся их ипохондрия – осмелюсь доложить вашему сиятельству, – по замечанию моему, проистекает исключительно оттуда, что княгиня без памяти обожают ваше сиятельство.
Князь – стареющийся прежде времени, опустившийся, изношенный развратом – был польщен этою крепкою привязанностью. Он посетил жену, – которую перед тем не видал с полгода, а когда видел, то почти не глядел на нее, – и был поражен переменою в ее наружности. Вместо белой, румяной, веселой красавицы он нашел ожирелую, обрюзглую бабу, с равнодушным неподвижным лицом, со взором тупо-покорным всегда и враждебно-испуганным в минуты волнения. Князю стало совестно. Он захотел воскресить убитую им женщину, но было уже поздно! Насильственно-пылкие ласки его, нежные слова, от которых в прежнее время Матрена Даниловна ходила бы целую неделю, как шальная, в счастливом полусне любви, – теперь пропадали бесследно. С женщиной обращались долгие годы, как с самкою, как с рабою, – она и стала самкою и рабою. Александр Юрьевич не встречал в своей княгине ни страсти – хотя прежде она была богата страстью – ни отвращения, но одну тупую рабскую покорность, мертвый, безразличный взор, неулыбающиеся губы. Пила же она тайком по-прежнему, хоть и остерегалась теперь, чтобы не попасться князю. Он, однако, догадался, но смолчал. Ему стало противно; он понял, что потерял жену навсегда. Недели полторы он выдерживал это печальное повторение медового месяца. Потом ему надоело, – и он забросил Матрену Даниловну сызнова.
Это было к концу девятого года их супружества – весною. С княгинею же, когда муж стал от нее удаляться, случился совсем неожиданный переворот. Она вдруг ожила, отказалась от вина, повеселела, помолодела, похорошела.
Теплый апрель переселил ее из душных комнат флигеля в чудный волкоярский сад. Один за другим бежали веселые вечера – с горелками и хороводами, в которых вместе со своими девушками принимала участие и Матрена Даниловна. К ней возвратились ее звучный смех, ласковое выражение глаз, добрая усмешка и розовые щеки.
Осенью Муфтель таинственно доложил князю Александру Юрьевичу, что княгиня совестится сама сказать ему, а – по всей видимости – она вторично готовится стать матерью. Первые признаки беременности почему-то поразили княгиню ужасом: она едва решилась сообщить Муфтелю для передачи князю, что ждет ребенка; с лица ее не сходило совсем несвойственное ей выражение испуга и беспокойства; она пожелтела, похудела; часто заставали ее в слезах. Потом она что-то писала, но либо уничтожала написанное, либо прятала листки невесть куца. Напротив, сам князь Александр Юрьевич был очень доволен и на этот раз ждал уже непременно сына.
Так и случилось. Восторг князя не знал границ.
– Ай да княгиня! ай да Матрена! – вопил он, буквально прыгая по залам дворца своего, – вот, не знаешь, где найдешь, где потеряешь. Полагали: ау! иссохла смоковница, – ан, глядь, врешь: взяла да плод принесла. Он велел звонить в колокола, палил из домашней пушки, богато одарил сельскую церковь, простил крестьянам оброк за год. Младенца отняли от бесчувственной матери – роды были очень несчастливы – и перенесли в большой дом, где окружили няньками, мамками, боннами. Мальчик был слаб, хил, мал, без ноготков.
– Боже мой! – воскликнула принимавшая его акушерка, – точно недоносок. Семимесячные не хуже бывают!
В хлопотах о сыне Радунский совсем забыл про жену и очень изумился, когда, дня через три, Муфтель с испугом доложил ему, что княгиня совсем плоха, и если он желает проститься, то поспешил бы прийти.
– Что же с нею такое?
– Не могу знать, ваше сиятельство. Надо полагать, либо молоко в голову бросилось, либо вообще уж… звезда такая…
– Доктор есть у нее?
– Как же-с! Двоих вызвал: из Костромы и из Ярославля.
Когда князь Александр Юрьевич пришел взглянуть на жену, Матрена Даниловна уже не узнала его. А он, если бы не знал наверное, что вот этот длинный, желтый, едва обтянутый кожею скелет – его жена, совсем не узнал бы ее. Так изменилась Матрена Даниловна за короткое, но ужасное мученичество своей болезни. Она умерла в присутствии князя. Видела она его или нет, – Бог знает. Взор ее поумневших, просветленных перед смертью глаз был мрачно и безразлично уставлен в какую-то далекую точку, созерцая ее, бедная женщина и отошла в вечность. Печально смотрел Александр Юрьевич в лицо покойницы, но не о ней – своей невинной жертве – жалел он…
– Грустным предзнаменованием начинаешь ты жизнь, сынок! – вырвалась наружу его заветная мысль.
Говорят, что беда одна не ходит, а беда беду ведет. Не успели воющие бабы обмыть охладевший труп княгини, как прибежал к Муфтелю испуганный казачок: