Потом обратилась к дочери:
– По крайней мере, ты запомнила почерк, Мария?
– Да, матушка, немного.
Королева встала, подошла к двери, чтобы убедиться, не подглядывают ли за ней, и, вынув из волос шпильку, приблизилась к стене, выцарапала из щели лоскуток бумажки, свернутый вчетверо, и, показав его принцессе, сказала:
– Вспомни хорошенько, прежде чем отвечать, дочь моя. Почерк письма сходен с этим?
– Да, да, маменька, – воскликнула принцесса, – я его узнаю!
– Слава богу! – промолвила королева, опустившись на колени. – Если он смог написать утром – это знак, что он спасся. Благодарю тебя, Господи, благодарю тебя! Столь благородный друг достоин твоих чудес.
– О ком говорите вы, маменька? – спросила принцесса. – Кто этот друг? Назовите его имя, чтоб и я могла упоминать о нем в молитвах!
– Да, ты права, моя дочь; не забывай никогда это имя; оно принадлежит дворянину, исполненному чести и храбрости; он предан не из честолюбия, он выказал себя только в дни несчастья. Еще ни разу не случилось ему видеть королеву Франции, или, лучше сказать, никогда королева Франции не видела его, и он жертвует своей жизнью, чтобы ее защитить. Может быть, он будет награжден, как награждают ныне всякую добродетель, то есть жестокой смертью… но… если суждено ему умереть… О, там, там!.. Я возблагодарю его… Он называется…
Королева с беспокойством оглянулась и, понизив голос, произнесла:
– Его зовут кавалер де Мезон-Руж. Молитесь за него!
VII. Клятва игрока
Попытка похищения, как ни рискованна она была, потому что совершили ее без тщательной подготовки, возбуждала негодование в одних и участие в других. Достоверность этого события подтверждалась тем, что Комитет общественного спасения дознался, что около трех недель назад толпы эмигрантов вторглись со всех сторон во Францию. Очевидно было, что люди, рисковавшие своими головами, подвергали себя опасности не бесцельно; вероятнее всего, они стремились вызволить из неволи королевскую семью.
Уже по предложению члена Конвента Осселена был обнародован ужасный закон, которым присуждался к смерти всякий эмигрант, изобличенный в возвращении во Францию, всякий француз, изобличенный в намерении оставить свое отечество, всякое частное лицо, изобличенное в содействии побегу или возвращению эмигранта, попытке оставить отечество; наконец, всякий гражданин, изобличенный в укрывательстве эмигранта.
Этот ужасный закон наводил страх. Недоставало только применения его к подозреваемым.
Кавалер де Мезон-Руж был слишком деятельный и предприимчивый враг, чтоб возвращение его в Париж и появление в Тампле не вынудило предпринять строжайшие меры. Во многих домах сделаны были такие строгие обыски, каких еще не бывало. Но кроме найденных нескольких женщин-эмигранток, которые нисколько не сопротивлялись, когда их арестовали, и нескольких стариков, не оспаривавших у своих палачей ту малость дней, которую им осталось прожить, поиски ни к чему не привели.
Секции Коммуны, как должно думать, вследствие этого происшествия были очень заняты. Поэтому у секретаря отделения Лепелетье – одного из самых главных – не было времени думать о незнакомке.
Сначала, как он и решил, покинув улицу Сен-Жак, попытался все это предать забвению. Но как сказал приятель Лорен:
Чем более мыслишь позабыть,
Тем более припоминаешь.
Однако Морис ничего не сказал ему, ни в чем не сознался. Он скрыл в сердце своем все подробности приключения, в которые очень хотелось проникнуть его другу. Последний, знавший Мориса веселым и от природы откровенным парнем, теперь, видя его все время задумчивым, ищущим уединения, не сомневался, как он и говорил, что тут вмешался плутишка Купидон.
Надо заметить, что за все восемнадцать столетий во Франции не было года до такой степени мифологического, как 1793 год.
Однако кавалер не был пойман; о нем стихли слухи. Королева, ставшая вдовой, осиротевшая после потери сына, заливалась слезами, когда оставалась наедине с дочерью и сестрой.
Юный дофин, вверенный сапожнику Симону, терпел муки, которые позже, через два года, соединили его с отцом и матерью. Водворилось непродолжительное спокойствие.
Вулкан монтаньяров отдыхал, как бы накапливая силы, чтобы истребить жирондистов.
Мориса тяготила эта предгрозовая тишина; не зная, как бороться с апатией, поражавшей его тело тем больше, чем сильнее становилось чувство если не любви, то похожее на нее, он перечитывал письмо, целовал драгоценный сапфир и решился, вопреки данной себе клятве, сделать последнюю попытку, заверяя себя, что после этого уж ничего не предпримет.
Молодой человек думал об одном – отправиться в секцию Ботанического сада и там разузнать что-нибудь от секретаря, своего сотоварища. Но останавливала мысль, что его прекрасная незнакомка замешана в каком-нибудь политическом заговоре. Мысль, что малейшая неосторожность с его стороны может бросить эту восхитительную женщину под гильотину и эта ангельская головка может пасть на эшафот, страшной дрожью проносилась по всем жилам Мориса.
Он решился довериться случаю и попытать счастья один, без всяких справок. Впрочем, план его был очень прост. Выставленные на всех дверях списки помогут навести его на первый след; потом строгие расспросы дворников должны разъяснить тайну. В качестве секретаря секции Лепелетье он вправе был чинить допросы.
Хотя Морису неизвестно было имя незнакомки, им должны были руководить разные соображения. Быть не может, чтобы имя такого очаровательного существа не согласовалось с ее внешностью; она должна носить имя какой-нибудь сильфиды, волшебницы или даже ангела – ибо при появлении ее на земле все должны были приветствовать появление существа необыкновенного.
Итак, имя должно было непременно направить его на след.
Морис натянул карманьолку темного толстого сукна, украсился красной праздничной шапкой и отправился на розыски, никого не предупредив о том.
Он держал в руке суковатую дубину, названную «конституцией», у этого оружия в могучей руке был такой же внушительный вид, как у Геркулесовой палицы. В кармане его покоилось письменное удостоверение о его должности. Все это вместе заключало в себе и опору, и поруку нравственную.
Он опять пустился по улицам Сен-Виктор, Сен-Жак, читая при свете угасающего дня все имена, написанные более или менее искусной рукой на каждой двери.
Морис подходил уже к сотому дому и, следовательно, к сотой росписи, но пока так и не встретил ничего, что бы могло навести его на след незнакомки, который он упрямо искал только в воображаемом сходстве имени и образа, как вдруг добряк-сапожник, видя выражение нетерпения на его лице, отворил дверь, вышел с ремнем и шилом и, поглядывая на Мориса поверх очков, проговорил:
– Не хочешь ли ты разузнать что-нибудь о живущих в этом доме, гражданин? – сказал он. – Так говори, я готов отвечать.
– Благодарю, гражданин, – пробормотал Морис, – я так… ищу имя одного приятеля.
– Так скажи это имя, гражданин, я всех знаю в этом квартале. Где проживает этот приятель?
– Он жил, помнится мне, на старой улице Сен-Жак, но боюсь, не переехал ли.
– Но как его звать? Мне надо же знать его имя.
Морис, удивленный неожиданным вопросом, был некоторое время в нерешительности; наконец произнес первое имя, пришедшее ему на память.
– Рене, – сказал он.
– А ремесло его?
Морис был окружен кожевенными мастерскими.
– Кожевенник, – сказал он.
– В таком случае, – сказал прохожий, остановившийся и смотревший на Мориса добродушно, но немного подозрительно, – надо бы спросить хозяина.
– Это так! Что правда, то правда, – сказал привратник. – Хозяева знают имена своих работников. Да вот, кстати, гражданин Диксмер. У него кожевенная фабрика да работников более пятидесяти. Он может тебе сказать…
Морис обернулся и увидел добродушного человека среднего роста, в богатой одежде, говорившей о достатке хозяина.
– Только одно скажу, как и гражданин привратник, – продолжал прохожий, – надо прежде всего знать фамилию этого друга.
– Я сказал – Рене.
– Рене имя по крещению, а я спрашиваю прозвище. Все работники у меня записаны по фамилии.
– Ну, – сказал Морис, которому эти вопросы начинали надоедать. – Прозвания его я не помню.