Если удастся до 1-го сентября пробраться за Кубань, то не беспокойтесь, что три месяца не будете иметь от меня вестей: не будет сообщения с Русью. Обнимите Николая Алексеевича и будьте здоровы сами. Абрантес и 6-й том Истории Русского Народа получены. Жаль, что последняя, кажется, не полна. Еще раз vale!
Сердцем ваш Александр Бестужев.
Пять гор.
19 августа 1835.
P. S. Приищите мне для зимы енотовый не дорогой, но добрый однако ж мех. У нас вьюги не хуже ваших, а воды расположили меня сильно к простуде. Крышка оливкового цвета без откладного воротника, на купеческий лад. О доставке уведомлю.
XLIX.
Закубанье, 1 сент. 1835.
Еще раз до прервания сношений с Русью спешу написать вам несколько строк, любезный друг Ксенофонт Алексеевич. Я думаю, что письмо, в котором я извещал вас о получении 1000 р., давно достигло своего адреса, но не лишним считаю однако ж повторить это. Здоровье мое приметно поправляется, и если бы не здешние воды, чрезвычайно изобильные селитрой, желудок мой скоро пришел бы на прежнюю стать. От солитера привез кучу лекарств с собою, и если выдастся дня два порожних, хочу его выгонять. На водах я был еще слишком слаб, чтобы выдержать сильные средства. Теперь сходим в Абинь, центр наших действий, а там пустимся в горы, ко вновь заложенному укреплению Св. Николая, и будем впоследствии очищать около него ущелья и прокладывать новую дорогу. Не знаю, что будет вперед, но до сих пор Шапсуги дерутся не по прошлогоднему. Посмотрим, осенью не прибавят ли рыси, потому что, кончив полевые работы, они охотнее собираются, а собравшись, храбрее становятся.
Нового у нас на Кубани нет, да и быть не может, кроме самых вседневных вестей о намерениях Черкес на прорывы, которые большею частью оказываются ложны. Из России вести колеблющие сердца приходят на костылях инвалида. Сам я не сочиняю даже повестей. И никогда менее к тому не имел охоты как теперь, хотя никогда бы не написал я лучше как теперь. Долго, долго пройдет, покуда я решусь что-нибудь создать, еще долее – выдать.
После пятимесячной болезни, которая меня держала в пеленах, в люльке, я опять под летучею палаткой, сплю под грохотом барабанов и ржаньем коней. Не поверите, как бьется грудь, заслышав знакомый топот своего георгиевского бегуна. Сердце рвется в поле…
Повеселись, мой острый меч,
Повеселись, мой конь ретивый!
Будьте здоровы и счастливы, достойный Ксенофонт Алексеевич; сожмите руку братца Николая Алексеевича, и не забывайте вашего
Александра Бестужева.
Ольгинский tete-la-bout.
L.
Ивановка, в Черномории, штаб-квартира
Тенгинского пехотного полка. 8 ноября 1835.
И вот я цел и жив опять воротился на русскую сторону Кубани; на русскую только по географии, но не по духу народа, не по видам земли, ни по чему в свете. Печальная сторона, плоская сторона, любезный Ксенофонт Алексеевич, наше Черноморье!.. И в ней-то осужден я скитаться, как Овидий между Крымцами. Да, грустно было Чайльд-Гарольду покидать Англию, не оставляя в ней ничего, о чем бы стоило поплакать; но каково ступить на край земли, в которой должно жить без всякого радостного чувства, хотя невообразимые труды и трудности закубанской экспедиции могли бы вдохнуть страсть к самой дрянной лачужке с трубою, – до того мы были промочены проливнями, длившимися три недели без устали! И между тем я бы так же равнодушно остался у бивачного дыма, как теперь сижу под кровлей хаты. Там по крайней мере есть разнообразие опасностей, забот самых неудовольствий, между тем как здесь одна перспектива скуки, вечной и неизменной, непроходимый океан грязи, не просыхающей даже летом, и, что хуже всего, никаких средств к жизни, не говорю душою, но самым телом.
Сенковский писал ко мне и признавался, что он переделывать должен все статьи, к нему присылаемые: до того они дурны и бесхарактерны в оригинале. Я отвечал ему, что с этим можно дать ход журналу – никогда словесности, и что никто не скажет ему за то спасибо, потому что это портит вкус публики единообразием и характер сочинителей, отступающихся за деньги от своей индивидуальности, от своего самолюбия; что это обращает словесность в фабрику. Впрочем, он, кажется, и не заботится о ней, а употребляет ее лишь средством для поддержания журнала.
Давно уже не имел от вас известий, добрый друг мой здоровы ли? счастливы ли? что делаете, что пишете вы? Про меня не спрашивайте: я положительно не имел времени выспаться, не только что-нибудь прочесть, и до того разучился писать, что двух строк связать не могу. Имею охоту кой-чем заняться, но сколько пройдет времени, покуда у меня в грязной хате настелют пол, покуда разживусь я столом и стулом! Вы, горожане, постигнуть не можете, каким неудобствам подвержен военный Кавказец! Как дорого ему обходится малейшая безделка, и сколько здоровья уносит у него недостаток всех удобств!.. От дыма я потерял почти глаза, не говорю уже о беспрестанной мокроте, о зное и холоде. Все это сносишь твердо, но все это отзывается в костях, в желудке, в голове, может быть в самом мозгу: это письмецо может служить последнему доказательством.
Уведомьте, сделайте одолжение, об остальных экземплярах издания, и если можете уже реализировать итог, то, положив его в сохранную казну, отошлите билет сестре моей Елене Александровне, а мне счет кредиту и дебету. Да если будут лишки, рублей 500 пришлите ко мне. Я скоро буду на мели. Обнимите брата Николая Алексеевича и будьте счастливы сами… До другого дня – у меня падает перо от усталости.
А. Бестужев.
LI.
Теперь вы неминуемо имеете уже обо мне сведения, любимый Ксенофонт Алексеевич: я писал в тот же день к вам, как вы ко мне, от 8 ноября. Письмо ваше много меня порадовало: я давно ни от кого из родной Руси не получаю писем. Этому виной конечно адрес к П. А. К., который вовсе неожиданно гуляет теперь по Москве белокаменной. Он очень хороший человек. Скажу хоть вкратце о себе. При производстве в унтер-офицеры я переведен в 3-й Черноморский батальон, в кр. Гиленджик, на берегу Черного моря, в неприятельской земле Натухайцев. Крепость эта имеет весьма медленное и неверное сообщение с Россией, и то морем. Лишена всех средств к жизни, ибо кроме гарнизона нет души в ней. Климат средней руки; впрочем, Черноморье здешнее еще хуже. Вы видите, что радостей мне там ждать нечего: зато, вероятно, там менее сплетней, и я нисколько скучать не стану. Я все с собою ношу, хотя горько покидать полк, к которому привык, на неизвестное. Лихорадка точит меня понемногу, и не дает средства отправиться через Анапу к месту своего назначения; а мне бы уж чем скорее, тем лучше. Близость гор и моря не последняя отрада – я так люблю море и горы!
Не знаю, хороши или нет последние очерки, по крайней мере они писаны от души: вот все их достоинство, и достоинство только личное. Вам я не слишком верю в похвалах: вы переносите на мои строки любовь к моей душе. Теперь посылаю еще отрывки из журнала убитого, и если вы не будете плакать, их читая, – или вы или я без сердца. Впрочем, надобно пожелать к этому, чтоб они напечатаны были вполне и без таких нестерпимых ошибок, как мои все статьи в Библ. для Чтения. Вообразите, что там есть место, где мое: быть ровней с знатью, напечатано: с злостью; продают, предают – повторили только первое слово, и куча других, вовсе не имеющих смысла. Корректура меня щадит менее чем цензура.
Шуба и мушкетон получены в Екатеринодаре; я их еще не видал, но благодарю вперед. За книги – тоже; посылаю за ними. Письма адресуйте: в Екатеринодар, в Черноморию, в штаб 20-й пехотной дивизии. Обнимите брата Никола Алексеевича от сердца. Нынешний год, как человек уже чиновный, я имел более случая отличаться с пользою. Пули меня решительно не берут, хотя вся одежда исстреляна и конь ранен. Бог велик! Здравия и веселья души!
Ваш Александр Бестужев.
С. Ивановка, 15 дек. 1835 г.
Карлгофу статью обещаю, но скоро прислать ее не могу. Что за картинки! их надо печатать на сердце.
(На особом листочке):
Сейчас получил посылки. Шуба немного узка в плечах, впрочем, я продам ее за свою цену, ибо должен бросить половину своих вещей. Никто не поверит, как разоряют меня эти переводы и переезды! – Мушкетон прелесть, но слишком тяжел для носки: вышла милая игрушка. Поблагодарите Радожицкого, но он сам вероятно знает, как бедны наши Кавказцы для таких дорогих мастеров как Порохов. Впрочем, стану заманивать на заказы (Для пояснения подробности о мушкетоне, должно сказать, что Бестужев писал мне о нем, и когда я отвечал ему, что имею возможность заказать какое он хочет оружие в Туле, под руководством одного из лучших знатоков этого дела, он прислал подробное описание мушкетона, с рисунками, размерами, с упоминанием о всех малейших частях его, потому что он был до педантизма аккуратен в положительных предметах. Имея предварительно согласие моего старого знакомого И. Т. Радожицкого (ныне генерал-майор в отставке), бывшего тогда одним из главных лиц при Тульском оружейном заводе, я послал к нему описание и рисунок мушкетона, с просьбою сделать для Бестужева что только можно лучше, не затрудняясь в цене. Действительно, сделано было оружие образцовое, драгоценное по своим достоинствам, изящное наружностью, и посылая его ко мне, г. Радожицкий писал, что мастер (Порохов) делал его на славу, в надежде иметь заказы с Кавказа, ибо там нельзя достать ничего подобного. Но, как видим, Бестужев признал мушкетон и тяжелым для стрельбы одною рукою (как он желал), и слишком дорогим. Не знаю, употреблял ли он его впоследствии. Помню, что в Москве знатоки дивились искусству мастера и удобству этого оружия. И могло ли быть иначе, когда оно делалось под надзором г-на Радожицкого, желавшего одолжить Бестужева? Цены не помню, но она была умеренна по достоинству оружия. К. П.). Книги начну сосать на берегу Черного моря.
LII.
Гиленджик, 13 апреля 1836 г.
Дорогой Ксенофонт Алексеевич!
Пишу с берега Черного моря, которое бушует теперь не по вешнему. Переезд мой из древней Пантикапеи сюда, был слишком счастлив: ни одной бури, ни одной встречи с черкесскими галерами… Предосадно, право! Впрочем, обещают эту потеху впереди. Контрабандистов турецких умножилось очень, и чтоб уничтожить их суда, необходимо сделать высадку на берега, а в таком случае, я, конечно, не упущу этой partie de plaisir.
Видел музей керченских древностей: очень любопытные вещи. Спускался в разрытые курганы, в катакомбы, напудрился прахом древности самой классической, самой грецкой – не удивитесь же, если (чего Боже сохрани!) заметите в моем будущем слоге эллинизмы и поползновение к хриям и синекдохам.
Но как бы то ни было, я в Гиленджике. Я видел его после долгого похода в первый раз, и потому в первый раз он показался мне лучше нежели я нашел его теперь. Куча землянок, душных в жар, грязных в дождь, сырых и темных во всякое время, – вот гнездо, в котором придется мне несть орлиные яйца. Общества, разумеется, никакого; но как я этим не избалован, то мало о том и забочусь. Дело в том, что здесь нечего есть, в самом точном значении слова. Бить быков, которых очень здесь мало, летом нельзя, портится мясо, а куры дороже чем в Москве невесты. Питаются поневоле солониной, да изредка рыбой; но как последняя в здешнем климате верный проводник лихорадок, есть ее опасно. Сообщений мирных с Черкесами нет и быть не может. С мыслью и с надеждою получать газеты и письма простился я еще в Черномории; итак одна отрада в трубке и в думе, впрочем, и это не безделица! Я так всегда бываю тверд в испытаниях, насылаемых на меня судьбой, что конечно не упаду ни духом, ни телом от лишений всех родов, не паду, назло скорбуту и лихорадкам, которые жнут здесь солдат беспощадно. Потому потрудитесь сказать тем, которые вздумают отпевать меня заранее, как это уже не раз было, чтоб они не сипли даром. Они еще не так сладко поют, чтобы заманить в могилу. Обнимите любезного Николая Алексеевича, – что он и как он? Правда ли, будто готовит два романа? Давайте нам их поскорее… Что до меня, я всегда охотнее был на ведение романов, чем на их сочинение. Та беда, что ни на то, ни на другое давно не было мне возможности.
Давно жду, любезный Ксенофонт Алексеевич, обещанного расчета. Деньги, приходящиеся за три последние частя П. и Р., назначил я сибирским братьям в помощь, процентами, кроме кой-каких других, и потому мне хотелось бы реализировать и округлить их. Письма, до извещения, и книги можете адресовать в Керчь, его высокоблагородию Демьяну Васильевичу Карейше, «просят переслать в Гиленджик, такому-то». Это вернее и скорее, ибо транспорты ходят только туда, очень редко в Анапу. Впрочем, если писали в Екатеринодар, и оттуда хоть через три месяца получить не отчаиваюсь.
Дай Бог вам здоровья и радостей.
Ваш душевно Алекс. Бестужев.
LIII.
Керчь, июня 19-го дня.
Вероятно вы уже знаете и делите со мной радость о моем производстве, любезные друзья, Николай и Ксенофонт Алексеевичи!… Милость царя была мне тем более драгоценна, чем менее ожиданна, и вообразите, что эта весть, неслыханным для Гиленджика чудом, перелетела сюда в 19-й день, когда по три месяца обыкновенный ход корреспонденции! К счастью, что я был истощен лихорадкой, иначе, внезапная радость наверно бы меня убила, я думал, что у меня лопнет аорта, когда прочел в Инвалиде свое имя. Правда, при этом я переведен в ужасный климат Абхазии, но теперь, как офицер имея права, служба будет не так отяготительна, и – Бог велик! Неужели я погибну, не взглянув на родину? Здоровье мое, убитое лихорадкой и грустью, после перелома в моей судьбе поправляется, но очень медленно. Книг мне не шлите, ибо я не знаю, куда забросит меня судьба: я, как вечный Жид, осужден, кажется, скитаться по белу свету, sans treve ni repit. Пишите ко мне в Керчь, Демьяну Васильевичу Карейше. Я туда приехал обмундироваться и сажусь в карантин. Мне бы необходимы воды, да отпустят ли, не ведаю, а пора уже поздняя. Одним словом, что со мной будет, не знаю, но с судьбой вполовину мирюсь, эполеты важный перевес, хотя бы они были и аплике. Все, что нужно для обмундировки, выписываю из Одессы, и потому покуда никаких игрушек не надо. Письмо ваше от 10-го апреля получил в один час с Инвалидом. Сомневался ли я когда-нибудь в том, что вы блюли мои выгоды? Грех вам об этом говорить. Я хотел счета, а не уплаты, ее я считал в своем кармане, хотя она была у вас, но для соображений мне необходимы были счеты. Их еще не получил.
Вы должны были получить одно мое письмо через Севастополь, писанное на фрегате Бургас, после поездки в Сухум-Кале и Мингрелию. Да, или нет? Я часто хожу теперь по морю, и все мое младенчество обновляется мне, когда рыщу по валам Черного моря. Если бы не болезнь и не смертная тоска в гнилом Гиленчике, я бы мог написать что-нибудь, но не имею покоя ни в нравственном, ни в вещественном мирах. Надо, чтоб это все устоялось, а на полете писать не могу.
Обнимите брата, поцелуйте ручку у своей супруги, и все это за меня. Само собой разумеется, вы помолитесь Богу и без просьбы за многолюбящего вас Александра Бестужева. Вскрываю письмо, чтобы просить вас прислать сюда 300 р. денег. Я здесь задолжаю, и потому это будет не лишнее. Условие: если вы при деньгах.
(На особом листке, так же как и письмо, исколотом в карантине:)
Есть на берегу Черного моря, в Абхазии, впадина между огромных гор. Туда не залетает ветер; жар там от раскаленных скал нестерпим, и, к довершению удовольствий, ручей пересыхает и превращается в зловонную лужу. В этом ущелье построена крепостишка, в которую враги бьют со всех высот в окошки; где лихорадки свирепствуют до того, что полтора комплекта в год умирает из гарнизона, а остальные не иначе выходят оттуда, как с смертоносными обструкциями или водяною. Там стоит 5-й Черноморский батальон, который не иначе может сообщаться с другими местами как морем, и, не имея пяди земли для выгонов, круглый год питается гнилою солониной. Одним словом, имя Гагры, в самой гибельной для Русских Грузии, однозначаще со смертным приговором!
Мне опять хуже, лихорадка с разными вариациями возвращается вновь и вновь. Я похож на тень, и только по боли чувствую, что я тело. Не знаю, что будет из меня, если не оправясь поеду в 5-й батальон.
19-го. Здоровье получше. Море меня поправило.
LIV.