Оценить:
 Рейтинг: 0

Акума, или Солнце мертвых

Год написания книги
2020
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
5 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
О, воображение смертного сна!

Эйфория смерти!

«Я бьюсь крылами за ужас земного существования!» Сгинь!

Изыди, птица Додо!

Я безумствую, немотствую, тоскую… Голос отвечал: «Да-да».

Музыка заполняла слух Михаила Кралечкина рваными фразами, срываемыми с виниловой пластинки на стареньком проигрывателе «Серенада». Сияла райская реклама капиталистического мира, заманивая в чащобы сладострастия, непристойных фантазий, музыкальных аллюзий.

Всё дело в шляпе, как сказал бы начинающий крипто-аналитик, потирая усталые руки, счастливый своим зашифрованным шизофреническим символизмом. Михаил Кралечкин свернулся войлочным клубочком на кушетке и созерцал в своем угасающем сознании «эволюцию образа автора» в поэзии Ахматовой, которая стала являться ему в образах лапландских ведьм на картинах Иоганна Генриха Фюссли, столь любимого Доктором Сексуальная Одержимость.

Этот постер навевал ему тусклые мысли об одной русско-итальянско-китайской даме из его эпистолярного незаконченного повествования, которая завещала ему золотой перстень с рубином с пальца её возлюбленного музыканта-эмигранта, бывшего возлюбленного ААА, навечно забытого в кресле-качалке в нью-йоркской квартире среди немытой посуды. Перстень пропал.

Под кроватью он заметил советский литературно-художественный журнал «Октябрь», в нём было заложено письмо от этой наследницы массивного золотого перстня с рубиновым камнем. Он потянулся за письмом, будто за смыслом своей жизни.

Вот заграничное письмо от Армиды рассердилось на него не на шутку, притопнуло ногой, поджало губы, выдало соловьиную тираду: «Дружочек мой, деточка, малыш, бедный мой обалдуй, отстаньте вы от меня со своей эпигонкой, с этой Ахматовой, ибо не люблю я эту выдумщицу, притворщицу, распутницу, хромоножку! Ахматовскую музу, если б вы знали, сочинил миллионер-картёжник Н. Некрасов после того, когда увидел, как высекли розгами молодую крестьянку на Сенной, у метро. Видимо, было, за что пороть девку! Поэтесс надо пороть ремнём! Пусть не узорчатым ремнём, а бархатным <нрзб>! Жертва некрасовского поэтического произвола стала жертвенной музой вашей Ахматовой, любезный мой друг Мишенька. Оттуда растут её ноги! Давайте, я лучше расскажу вам, как я любила гения, а вы напишете книгу, которая прославит вас во веки веков…»

Неужели и дальше жить с этим бредом посмертно?

Он снова громко чихнул, будто заражённый самопрезрением. Ночной незримый снайпер сбивал его мысли влёт.

Темечко его тихо лысело, словно пух чертополоха. Подранками мысли его падали беззвучно в чешуйчатую кожу Невы. Кто-то презрительно сплёвывал с Египетского моста. Это был призрак старого моста, до его обрушения под пешеходами. Цепи его напевали в ночи погребальную песнь. Промчался легковой извозчик. Чугунные сфинксы оставались безучастными. Кралечкин шептал: «И под мостом поплыву, раскачиваясь, мёртвый, на воду сорванным листом…»

8

…О, да!

Что – о? Что – да?

Это был кто-то знакомый, до боли знакомый.

Имя его никак не вспоминалось, вертелось у Кралечкина на кончике языка, как типун! Он сплёвывал вымученные мысли, его сокровенные мысли, рождающиеся в скверне и нежности, в похоти и тщеславии, в отчаянии и бессилии, в бесславии и в забвении.

Было стрёмно, как сказал бы гопник Мау Линь, приближаться к нему, но что-то влекло, какая-то таинственная страсть. «О луна, ночная бздунья, испугалась ль ты петербургской ночи или пьяного гуляки на Египетском мосту?» – пролепетал Кралечкин, наскребя из-под лопаток хилого мужества …

…То был силуэт юноши в армейском бушлате с пышной копной темных волос. Он хотел к нему подойти, ноги подкашивались, влечение к этому силуэту было внезапным, болезненным, острым, как костяшки сжатых в кулак пальцев – о, если б он смазал его по лицу, как в тот раз, в школьном классе после урока, когда едва не подрались…

«Эх, Женя, Женечка! – горестно прошептал Миша Кралечкин и стиснул зубы. – Зачем же так! Лицом в сугроб! Насмерть! Отныне ты не заденешь меня своим протёртым локтем, сидя за одной коричневой партой с общей чернильницей-непроливайкой, не ткнёшь пером в колено на уроке, не улыбнёшься краешком рта, не вздёрнешь презрительно верхнюю губу с чёрным пушком, читая тайком из-под парты книжку «Необычайные приключения Карика и Вали» Яна Ларри, единоличного писателя Сталина. Какая трогательная наивность!»

Михаил Кралечкин почувствовал жаркий прилив жалости к себе, щемящую утрату своего имени, растрату своего времени, забвения места… а вслед за этим утрату своего рыхлого и блеклого, как трава сныть, советского бытия, за которое цеплялся, как репейник за хвост собаки Сенмурва…

«О, странна и нелепа жизнь м-а-а-а-ленького советского челове-е-ека в либеральном царстве профессиональных клептоманов!» – кургузо громоздились возмущённые слова в его голове. Ему казалось, что рот его был набит свейским янтарём.

Сумбурная тирада никак не связывались в изящный иероглифический рисунок его мысли – слова скатывались на языке в войлочный клубок, в законченную жалобу на судьбу, которая нежно шептала ему на иврите: «Осим хаим»…

А в ответ, не слыша её, он приговаривал тихо: «Сир я и мал, сам я устал». Страхи его перекочевали в старость и закоренели, как паразитические наросты на деревьях.

«О, быть деревом, чтоб не чувствовать одиночества…» У Миши Кралечкина медленно тлело, как бикфордов шнур, подозрение, будто его самого взяли да сплюнули в невскую канавку. И плывёт он плевком вслед за окурком-корабликом…

Он закрыл глаза, заглянул вглубь себя и ужаснулся. Там текли по жилам мутные каналы Ленинграда, крикливые туристические катера с китайскими туристами, размахивающими красными флажками…

Кралечкин очнулся, когда его тронули тонкие пальцы за колено: «Миша, дай мне карандаши и бумагу, я нарисую тебе письма счастья. Я буду всегда писать тебе большие длинные письма. Ангелы будут приносить тебе мои письма на тот свет. А ты возьмёшь меня с собой в Иерусалим Небесный?»

Михаил Кралечкин возрадовался: «Доблесть моя, звёздочка рубиновая, сияющая на солнце, мой скалистый остров Кларэнс, плывущий средь белых льдов в бурном море, ты, беленький заячий хвостик моей жизни, ты мой Ведмедик клишоногий, счастье моё. Сейчас, сейчас, поищу карандашики, сейчас найду тебе и бумагу белую. Вот, мой принц, возьми альбом, вот карандаши, пиши мне письма длинные-длинные, калякай, малыш. И не забудь приклеить марочку на конверт – ту, что я тебе подарил, когда будешь отправлять письмо!»

Столько литературных аллюзий, сколько географического одиночества в новом имени этого мальчика! Мальчик с волосами долгогривого халдея, что кучерявились арабской вязью, тонкий, как веточка отцветающей сакуры в ботаническом саду на Петроградской стороне, расположился на паркетном полу, вытянув раздвинутые ноги поперёк комнаты, послюнявил во рту огрызок химического карандаша, стал что-то усердно рисовать, какие-то графические линии и тёмные фигуры, числа, квадратные корни, интегралы, алеф, бета, шин и те и другие символы бесконечной множественности вселенных.

Из угла в угол, по диагонали листа протянулись рельсы, потом на них был возведён блокадный трамвай, похожий на кирпичный дом с грубыми масонскими символами каменщиков. В детском рисунке было столько любопытных подробностей, что общее и целое исчезало. Над ним свисали провода с ласточками; открылись двери, стали входить пассажиры, в хвосте у очереди стояли лисёнок и ёжик, каждый со своим хитрым секретом на уме, а замыкал сердечный иероглиф «?».

***

…Трамвай поехал сквозь пустошь. Постепенно путь его обрастал городским пейзажем между жизнью и смертью. Мише захотелось стать если не героем, то хотя бы пассажиром этого рисованного трамвая, дребезжащего по ржавым рельсам ложных воспоминаний шестимерного мира, подобий и неправдоподобий, поддельных дневников его подпольного двойственного существования в непечатных литературных кулуарах на Муринских болотах.

За трамваем бежала собака в районе Пяти Углов.

«Лиджи, Лиджи», – басовито звала Акума.

Собака пробежала мимо красивого и усталого и потерянного человека, похожего на философа Людвига Витгенштейна в шевровых ботинках, в перчатках и шелковом бежевом кашне. Собака оглянулась, чтобы убедиться, не хотел ли человек кинуть ей подачку, косточку мозговую или хрящик. Мимо философа прогрохотал переполненный трамвай со свисающими на поручнях пассажирами в рабочей одежде. С одного упала к его ногам замасленная кепка. Приторный ванильный запах духов вспыхнул с правой стороны, и у него защекотало в носу. Какая-то оргия шифона и мехов, бостона и крепдешина прошуршала с весёлым смехом мимо слегка растерянного иностранца.

Моложавый, одетый не по климату, с «Кратким изложением Евангелия» Л.Н. Толстого в руках, будто апостол, оксфордский философ тревожно озирался по сторонам советской действительности, казавшейся ему одновременно и архаичной, и авангардистской.

Людвиг Витгенштейн неловко переложил брошюру в другой карман, достал блокнот, перелистал страницы в поисках адреса: «Остров Или. Кладбище всех душ. Институт Севера. Ул. Достоевского д. 30, кв. 24». Над философом молча пролетала ворона, без оглядки, целеустремлённо. Философ поклонился в пояс чёрной птице, произнёс:

– На чужой сторонушке поклонимся воронушке.

– И чтоб ворон не прилетел из Кракова! – услышал он царский грозный окрик проходящего юродивого, провожавшего взглядом птицу.

В клюве у неё истошно пищала крыса, яростно отбиваясь хвостом, перья летели вертопрахом. Собака тоже радостно залаяла вслед.

«А где ночует ворона?– загадочно подумал логик:

– Собаки лают, да глядят в окно мечтатели. Ничего, ничего, болтовня ваша бессмысленна, а страдания, которые претерпевает Россия, обещают нечто великое в будущем…» Наперерез его нелогичным мыслям проехал трамвай, выпучив глаза, словно рак с диагнозом базедовой болезни. В окно выглядывал мальчик с зайчиком в руках, высунул язык. На подножке висела девушка в белом платье в горошек, к ней прижимался рабочий парень.

Спешил трамвай, на одном сиденье лежала забытая папка для документов с рукописью романа…

– Держи меня крепче, я выскользну! – крикнула девушка.

***

Мальчик вынул из кармана трубку детского калейдоскопа, приставил к глазу. Поделился с Кралечкиным. Тотчас оба очутились в ленинградском цирке Чинизелли. Вышел клоун в страшной маске, взмахнул руками. Три раза произнёс волшебное слово «мандала».

Над головами зрителей завертелся зеркальный шар, отражаясь разноцветными огнями по лицам зрителей. Купол цирка превратился в небесный свод, по которому побежали звероподобные существа, повелители небес. Голос клоуна декламировал мандалу: «В цирке Чинизелли взлетает интегралом акробат, и формулу небытия под золотым платком выносит фокусник…»

Мальчик испугался и отбросил калейдоскоп. Прижался к ноге Кралечкина. Снова стал рисовать в альбоме. Трамвай был его непритязательной мыслью. Трамвай двигался усилием мысли пятью таинственными изгибами, словно блуждая в коллизиях и контроверзах ума, воображения, мышления, рассуждения, памяти, метафизики, диалектики, бреда. Семь бешеных псов мчались с лаем за трамваем. Два других скучали. И всё, что мальчик рисовал, зловеще воплощалось в жизни Кралечкина.

***

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
5 из 8

Другие электронные книги автора Александр Евгеньевич Белых