Он и прежде здесь прирабатывал. Расписывал стены, изображая знакомые с детства сюжеты, вплетал орнаменты, сложной системой знаков обозначая Божественную суть. Получалось хорошо, если бы было наоборот, то не позволили бы ему тут работать.
Самому нравилось, людям нравилось. Мечталось, показать свои иконы в Новом городе, или даже стольной Ладоге.
Но не нравилось попам. Строгие дядьки с черными клобуками, то ли слэйвины, то ли непонятные византийцы, критиковали все: и знаки, и положение рук и даже персты на его работах. Каким образом эти попы могли влиять на устоявшиеся обычаи – было непонятно. Тогда непонятно.
Народ роптал, но как-то безвольно. Никто не допускал даже мысли, что Вера может трактоваться как-то особливо, как-то иначе. Вера – это же Истина. А она одна.
Свои слуги Господа, из земляков, тоже были поблизости – куда им деться-то – но в сравнении с возникающими то тут, то там пришлыми явно проигрывали в эпатажности. Свои казались какими-то убогонькими. Да и знатный люд все больше якшался с представителями Новой веры. Ну и ладно – дело-то житейское, насильно свое общество никто не навязывал.
Пришлый иконописец терпел, сколько мог, критику и нравоучения. Не то, чтобы на него здорово наседали, но покоя не давали. Особенно старался молодой самоуверенный поп с уже наметившимся под рясой брюшком, холеной и очень богато одетой попадьей и массивным золотым распятьем на груди, которое он всегда покровительственно поглаживал, как пригревшегося за пазухой котенка.
– Надо бы тебе причаститься, сын мой – говорил он, старательно подбирая по-ливонски слова и поигрывая нежными пальцами по своему кресту.
– Да пока не созрел еще, брат мой, – отвечал лив, пряча усмешку в бороде. Был он старше попа раза в два и прекрасно знал, что тот предлагает: за обряд причастия этот слуга Господа брал плату. Не то, что было очень жаль денег, но почему-то не хотелось их отдавать.
– Ох, сколько в тебе недопонимания, – изображал лицом озабоченность поп. – Оттого и иконы твои не будут чтимы.
Иконописец только пожимал плечами. Спорить не хотелось, да и не понял бы его нежелательный собеседник. Как объяснить, что работал он не за плату, во всяком случае – писал свои работы, а так ему хотелось. Душа к этому лежала. Не втолковать, как ни пытайся, потому что словами такое выразить, конечно, можно, но, наверно, нельзя. Та же исповедь получится, а за нее ныне платить полагается.
Но на этих разговорах дело не ограничилось. Ну, невзлюбил иконописца поп. Какой-то нехорошей ненавистью воспылал. Словно тот представлял для него угрозу. Наушничал своим старшим товарищам, старосту донимал. А чего хотел – непонятно. Не хотел одного – чтобы лив-иконописец находился где-то поблизости, в Каратаеве.
Дурное дело нехитрое – отыскались пособники из стражников, готовые содействовать. За деньгу малую, или по причине своего равнодушия – пес их разберет. Почуяв достаточную поддержку, поп вызверился окончательно. «Пора», – сказал он сам себе и покашлял за спиной у иконописца.
Тот ловкими мазками кисти наносил сложную вязь знаков и символов, обрамляющих пространство алтаря. Лив был предельно сосредоточен, поэтому не сразу обратил внимание на нетерпеливый кашель позади себя.
– Ну? – недовольно спросил он, откладывая кисть.
– Мажешь? – поинтересовался поп.
Иконописец только вздохнул. Он, конечно, прекрасно осознавал всю «теплоту» отношений, возникшую между представителем церкви и им самим. Однако кроме досады ничего не ощущал. Ну и что, что поп щеки дует и рубит деньги за все: причастие, крещение, отпевание и прочие церемонии? Он от этого ближе к Богу становится? Поэтому лив никакого трепета к слуге Господа не чувствовал. Вот только не хотелось «лаяться», как это принято у слэйвинов. И спорить не хотелось. Спор не рождает истину, как какой-то умник пытался представить. Спор рождает склоку.
– Гуще мажь, сын мой, – не дождавшись ответа, проговорил поп.
– Не отец ты мне, не приказывай, – еле слышным голосом произнес лив.
Однако его все услышали. Даже те подмастерья из людиков, что наносили фон где-то в углу. Народ стал переглядываться.
– Спокойно, спокойно, дети мои, – зычным, хорошо поставленным голосом провозгласил поп. Даже эхо отразилось о купола и разбилось где-то о строительные леса. – Нарекаю сего раба Гущиным.
– Я не раб, – твердо ответил лив и сжал на долю мига кулаки. Так же быстро успокоившись, он добавил. – Я не Гущин.
– Готов исповедаться?
– Не очень, – сказал иконописец и принялся чистить кисти.
Попу было вообще-то все равно, решится на исповедь строптивый художник или нет. У входа в храм паслись трое стражников, практически безоружных, если не считать топоров и ножей-скрамасаксов у каждого. Надо было всего лишь выманить лива на улицу и в присутствии хмурых стражников потребовать, чтоб тот шел на все четыре стороны подобру-поздорову.
– Э, – проговорил поп. – Исповедь – святое таинство. Первый человек, попавший в рай, был разбойником. Распятый на кресте, он исповедался Иисусу Христу, за что и был вознагражден последующим вечным блаженством.
– Врешь, – отложил кисть лив. – А как быть с Илией-пророком, взятым живым на небо? Сдается мне, в рае пребывает. Да не он один.
– Уймись, – быстро ответил священник. – Гордыня твоя лишь усугубляет бесовские мысли. Прошу тебя выйти из храма.
– Эх, поп, – вздохнул иконописец. – Не ты меня сюда позвал, не тебе и просить меня выйти. Кто ты такой вообще?
– Я – слуга Божий, – торжественно произнес тот, размашисто перекрестился и снова вцепился в свой крест.
Лив проследил за движением руки, отметив про себя, что пальцы он слагал, словно щепотку соли держал.
– Тебе не нравится моя работа? – спросил иконописец, скорее риторически. – Позови батюшку-настоятеля, пусть он меня отошлет.
– Ты отступаешь от святых канонов, у тебя все святые – как люди. Но это же не так! Они – благочестивые святые. Вы же – всего лишь грешники. Перед ними надо трепетать, страшиться неминуемой кары и повиноваться слугам Господа. Люди должны просить нас молиться за них, доносить до Господа их покаяния.
– За это никаких денег не жалко, – вставил лив.
Не уловив сарказма, поп истово закивал головой:
– Никаких денег!
– Выходит, я должен страшиться каждой иконы и просить ее пощадить меня, грешного, – тряхнул головой иконописец. – Мне всегда казалось иначе: смотришь на изображение и радуешься. А мысли приходят: этот простой человек достиг святости поступками своими и делами, любовью к ближним. Пусть же он и меня направит, пусть он и мне поможет, пусть он меня избавит от искушения и козней злых людей. И не страх тут, а любовь. Сколько не плати денег, а ее не купишь. Да и страх не поможет.
– Что ты тут хулу наводишь! – начал, было, поп, но лив его прервал:
– То, как ты поклоняешься иконам, напоминает мне сказание про золотого тельца. За это Господь Бог наш Саваоф покарал людей. Разменная монета богов – это Вера. Ее тоже не купить ни за какие богатства. Ты со мной не согласен, поп?
И снова, не дав служителю, который успел только набрать полную грудь воздуха для своей гневной проповеди, заговорил. Точнее – спросил.
– Скажи мне, поп, имеешь ли ты право носить свой сан, заботиться о душах людских?
На сей раз ответить сразу не получалось, потому что вопрос не был до конца понятен служителю церкви. Как это – имеешь право? С детства при отце-священнике, обучение грамоте, Святому писанию, освящение чуть ли не самим Папой. Чего еще надо?
Иконописец терпеливо ждал ответа.
– Да, имею, – твердо произнес поп, на скулах заиграл румянец. – Я обучен этому.
– Я не об этом, – прямо глядя собеседнику в глаза, покачал головой лив. – Принадлежишь ли ты к колену Левия? Левит ли ты?
– Какое это имеет значение? – удивился поп.
– Значит – нет. Съездил к главному Бате-хану, получил право быть священником, но с душой-то что?
– Разве остальные слуги Господа – все левиты? – спросил поп и осекся. Словно пытался оправдаться, а этого он позволить себе никак не мог. В конце концов, он ближе к Богу, чем этот наглый иконописец.
– Хорошо, я уйду, – внезапно проговорил тот. – Но прежде я хочу показать тебе, что иконы – не более чем картинки, если в них не вкладывать душу. Я тут написал одну. Сюда, по заказу, так сказать. Мне она не по нраву, даже переписывать не хочу. И с собой забирать не буду.
С этими словами лив подхватил прислоненный к стене чей-то плотницкий топор и, стремительно сделав несколько шагов к дожидающимся быть установленными иконам, не глядя, коротко взмахнул инструментом и разрубил одну доску с изображением напополам.
На звук обернулись все, кто был внутри храма, и обомлели. Включая и самого иконописца.