Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Жар-Цвет

Год написания книги
1895
<< 1 ... 8 9 10 11 12 13 14 15 16 ... 43 >>
На страницу:
12 из 43
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Они были вечны. Не знали они ни смерти, ни злобы, ни горя, ни стыда. Там не было жен и мужей – были только братья и сестры.

Дух гнев и мести на черных крылах поднялся к блаженной золотой планете. Вражда и зависть к добру увлекали его. Он летел, чтобы воевать и разрушать. Но ни меча, ни копья, ни громов, ни огненной лавы не нес он с собою. Его оружие было в нем самом – в одном коротком слове, сильном, как смерть, коварном, как змей-искуситель…

Это слово было – любовь.

Он подкрался к спящему юноше и шепнул ему на ухо роковое слово и послал ему сны, полные сладкой отравы. Он подкрался к спящей красавице и отравил ее грезы словами и видениями любви.

Когда назавтра пробудились оба, новыми глазами взглянули они на мир – и новые мысли, новые чувства охватили обоих.

Они полюбили друг друга…

С хохотом улетел черный дух с блаженной планеты – и тысячи лет кружилась она, нося в себе яд любви…

И снова посетил сатана отравленный мир. Как вор, крался он в первый раз по блаженной планете. Как царь, он вошел в нее теперь и сел на троне могил и надгробных памятников. Потому что любовь – сильная, как смерть, и привела с собою смерть.

Люди планеты лишились блага вечной любви. Они стали рождать – и умирать. Срок их жизни сокращался из века в век. Они мельчали ростом и силою. Они узнали золото, роскошь, войны, хитрые измены – все зло, каким впоследствии проклял господь и вашу землю, когда осудил Адама и Еву.

Людей стало много – так много, что природа планеты, которая была им матерью и кормилицей, уже не могла поддерживать их своими простыми средствами. Люди стали насиловать природу, придумывали способы истощать ее, сделались ее врагами, воевали с нею всю жизнь – и сами истощались в этой борьбе, жизнь их сгорала, как свеча, зажженная с двух концов. Долголетие стало чудом. Шестидесятилетний старец был предметом зависти и удивления.

Чем больше сокращались срок жизни и силы людей, тем больше одолевал их враг – природа. И она становилась все грознее и грознее, потому что планета старела, охлаждался согревший ее огонь, и путь ее отклонился от солнца.

От полюсов поползли туманы, снега и льды, они ползли неудержимо, и люди бежали от них, сталкивались, воевали за лучшие места… Лилась кровь; все было полно ненавистью, родившейся из любви.

Прошли тысячелетия. Сатана снова посетил отравленный мир. Там, где раньше росли пальмы, он увидел чахлый можжевельник.

Он искал людей – и нашел кучку большеголовых карликов, зашитых в заячьи шкуры, которые старались развести костер, чтобы согреть своих карлиц, похожих на обезьян. Но отрава любви жила и в этом жалком племени – они влюблялись, терзались, сходили с ума, ловили миг обладания, ревновали, дрались, умирали за любовь… все, все, как и в те дни, когда люда были прекрасны и сильны, а небо сине, а солнце светло и жарко!

А льды все ползли и ползли с севера и с юга по застылой планете. И вот они встретились, и на планете не стало ничего, кроме льда.

Планета умерла.

Долго, долго носилась она, как огромный алмаз, в немом пространстве, пока не тронулась на нее заблудившаяся комета и не разбила ее в бриллиантовый град… Куски ее брызнули во все концы вселенной. Нет планеты, которая бы не приняла хоть частицу погибшего мира.

Но больше всех, дитя мое, приняла их земля.

Ты слышишь ли эти песни? Чувствуешь ли этот воздух, напоенный любовью? О, дитя мое! Этот остров, это море, берега, что виднеются за морем, – все это упало с неба ледяным куском в тот день, когда разрушилась отравленная любовью планета. Лед растаял – и кусок, полный яда, разлил всю отраву по земле…

Дитя мое! Мы – в родине любви… Беги же от нее! Спасайся! Потому что нет в мире зла и несчастья, большего любви!

Я спросила:

– Учитель кто ты, знающий такие тайны?.. Почему я должна верить тебе?

Он отвечал:

– Я тот, кто первый услыхал слово любви на умершей планете, я тот, кто первый на ней полюбил и стал любимым, первый, кто отравился сам любовью и отравил ею свой народ…

И он плакал, и ломал руки, и стонал: – Не люби! Не люби!

А ночь уже белела, и розовые пятна блуждали на восточных водах…»

Обработка легенды моя, но основу ее сообщил мне один англичанин корфиот, врач по профессии. Он лечил когда-то покойную императрицу Елизавету Австрийскую. По уверению англичанина, он слышал легенду о Золотой Планете от императрицы в виде стихотворения в прозе, а Елизавета говорила, что записала легенду со слов туземной девушки (прим. автора).

Гитара вывалилась из рук Лалицы. Сама она была в обмороке. Импровизация стоила ей страшного нервного подъема, и теперь наступила реакция. Зоица скрыла лицо на ее коленях. Гичовский наблюдал за нею с обычным ему интересом естествоиспытателя. Вучич спешно налил стакан вина, чтобы освежить им силы импровизаторши… Алексей Леонидович хмурился. Ему не нравились интонация и выражение глаз Лалы, когда она говорила «Не люби!» – точно она предостерегала Зоицу против него. Сама Лала, такая прекрасная перед декламацией, теперь возбуждала в нем отвращение: она была – мало сказать – утомлена, – измучена, как загнанная лошадь. Желтоватое лицо ее блестело от пота, будто покрытое лаком, белая сорочка посерела, волосы смокли, развились и по висли прямыми косицами. Вдохновенная Пифия исчезла – осталась немолодая, жирная, раскисшая баба…

– Спать!.. Скорей спать!.. – пробормотала Лала, стуча зубами о стекло стакана, который поднес к ее губам Вучич.

Зоица и Гичовский подхватили ее под руки и увели в комнаты.

Глава 4

Граф Валерий уехал со случайным пароходом на Занте к приятелю-археологу, который жил там, изучая венецианские постройки этого маленького острова-города. Дебрянский за несколько дней знакомства так свыкся с этим веселым, причудливым человеком, что теперь очень замечал его отсутствие. Граф звал его с собою, и Алексей Леонидович поехал бы, Да жаль было расстаться и с Вучичами. Дебрянский бывал у них каждый день, и только слепой не заметил бы, что между ним и Зоицей растет и развивается симпатия, не далекая уже от любви. Замечал это, конечно, и старый Вучич, но молчал. Алексей Леонидович ему нравился, и он не прочь был породниться с русским – тем более, что, по наведенным через одесских приятелей справкам, Дебрянский оказался человеком не бедным, не безызвестным и хорошего происхождения. Когда получились эти сведения, Вучич стал смотреть на Алексея Леонидовича еще ласковее, чем раньше, и даже несколько выжидательно: что же, мол, ты? делай предложение – примем тебя с отверстыми объятиями! Все на вилле видели в Алексее Леонидовиче жениха, и всем жених был по вкусу, кроме Лалы. Если приезжал Дебрянский, она старалась не показываться ему на глаза – запиралась в своей комнате или уходила из дома в горы… И часто Зоицу и Алексея Леонидовича среди их влюбленных разговоров внезапно смущали слабые отголоски ее мрачных песен. Антипатия была обоюдною. Враждебное чувство к Лале, зародившееся в душе Алексея Леонидовича в первый вечер знакомства после декламации, не только не угасло, но усилилось – особенно потому, что он убедился в огромном, почти повелительном влиянии Лалы на Зоицу. Подруги девушек, которых мы любим, приятны нам лишь пока они благоволят к нашему чувству и отдают на жертву и в помощь ему собственную свою дружбу. Но если эти подруги начинают предъявлять свои права на личность приятельницы, если они ставят обязанности дружбы не ниже обязанностей любви, в таком случае они весьма скоро превращаются в наших врагов, и ненавидящих, и ненавистных. Алексей Леонидович чувствовал к Лалице странное физическое отвращение. Он ненавидел ее грубую, уже разрушающуюся красоту, ее дикий наряд, ее Цмока, даже ее гитару и прекрасный голос. В ней чудилось ему что-то преступное и порочное. Близость Лалы к Зоице оскорбляла его. Ему казалось, что эта дружба или, вернее сказать, это подчинение пачкает его будущую невесту – такую наивную, чистую, кроткую и, как действительно убедился Дебрянский, воспитанную, с образованием, редким для югославянской девушки, как будто даже умненькую.

– Какой труп они зарыли вместе, что она боится этой гадины? – думал он порою, чуть не кусая себе пальцы от злости.

Временами ему самому даже становилась странна тайная ненависть к женщине, которая до сих пор, собственно, не сделала ему ничего дурного, никаким поступком не обнаружила своей к нему вражды, а между тем, стоило ей показаться, стоило раздаться ее голосу, чтобы в груди Дебрянского все всколыхнулось гневною судорожною дрожью и холод пробежал по спине. Он чувствовал с немалым смущением и страхом, что его ощущения при виде Лалицы очень близки к тем, которые переживал он в Москве в первые дни после видения Анны и свидания с Петровым: угнетающее впечатление чего-то непонятного, чуждого человеческой природе и в то же время сильного, властного, с чем бороться мудрено. Впечатление это усиливалось еще отчужденностью Дебрянского от Лалы по языку: Дебрянский по-хорватски и итальянски не знал вовсе, немецкий язык был ему труден, а Лала, наоборот, едва лепетала несколько французских слов. Эта немая вражда была бы смешна, если бы обе стороны не чувствовали, что им не до шуток. Обоих прямо-таки заедала безмолвная злоба – сверхъестественная или инстинктивная, как взаимная ненависть непонимающих друг друга животных… Таким образом, Дебрянский и Зоица чувство вали себя хорошо только тогда, когда – по выражению Алексея Леонидовича – «поблизости не пахло Лалою».

Старик Вучич пришел в негодование, узнав, что Дебрянский, две недели прожив на Корфу, не посетил еще ни Монрепо, ни Ахилейона, и прямо-таки приказал Зоице:

– Бери завтра экипаж, сажай в него приличия ради которую-нибудь из тетушек или, чтобы им веселее было, обеих вместе, арестуй этого молодого варвара в его сквернейшем Saint Georg'e – и марш показывать ему Ахилловы сады. Стыдно, господин: простительнее быть в Риме – и не видать папы.

Ахилейон некогда принадлежал императрице Елизавете, прекрасной безумной сестре коронованного романтика – прекрасного, безумного Людвига II Баварского.

В чудных и таинственных садах Корфу она искала излечения от наследственной меланхолии Виттельсбахов.

Мрачное искание забвения, потребность воды из Леты было характерным двигателем жизни этой женщины, с сердцем чувствительным, как Эолова арфа, полным глубоко поэтических и по большей части страдательных на строений. Их подсказывали императрице и природный характер ее, и жизнь – на редкость неудачно сложившаяся жизнь, с вечными грозовыми тучами на горизонте.

Если трагическая поэзия вернется к идее рока, управлявшей вдохновениями древних драматургов, то вряд ли будущий Эсхил или Софокл найдут для такой трагедии сюжет более подходящий, героя более достойного, чем жизнь императора Франца-Иосифа и семьи его. Вот могучий и счастливый монарх – в семейном быту своем, бесспорно, несчастнейший из смертных. Меч насильственной смерти простерт над его домом – ужас за ужасом сменяется в его стенах. В истории Габсбургов было много кровавых, грозных страниц насилия над подданными и над народами, которые не хотели быть их подданными. Можно подумать, что слепая судьба, вспомнив страницы эти, стала по закону возмездия вымещать на императоре-потомке грехи императоров-предков.

Убийство, самоубийство, безумие, неврастения, физическая чахлость, все бедствия вырождения окружили императора Франца-Иосифа в частном быту его злорадною, насмешливою толпою с тех самых пор, как нога его коснулась ступеней трона. Судьба послала ему долгую жизнь и царствование – и отравила каждую минуту их! Ни одной розы без шипов, ни одного венка без колючего терна. В самую светлую минуту жизни этот нравственный мученик не мог радоваться иначе, как сквозь слезы, потому что предшествующая минута, наверное, несла ему какое-нибудь тяжкое горе, а последующая грозила новым разочарованием. Пятьдесят лет «благополучного», как принято выражаться, царствования!.. Бросить взгляд в глубину этого огромного срока – что за тяжкий крестный путь представляется глазам! У католиков есть обряд особых пилигримств по «кальвариям», когда богомольцы ходят от часовни к часовне, от креста к кресту, сопровождая эти переходы воспоминаниями о страстях Христовых: вот гора моления о чаше, вот римская претория, где бичуют Христа, вот Голгофа… В прежние времена богомольцы в соответствии с указаниями евангельских событий жестоко истязали плоть свою. Такою же нравственной кальварией, переходом от горя к горю, во истину «хождением по мукам» должна быть память злополучного монарха, когда он углубляется в картины своего прошлого. Человек спокойствия и мира, он окружен потоками крови… и чьей крови – самых близких, самых дорогих ему людей. Расстрелянный Максимилиан, без вести пропавший эрцгерцог Иоанн, самоубийца Рудольф, зарезанная анархистом Елизавета… Какие страшные житейские этапы!.. Без семьи, без прямого наследника, под градом бедствий престарелый император доживает свой век одиноким сиротою… «О, если бы верно взвешены были вопли мои, и вместе с ними положили на весы страдание мое! Оно, верно, перетянуло бы песок морей!»

Бывают семьи, приближаясь к которым человек вдруг чувствует нечто вроде как бы нравственного удушья. От чего? – необъяснимо. Люди, казалось бы, прекрасные, честные, добрые, ласковые, но – тяжело с ними. И им самим тяжело друг с другом. Чувствуется влияние чего-то зловещего, запах какого-то тления.

Оно незримо висит над семьею, будто какая-то злая, непреодолимая сила – мойра древних, и вот-вот рухнет всею тяжестью и раздавит. От таких семей часто сторонятся даже несуеверные люди, как бы опасаясь заразиться от них несчастьем…

«Бегу, беда над этим домом!
Бегу, да не погибну с ним!»

Подобное настроение – частое, историческое повторение в доме Габсбургов, начиная еще с Карла V. Но никогда не сказывалось оно в таком ярком напряжении, с такою мучительною наглядностью, как при императоре Франце-Иосифе. Удрученность эту сознает одинаково сам он, народ его, иностранцы, под нею изнывают ближайшие члены его семьи. Все они стараются по возможности уклоняться от близости к великой власти, которой невольными участниками сделало их право рождения. Отвращение к высокому сану – характерная семейная черта дома Франца-Иосифа. Ею болел престолонаследник Рудольф, много было ее в императрице Елизавете, всего же ярче выразилось она в эрцгерцоге Иоанне, который отказался от рода и племени со всеми правами, им принадлежащими, и превратился в простого моряка Иоганна Орта. Другой брат – эрцгерцог Сальватор – живет на острове Майорке простым помещиком, ведет жизнь богатого крестьянина, обедает на кухне со своими работниками и принимает как оскорбление, если его зовут «ваше высочество» и вообще напоминают ему покинутый сан. Сам Франц-Иосиф – скорее невольник престола, чем его обладатель; в течение пятидесяти лет его царствования слухи о возможном его отречении возникали множество раз и держались всегда с упорством, ясно доказательным, что они возникали не без оснований. Император оставался у власти, очевидно, не по собственному пристрастию к ней, но по необходимости, не по воле, но против воли, по чувству долга общественного.

В бегстве от тяжелых снов венского дворца Иоганн Орт уплыл неведомо куда в далекое море, Рудольф ползал по альпийским скалам, стреляя орлов и соколов для своей орнитологической коллекции, а Елизавета заключилась в чудеса Ахилейона. Его сады, скалы, воды и небо спасли императрицу. Она уехала отсюда здоровою, но признаки ее болезни еще блуждают по аллеям в лунные ночи, мучатся на скалах, облитых красным заревом заката, рыдают в песнях соловьев над цветниками, опьянящими воздух благоуханием влюбленных роз.

Лишь розы отцветают, Амврозией дыша, В Элизий улетает Их легкая душа. И там, где волны сонны Забвение несут, Их тени благовонны Над Летою цветут…

Эти грациозные стихи великого русского поэта сами собою зазвенели в памяти Дебрянского, когда он очутился в парке Ахилейона. Нигде никогда не слыхал он более глубокой и прекрасной, мудрой и благоуханной тишины. Поэт Щербин в чудесном стихотворении описал Элладу мертвою красавицею, вроде спящей царевны в гробу роскошной природы, под кровом вечно синего неба. Представление о чудной, могучей и красивой жизни, обмершей в ожидании, скоро ли сказочный царевич придет нарушить оковы смертного сна и воскресит красавицу на новое веселие и счастие, разлито по всей вилле. Именно – Элизий, населенный снами, грезами, тенями и сказками. Как будто царство идей, а не предметов: тени отцветших роз над сонными ручьями, несущими забвение.

Над этим миром грез господствует храм, посвященный императрицею полубогу поэзии XIX века – тому, кто всех ярче передал в своих «отравленных» песнях тайны любовного безумия – Генриху Гейне… Императрица Ели завета обожала Гейне. На Корфу, в уединении своем, она окружила память любимого поэта почти религиозным культом. «Пред ним курились фимиамы и воздвигались алтари». Мраморный поэт спит между «кипарисами, резедою и лилиями», с «одинокою слезкою» на щеке и ждет, онемелый, но все еще любящий и грезящий, когда рука любимой женщины «постучит в крышку его гроба и возвестит ему вечный день».

Монумент купался в розовых отблесках вечерней зари, когда Дебрянский и Зоица прощались с его грустным вдохновением и больной красотою.
<< 1 ... 8 9 10 11 12 13 14 15 16 ... 43 >>
На страницу:
12 из 43