– Я непременно буду. Бывшие ваши крестьяне направили жалобу в столицу, в министерство, как ни странно, она попала по назначению. Мне поручено составить полное свидетельство по землевладельцам деревни Холопово.
– От же бестии… Вы подумайте, что творят! – Возмущение Россинского было, похоже, неподдельным. – Моя матушка, покойная Прасковья Михайловна, намучилась с ними, десять лет тяжбалась…
– Я, к сожалению, должен попрощаться, Петр Петрович. Мне нужно к московскому скорому. Варвара Николаевна, передайте, пожалуйста, Елене, что я заеду в субботу за ней, как обещал.
Извозчичья упряжка с подрессоренной коляской и колесами, ошиненными по последней моде резиной, стояла в проулке, примыкавшем к улице Садовой, но самого кучера не было. А до поезда оставалось чуть более двадцати минут. «Вот тебе и выгадал!» – подумал с усмешкой Малявин. В такие дни, когда было много разъездов, он предпочитал брать извозчика на целый день, что обходилось в полтора рубля серебром и было выгоднее, чем искать на улице, а потом платить раз за разом то двугривенный, то полтинник.
– Семен! Эй, Семе-е-он!.. Давай, гони на вокзал! – закричал извозчику издали, не позволяя выговориться. – Где ж ты ходишь? – спросил, когда тронулись.
– Дак забежал к мамлеевскому кучеру Никанору, он давний знакомый. По делу. Разговорились. Набавила ему с этого полугодия Варвара Николаевна, дай бог ей здоровья. Девять рублей теперь, стервец, получает!
– Позавидовал? А у тебя поболее выходит, небось?..
– Правда ваша, но у него девять на всем готовом, а я за коляску плати, за овес, упряжь, тому же кузнецу, а еще налог, будь он неладен!.. А кручусь-то не в пример Никанору, от темна до темна… Завтра изволите? Экипаж куда подать, к гостинице?
– Да, к семи. Поедем за город. Верх не забудь пристегнуть.
Выехали на Центральную, подковы зацокали по булыжнику, и Семен, словно приободренный этим цокотом, подхлестнул коня, пуская легким галопом, и гаркнул оглушительно басом «для настроения», как сам проговорился однажды: «По-оберегись!» И даже не придержал коня на спуске, лишь перед привокзальной площадью осадил лихо на повороте с привычным: «По-оберегись!»
Малявин подхватил картонную упаковку и пошел вдоль состава, высматривая знакомого земца. Искренне обрадовался, увидев его, а более того – самой оказии передать для маленького Андрюши туесок духовитого липового меда (тетушка писала, что минувшей зимой он сильно страдал от простуды), пару фунтов отборной икры, которую удалось сторговать в этот раз по два рубля восемьдесят копеек, и заводную механическую лягушку-квакушку. Собрал самый минимум, чтобы не обременять малознакомого товарища по службе. Пусть он и говорил, что ему не в тягость, а все же первым делом критически оглядел коробку и расцвел улыбкой, убеждаясь, что в самом деле посылка маленькая.
Малявин раскланялся, распрощался с сослуживцем и вдруг почему-то прямо здесь, на перроне, вспомнил: «Дорог не подарок, дорого внимание». Это простенькое присловье любила повторять мама. Он приостановился, он разом понял, что так тяготило последние дни – годовщина смерти. «А на могилку сходить некому, потому что… Потому что – потому!»
– К Крестовоздвиженской церкви, и помедленней, будь добр.
Семен пустил коня шагом, не спрашивая ни о чем, по голосу угадал, что господин Малявин не в себе. Внешне Семен не показывал, что ему приятен рослый земский чиновник, но для себя его выделял среди прочих ездоков. Другой бы сегодня шум-гам поднял, а он ничего… «Дак я и не знал, что ему к скорому надобно быть», – тут же оправдался по всегдашней привычке. Вчера один чин сунул полтинник и давай стучать по спине, ровно по барабану, да с криком: «Чего медлишь, сукин сын?» А потом ждал его два часа в Затоне. Полтина – дело хорошее, но и уважение надо иметь, хоть ты и высокоблагородие. А Георгий Палыч всегда: «Обедал, Семен? Так езжай, я с часок здесь пробуду…» Эх, жаль, хомут придется сменить: обузили, явно обузили, да и не ложится он ладно Карду.
– А сахар до чего любит, вы не представляете! – выговорил Семен полуобернувшись, не выдержав долгого молчания.
– О чем ты, Семен?
– Кард, говорю, сахар прямо издалека чует. Без сахара выйдете, глазом не поведет. А стоит кусок в карман сунуть, так он, подлец, сразу распознает и ластиться начнет. Вот истинный крест! О-о! Видите, косит глазом, мне думается, он понимает, что про него говорим – такой ушлый.
– Конек у тебя ладный. Масть только странная – мышастый, а с другой стороны, редкость.
Семен раззявился в улыбке, словно похвала предназначалась ему.
– Едва сторговал у армейского интенданта. Еще передние бабки были сбиты. А то не укупил бы, нет!
Крестовоздвиженская церковь считалась лучшей в городе по внутреннему убранству, настенной росписи, стояла на месте приметном, высоком, близ крутого правобережья, где река Белая плавной дугой огибала эту возвышенность и ту первую засеку, острог, поставленный русскими казаками. Он не знал, в честь кого поставили они здесь первый крест, но ему хотелось предполагать, что в честь основания своего немудреного, но видного на многие версты окрест поселения.
Малявин заранее настраивался на серьезное вдумчивое поминовение, раздачу милостыни, не переставая укорять себя: как же ты так, Гера?.. Заранее винясь перед матерью, уверенный, что она простит, как прощала и раньше. А вот философствовать – не нужно, это не к месту, тут все естественнее, как напиться воды в жаркий полдень, вдохнуть полной грудью спелый октябрьский воздух с пряничным запахом, доносившимся от кондитерской фабрики сметливого немца Берга, будто знавшего, что он в этот день непременно зайдет в его магазин за конфетами.
Сделал все, что надлежало, заказал молебен «во помин души Екатерины Васильевны», раздал милостыню, сам помолился и выговорил вместе со всеми распевным речитативом Символ веры. Но ожидаемое облегчение не пришло.
Он шагал неторопливо по Знаменской, тихой Александровской и пытался разобраться в недовольстве собой, которое шло, как уже понял, оттого, что не пересилил обиду на брата, не отправил ему примирительного письма, потому что ведь был год-другой, когда любили друг друга.
Тогда их объединило несчастье. «Водяной бес Павла Тихоныча в реку заманил», – говорили старухи, торопливо крестясь. Фраза эта запомнилась, потому что все они долго не могли поверить, что отец – рослый, жилистый, такой сильный – мог умереть в одночасье. Бывало, по осени, когда примораживали землю холодные утренники, он выскакивал из воды на берег, красный, будто после бани, и шумно отдувался, делая приседания, а потом кричал им, пугая: «Сейчас и вас накупаю!» Бежал догонять и, если ловил, подкидывал высоко-высоко, так, что замирало сердчишко.
Ранней весной угодил Павел Тихонович вместе с конем в полынью, провалился под лед. Однако сумел выбраться на берег, добрести до деревни…
Доктор позже пояснял, что если бы влили в рот полстакана спирта или водки да растерли тело докрасна, то жил бы и горя не ведал, а засуетились, упустили: закутали в перины, взялись воду греть, за врачом спешно отправили… В итоге – нелепейшая смерть от переохлаждения, хотя лепых-то и не бывает…
Екатерина Васильевна родилась и выросла в Петербурге, в хозяйство вникала не дальше цветника перед домом. «На мне кухня и дети, остальное – как пожелаете», – говорила она весело и беззаботно, что вполне устраивало Павла Тихоновича. После увольнения из Министерства юстиции он занялся пчеловодством страстно, как умеют увлекаться порой в ущерб всему остальному русские люди.
Десяток-другой ульев в Кринице держали с давних времен, но заболел старый пасечник, и сразу возник вопрос: не продать ли?.. Малявин влез однажды в работу (с пчелками – по-другому он их не называл), да так, что пасека превратилась в хозяйство промышленного образца. Завел обширную переписку, к нему приезжали даже из-за границы, он подолгу спорил с гостями о преимуществах ульев Дадана-Блатта в десять рамок, но с выдвижным дном, как в знаменитых ульях Левицкого. Водил, показывал с гордостью типовой зимовник, ульевую мастерскую с рейсмусовым станком, механической ленточной пилой и разным инструментом, привезенным из Германии… А его почитали за чудака, особенно родственники жены Шацкие, когда он увлеченно принимался рассказывать о сложнейшей организации пчелиных семей, рабочих пчелках, таких крохотных – «десяток тянут на один грамм, а меду натаскивают пудами». Очень обижались, когда Павел Тихонович причислял родственников к трутням.
Пятнадцатилетний Гера после смерти отца почувствовал по-настоящему старшинство свое и, может быть, как никогда, в ту весну и лето любил тринадцатилетнего брата, маму, старого пасечника, угрюмоватого конюха, который шел к нему с заботой об овсе, сыромятной коже, вожжах. Этаким скворчиком пытался всюду поспеть, во все вникнуть. Понять, почему еще рано косить сено, зачем холостят жеребцов, как подсчитать урожайность озимой пшеницы и почем обходится пуд зерна…
В разгар лета приехали из Петербурга родственники матери Шацкие. Приехал из Калуги Глеб Тихонович Малявин. На семейном совете решили, что Сергей поедет в столицу определяться в кадетский корпус. Глеба Тихоновича попросили подобрать дельного управляющего. А сам Георгий до последнего, почти до октября, оттягивал отъезд в Чернигов, в гимназию, где не оценят его мозолей, умения хозяйствовать, а могут принизить, сказать: «Господин Малявин, вы опять не решили уравнение. Останетесь после уроков…»
С братом виделись редко, детство враз отдалилось. Запомнилось, как приехал однажды Сергей в красивой юнкерской форме драгунского полка и первым делом похвастался успехами в амурных делах, приятельством с юношами из знатных семейств…
Брат красивую форму почти не снимал, устраивал скачки, звал куда-то к соседям, где красивые барышни. А он в ту пору пристрастился к биологии, ему теорию хотелось проверить и перепроверить на практике. Но более всего Сергей удивил тем, что исхлестал плетью конюха за охромевшего коня, хотя конюх, любивший и знавший коней, как немногие, не провинился, почему и пришел за расчетом, и даже прибавка к жалованью его не остановила.
Уже будучи адъюнктом Петровской сельскохозяйственной академии, откликнулся на просьбы брата, приехал на Рождество в Санкт-Петербург по случаю производства Сергея Павловича в поручики со старшинством по Высочайшему приказу от 1 января 1899 года. Брат огорченно сетовал, что не приехала мама. А он посочувствовал, приняв это за искреннее переживание, увлекся праздничной атмосферой, визитами к Шацким, многочисленным полковым товарищам Сергея… Все же угадал, что Сергею надо покрасоваться новыми погонами, мундиром драгунского Вознесенского полка, и не более того. Может, поэтому не сдержался, перед отъездом упрекнул, что мать для покрытия его долгов продала последние семьдесят десятин пахотной земли. Брат тогда отшутился: с кем, мол, не бывает, непредвиденные расходы…
Сразу после похорон и поминок выговорил резко, зло:
– Если б ты не связался с московской жидовней, с этими социалистами, то ей не понадобилось бы продавать Криницу. И не возражай, да!..
А что он мог ответить? Когда арестовали как зачинщика студенческих беспорядков, пусть он таковым и не был, мама приехала в Москву, чтобы спасти его от суда, от позора. На том единственном свидании в тюрьме уговаривал ее ничего не предпринимать. Но маме мнились Сибирь, каторга, нерчинские рудники, и она поехала по знакомым, наняла известного и очень дорогого адвоката, передавала деньги для полицейских низших чинов, чего делать вовсе не следовало. Непрактичная, она со страху за него наделала кучу долгов. А тут еще неожиданное знакомство с господином по фамилии Штром, который выделялся в любой гостиной необычайно густым голосом, гордой посадкой головы, профилем патриция, умением подать себя, понравиться неназойливо, с выверенной доброжелательностью, что Георгий оценил, подпал незаметно под его обаяние в те несколько вечеров, проведенных вместе, как бы в семейном кругу, сразу после освобождения из тюрьмы. Правда, тогда он не знал, что мама, оказывается, ждала ребенка от Штрома…
На поминках выпили с братом водки, но Сергей притащил в маленькую квартиру, которую Малявин снимал за два с полтиной на Малой Бронной, вина и закусок, купленных попутно в Елисеевском магазине, и все подливал, подливал в фужеры. После холодной промозглости – отпевали прямо на кладбище – и всех волнений, связанных с похоронами, вино, им казалось, не пьянит.
Отмолчаться бы ему, старшему брату, а не сдержался, напомнил, что от Криницы оставалось уже тридцать десятин лесистой поймы вдоль Ислочи да большой их дом с постройками, требующий ремонта. Сергей, однако, гнул свое: «Ты виноват!» А потом признался, что хотел подать прошение об отставке, а теперь ему некуда приткнуться. Объяснять, почему его перевели из гвардейского полка в Минский пехотный полк, отказался: тебя это, мол, не касается. А родственники, те же превозносимые им Шацкие – тетка и кузина, успели, нашептали, что Серж угодил под офицерский суд чести, что это позор и могло кончиться скверно.
Когда допили вторую бутылку вина, разговор вовсе стал суматошным.
– Когда я смогу получить половину тех денег, что остались после продажи поместья?.. А то у меня, знаешь ли, долги.
– Недели через две, не раньше. И не половину, а треть. Мальчика я окрестил Андреем и вписал на нашу фамилию.
– Перестань! Так не положено по закону. – Сергей не поверил, с пьяной ухмылкой погрозил пальцем: – Перестань!
– Что значит «перестань»? Вот метрическое свидетельство…
– «Андрей Павлович Малявин, в 6 день сего октября 1901 года», – выговорил заплетающимся языком Сергей. Откинулся на стуле, скомкал свидетельство, с таким трудом полученное в консистории, швырнул на пол.
– Как ты смел? – неожиданно гаркнул он, наливаясь краснотой.
– Тише, Серж, ты не в казарме!
– Сволочь, как ты смел на нашу фамилию… этого выблядка? Как?!
Георгий ударил его по щеке, вроде бы не сильно, но Сергей вместе со стулом завалился на пол. Вскочил, бросился в прихожую, попытался сорвать с вешалки темляк с саблей, но упал на пол вместе с вешалкой и шинелями.
На шум поднялся хозяин дома и без укоризны, зная о постигшем семейство несчастье, помог перенести взбрыкивающего Сергея на диван.