– Политрук скажет: смейтесь! – произнес он.
И, вероятно неожиданно для самого себя, бросил фразу, которую потом часто повторял в батальоне:
– Смех – это самое серьезное на фронте.
Стараясь говорить медленно и очень внятно, Бозжанов стал расспрашивать о планах немецкого командования. Пленный не сразу понял. Уловив наконец смысл вопроса, он сказал, коверкая русские названия:
– Завтракать – Вольоколямск, ужинать – Москау.
Он произнес это серьезно, держа руки по швам, очевидно даже здесь, в плену, не сомневаясь, что так оно и выйдет: «Завтракать – Вольоколямск, ужинать – Москау».
И снова грянул хохот.
В минуты этого безудержного смеха я чувствовал, как души бойцов освобождались от страха.
Подергивая шеей, пленный косил по сторонам. Он не понимал, что стряслось с этими русскими. Мы и сами, наверное, не понимали, почему так заливаемся.
Так был выигран первый бой. Так на нашем рубеже был побит генерал Страх.
Рахимов и Бозжанов доложили мне подробности налета.
Конечно, можете не сомневаться: в бою не все вышло так, как замышлялось.
Одна группа, случайно столкнувшись с патрульными, начала раньше, чем село было полностью окружено. Бойцы врывались в дома, кололи и стреляли немцев, но у тех оставались некоторые не перерезанные нами выходы, многим удалось бежать. Они сумели опомниться и развернуть оборону раньше, чем мы предполагали.
Отряд перебил сотни две гитлеровцев, заминировал дороги, поджег много автомашин и несколько складов, в том числе хранилище бензина, однако кое-что на краю села немцам удалось отстоять.
Но главное было достигнуто: бойцы видели бегущих перед ними немцев, бойцы слышали, как они вопили, издыхая, бойцы испробовали их шкуру пулей и штыком.
С Рахимовым и Бозжановым я шел по рубежу. Бойцы, участники налета, уже разбежались по отделениям и взводам. По моему приказанию занятия и работы были на два часа прекращены. Всюду виднелись группы, собравшиеся вокруг героев, поколотивших немцев.
То там, то здесь слышался смех. Этот день, шестнадцатое октября тысяча девятьсот сорок первого года, в нашем батальоне был днем смеха. Впоследствии я не раз вспоминал слова Бозжанова: «Смех – это самое серьезное на фронте». Когда на поле боя, на передний край, приходит смех, страх улепетывает оттуда.
Меня встречали командой: «Встать! Смирно!» По одному этому выкрику можно часто ощутить душу солдата. Как весело он звучал в тот день!
Подойдя к одной группе, где центром был Гаркуша, я заметил: один боец что-то прячет за спиной. Гаркуша поймал мой взгляд.
– Дай сюда! – повелительно сказал он.
Боец подал немецкую фляжку.
– С ромом, товарищ комбат! – объявил Гаркуша. – Хоть немецкий, а ничего, берет… Сейчас провожу занятия и угощаю: пусть на факте убеждаются. Отведайте, товарищ комбат.
Он протянул фляжку. Я отхлебнул.
– Гаркуша хорошо дрался, – скупо сказал Рахимов.
– Ежели бы мне, товарищ комбат, – хвастливо продолжал Гаркуша, жестикулируя фляжкой, – с каждого, кого я уничтожил, снимать такую, я бы два десятка их принес. Куда там, не донес бы! Там не до того.
Гаркуша все рассказывал и рассказывал.
Мы пошли дальше по линии окопов. Повстречался Мурин, который в составе пулеметного расчета тоже участвовал в налете. Он куда-то торопился, но издали принял бравый вид и за добрый десяток метров дал строевой шаг. Здесь был передний край; здесь ничто, кроме полосы, которая на фронте зовется «ничьей», не отделяло нас от немцев, а Мурин впечатывал ногу, проходя мимо комбата. Глядя на меня, Мурин вдруг улыбнулся. И в ответ я улыбнулся ему. И все. Мы не остановились, не сказали ни единого слова, но душу опять, как ночью, залила радость. Я любил его и чувствовал – он любит меня. Это опять были чудесные минуты счастья – особого счастья командира, когда ощущаешь себя слитым воедино с батальоном. Я знал мозгом и сердцем: в батальоне сегодня родилось бесстрашие.
Вокруг все, казалось, было прежним. За черной незамерзшей рекой белела даль. Сквозь ранний снег кое-где проглядывали незаметенные краешки вспаханной земли. Темнели клины леса. Я по-прежнему знал: вот-вот все загрохочет, по снегу, оставляя черные следы, поползут танки, из лесу выбегут, припадая к земле и вновь вскакивая, люди в зеленоватых шинелях, с автоматами, идущие нас убить, но внутри звучало: «Попробуйте сразитесь с нами!» И во взглядах, в улыбках, в словах, в не покидавшем нас смехе звенело, казалось, все то же: «Попробуйте сразитесь с нами!»
Так звучал в тот день наш батальон, наш булат. Хочется выразиться красочно, например, так: да, он, наш батальон, становится булатом – прокаленным, заточенным, узорчатым клинком, который режет железо, с которого ничто в мире не сотрет чекана. Но скажем скромнее: в тот день мы закончили среднее солдатское образование. Последний класс этой школы – удар, или, употребляя военно-профессиональный термин, укол штыком, укол не в чучело, а в живое тело врага. Этот укол, освобождающий от страха, нам дался сравнительно легко – в лихом ночном набеге.
Тяжелые бои, страшные испытания мужества – все это было впереди. Великая двухмесячная битва под Москвой лишь начиналась.
В эти два месяца мы, первый батальон Талгарского полка, приняли тридцать пять боев; одно время были резервным батальоном генерала Панфилова; вступали в драку, как и положено резерву, в отчаянно трудные моменты; воевали под Волоколамском, под Истрой, под Крюковом; перебороли и погнали немцев.
Об этих боях расскажу потом, а сейчас… Сейчас, – сказал Баурджан Момыш-Улы, – ставьте большую точку. Пишите: конец первой повести.
Повесть вторая
1. Накануне боя
Нелегко человеку стать солдатом, нелегко командиру дисциплинировать войска, а воевать еще труднее.
– Наша вторая повесть, – продолжал Баурджан Момыш-Улы, – еще более ответственна. Раньше мы говорили о подготовке солдата. Теперь речь пойдет о бое.
Шестнадцатого октября тысяча девятьсот сорок первого года я, командир батальона, лежал на походной койке в своем блиндаже, в ста тридцати километрах от Москвы.
Издалека, то напряженно учащаясь, то затихая, доходила орудийная пальба. Звук докатывался слева – за двадцать – двадцать пять километров. Там, на левом фланге дивизии, как мы узнали потом, немцы пытались в этот день прорваться танками.
А у нас, в расположении батальона, все было спокойно. Противник не придвигался к рубежу батальона, к центральному отрезку так называемого Волоколамского укрепленного района.
Я лежал и думал.
Мне надоедал мой коновод Синченко, единственный среди батальона, кому дозволялось ворчать на меня. То у него была истоплена для меня баня, то готов обед. Я прогонял его:
– Потом… Убирайся, не мешай.
– Чего заладили: не мешай и не мешай. А сами полный день ничего не делаете.
– Я думаю. Понял? Ду-ма-ю.
– Разве можно так много думать?
– Можно. Если тебя убьют по моей глупости, что я скажу твоей жене? А ты у меня не один.
Быть может, и вам представляется, что командир батальона – особенно в такой момент, накануне боя, – обязан что-то делать: разговаривать по телефону, вызывать подчиненных, ходить по рубежу, отдавать распоряжения. Однако наш генерал Иван Васильевич Панфилов не один раз внушал нам, что главная обязанность, главное дело командира – думать, думать и думать.
В ночь на шестнадцатое, как вам известно, сто моих бойцов, отправившись за двадцать километров, совершили вылазку в расположение врага. Они возвратились с победой.
Эта первая победа преобразила душу солдата, преобразила батальон.
А дальше?