– С которой я соскакиваю в калеситу, именно. Что же непонятно?
– Понятно, что справишься без поддержки, не сомневаюсь.
Уже в недоумении Элизабет:
– Какаду, милый, ты с ума? Дай мне зацепиться, я после полета буду в калесите другая!
Я знаю:
– Ты станешь другой завтра на сцене, когда я подниму тебя. Это будет неожиданно, и ты ярче еще сверкнешь. Поверь, Элизабет.
Валенсия в бой бросается:
– Хорош, Какаду, совесть имей! Поднимай давай, ты чего вообще?
И опять нетерпеливый ко мне подход, и снова мой увертливый маневр в ответ. Да, я жить хочу.
Элизабет перестает танцевать, смотрит на меня. И уходит, откуда пришла, в угол к себе, на исходную. Слышу:
– Какаду, мне плевать. Мне вообще на тебя плевать.
– Жаль, что так, Элизабет.
– Ты мне не нужен. Нет, нужен как инструмент, ты это понимаешь?
– Как домкрат, – подсказывает Валенсия.
Я бессильно развожу руками:
– Сломался.
Элизабет только головой качает:
– Неприятная новость, Какаду.
И я в ответ вздыхаю:
– Усталость металла, что поделаешь.
– Ничего. Остается прощальный привет.
– И ты не забудь своей калесите.
Элизабет кивает и отворачивается, кажется, навсегда, и будто нет ее больше, всё. И бандонеоны солидарно смолкают, коду отыграв.
Но Валенсия еще есть, вот она, вцепилась в меня, рвет ворот сорочки, пуговицы летят:
– Какаду, что скажу, послушай, нет, ты послушай! Я уже сама не знаю, чего я вдруг, зачем, кто вообще такая, ну, с танцами этими! Но если сейчас вот сорвется, я тебе тогда не знаю, что… Да горло перегрызу, я лично!
И тут же Элизабет, опять вдруг объявившись, не ждал уже:
– Ду, милый, можно тебя так по старой памяти?
– По очень старой.
– Очень, да. Понимаешь, тут ведь еще дело такое. Я не помню напрочь, как там, чего. Ну, в диагонали этой, как отшибло. Ду, я что подумала… Может, так вспомню, ногами? Вот ты меня на руки если, а я с тебя соскочу и с разгона? Вдруг получится, как?
Не я, руки-домкраты мои сами призывно вверх идут, и Элизабет с места срывается, бежит ко мне. А Валенсия на шее уже повисла, рядом стояла.
11
И мы преодолеваем. Элизабет спрыгивает с меня и уходит в калеситу. И это у нас одно движение такое общее, слаженное и гармоничное даже. Но и помарка вкрадывается, едва заметная, когда за сердце хватаюсь. Жест мимолетный, рука опять сама, но Валенсия разглядела, реагирует:
– Вот!
Оказалось, я под недреманным оком ее, рядом танцует, партия своя у нее, отдельная.
– Что значит “вот”?
– А что значит?
– Ты сказала.
Не дрогнув, отчеканивает:
– Вот – это вот. Что у нас все получается. Нет разве?
Рифмую в ответ:
– А вот и сглазила!
Потому что ведь не получается, наоборот: Элизабет, в кренделях своих запутавшись, на паркете встала и стоит, так и замерла с занесенной ногой, и ни туда ни сюда.
– Забыла. Все забыла.
– Еще. Сначала давай.
– Спасибо, Ду.
– Элизабет, вперед.
Это себе я командую. Чтоб без помарок, жестов предательских. Но опять получается, что не получается, и всё даже хуже еще, и плохо совсем, потому что с Элизабет на руках зашатался я, не повалился чуть на паркет. И только она соскакивает, так кашель ураганный налетает, вообще пополам сгибаюсь. А око Валенсии все в меня уставлено, лицо непроницаемо, и ноги танцуют сами по себе.
Но, главное, Элизабет, споткнувшись будто, посреди зала столбом встает – и ни с места, зря всё. Спиной она к нам, слышно еле:
– Нет.
– И что?