Господин Сарранти попытался отвести в сторону взгляд и отдернул руки.
– Отец, – продолжал Доминик. – Вы отказываетесь потому, что не верите моим словам. Вы отказываетесь потому, что в голове у вас засела нехорошая мысль о том, что я прибегаю к уловкам для того, чтобы вырвать вас из рук смерти, и хочу продлить вашу благородную и полную добрых деяний жизнь на эти два месяца. Потому что вы чувствуете, что можете умереть в любое время и в любом возрасте и что умрете чистым перед высшим судией, сохранив свою честь.
На губах господина Сарранти появилась грустная улыбка, доказывавшая, что слова Доминика попали точно в цель.
– Так вот, отец, – продолжал Доминик. – Я клянусь вам в том, что ваш сын говорит не пустые слова. Я клянусь вам в том, что здесь у меня, – и Доминик указал рукой на грудь, – есть доказательства вашей невиновности!
– И ты не предъявил их на суде?! – вскричал господин Сарранти, отступив на шаг и глядя на сына с удивлением, смешанным с недоверием. – Ты позволил, чтобы меня судили, ты дал суду возможность приговорить твоего отца к позорной смерти, имея здесь, – и господин Сарранти указал пальцем на грудь монаха, – доказательства невиновности твоего отца?!.
Доминик протянул вперед руку.
– Отец, вы ведь человек чести. И я в этом похож на вас. Если бы я предъявил суду эти доказательства, я спас бы вам жизнь, спас бы вашу честь, но после этого вы были бы первым, отец, кто стал бы меня презирать. И это было бы для вас гораздо более жестокой смертью, нежели смерть от руки палача.
– Но если ты не можешь предъявить эти доказательства сегодня, как ты сможешь предъявить их в будущем?
– Отец, это – еще одна тайна, о которой я пока не стану вам говорить. Эта тайна касается только меня и Бога.
– Сын, – несколько резким тоном сказал осужденный к смерти, – во всем этом есть что-то слишком для меня непонятное. А я никогда не соглашаюсь с тем, чего не могу понять. В этом деле я ничего не понимаю и, следовательно, отказываюсь.
И, отступив на шаг, сделал монаху знак подняться с колен.
– Довольно, Доминик! – сказал он. – Избавьте меня от ненужных споров. Пусть последние часы, которые мы можем провести вместе на этой земле, пройдут в мире и согласии.
Монах тяжело вздохнул. Он знал, что после этих слов отца надеяться ему было уже не на что.
И все же, встав с колен, он продолжал думать, каким еще путем он сможет заставить этого несгибаемого человека, как он звал своего отца, изменить свое решение.
Господин Сарранти, указав аббату Доминику рукой на табурет, сделал, продолжая находиться в состоянии волнения, три или четыре шага по узкой камере. Затем, пододвинув другой табурет к сыну, сел, собрался с мыслями и сказал бедному монаху, слушавшему его с опущенной головой и с болью в сердце:
– Сын, испытывая сожаление от того, что нам суждено расстаться, я должен накануне смерти раскаяться, или скорее поделиться с вами опасениями о том, что я плохо провел свою жизнь.
– О, отец! – вскричал Доминик, поднимая голову и пытаясь взять в свои руки ладони отца, которые тот отдернул, но не по причине холодности, а из опасения снова дать сыну возможность магнетически на него воздействовать.
Сарранти продолжил:
– Да, Доминик, это так. Выслушайте меня и судите об этом сами.
– Отец!
– Повторяю, посудите об этом сами… Как по-вашему, мне нравится говорить это вам, сын, поскольку я считаю вас человеком высокой морали, правильно ли я употребил тот ум, которым наградил меня Господь для того, чтобы я мог принести пользу другим людям?.. Иногда меня охватывают сомнения… выслушайте меня… Мне кажется, что этот ум не принес никому никакой пользы. А ведь мог бы, поскольку является продуктом нашей цивилизации, принести пользу прогрессу общества. А я посвятил свою жизнь служению одной только идее, скорее одному человеку, хотя и великому.
– О, отец! – простонал монах, глядя на господина Сарранти горящим взором.
– Слушайте, сын, – продолжал узник. – Так вот я и говорю, что у меня есть сомнения и я опасаюсь, что шел по жизни неправильной дорогой. И теперь, готовясь покинуть этот мир, я спрашиваю об этом у своей совести и счастлив, что делаю это в вашем присутствии. Не считаете ли вы, что я мог бы лучше употребить ту энергию, которая была скрыта во мне? Правильно ли я использовал те способности, которыми наградил меня Господь? И, поставив перед собой одну цель, сумел ли я достичь ее? Ответьте мне, Доминик.
Доминик снова опустился на колени перед отцом.
– Мой благородный отец, – сказал он, – я не знаю, есть ли под этим небом человек, который более доброжелательно и щедро, чем вы, отдал свои силы на службу делу, которое казалось ему справедливым и правым. Я не знаю человека более честного, чем вы, человека, более преданного и менее корыстного. Да, мой благородный отец, вы выполнили вашу миссию в той мере, в какой ее себе поставили. И камера, в которой мы сейчас находимся, является материальным свидетельством величия вашей души и вашего высшего самопожертвования.
– Спасибо, Доминик, – ответил господин Сарранти. – Если что-то и утешает меня перед смертью, то это мысль о том, что сын мой может гордиться тем, как я прожил мою жизнь. А поэтому, мой единственный отпрыск, я покидаю этот мир без угрызений совести и без сожаления. И все-таки я признаюсь, что у меня еще есть силы, которые могли бы послужить родине. Я выполнил – как мне кажется сегодня – едва ли половину того, что хотел выполнить, того, что виделось мне в далеком и туманном будущем. Но теперь я уже вижу луч лучшей жизни, нечто вроде освобождения моей отчизны, а за этим – как знать – освобождение всех народов!
– Ах, отец! – воскликнул аббат. – Не теряйте из виду, умоляю вас, этот луч надежды. Именно он, как огненный столб, должен вывести народ Франции к земле обетованной. Выслушайте же меня, отец, и пусть Господь вложит убедительность в слова своего ничтожного служителя.
Господин Сарранти провел рукой по взмокшему лбу как бы для того, чтобы разогнать облака, которые могли затмить его мысль и помешать словам сына достичь его разума.
– Теперь пришла пора и вам выслушать меня, отец. Вы только что одним словом осветили социальный вопрос, служению которому благородные люди посвящали всю свою жизнь. Вы сказали: Человек и идея.
Господин Сарранти, пристально глядя на сына, кивнул, подтверждая его слова.
– Человек и идея, именно так, отец! Человек в своей гордыне полагает, что является властелином идеи, в то время как, напротив, идея владеет человеком. Идея, отец, это – дочь Бога, ее дает Бог для того, чтобы выполнить свою огромную работу, используя людей, как орудия своего труда… Послушайте меня внимательно, отец. Иногда я выражаюсь очень туманно…
По прошествии определенных периодов времени идея, подобно солнцу, светит, ослепляя людей, делающих из нее Божество. Она появляется там, где зарождается день. Там, где есть идея, есть и свет. Без идеи везде царит мрак.
Когда идея появилась над Гангом, поднялась над Гималайскими горами, осветила эту примитивную цивилизацию, от которой в память нам остались только традиции, эти доисторические города, которые мы можем видеть только в руинах, вокруг идеи сверкали вспышки света, озаряя, одновременно с Индией, все соседние народы и страны. Но самый яркий свет был только там, где была идея. Египет, Арабия и Персия остались в полутьме. А остальной мир был окутан мраком: Афины, Рим, Карфаген, Кордова, Флоренция и Париж – все эти будущие очаги цивилизации, эти будущие маяки еще не появились из-под земли и никто не знал даже их названий.
Индия выполнила свою задачу древнейшей патриархальной цивилизации. Мать рода человеческого, взявшая себе символом корову с неоскудевающим выменем, передала скипетр Египту с его сорока племенами, тремястами тридцатью фараонами и двадцатью шестью династиями. Никто не знает, сколько времени главенствовала Индия. Египет просуществовал три тысячи лет. И породил Грецию, где патриархальное и теократическое правление сменилось республиканским. Античное общество достигло верха языческой религии.
Затем пришла очередь Рима. Это был привилегированный город, в котором идее суждено было создать для себя человека и править в будущем… Отец, давайте же преклоним головы: я сейчас произнесу имя этого праведника, который умер не только за праведников, которым суждено было пожертвовать собой после него, но и за всех грешников. Отец, я сейчас произнесу имя Христа…
Сарранти опустил голову. Доминик перекрестился.
– Отец, – продолжал монах, – в тот момент, когда справедливейший испустил последний вздох, раздался гром, разорвалась завеса храма, треснула расщелиной земля… Эта расщелина, прошедшая от полюса к полюсу, создала трещину, отделившую старый мир от нового. Все надо было начинать сначала, все переделать. Можно было подумать, что непогрешимый Бог ошибался, если бы не появились, словно светочи, зажженные его собственной рукой, там и сям, великие предвестники, которых звали Моисей, Эсхил, Платон, Сократ, Вергилий и Сенека.
Идея до Иисуса Христа имела свое название: Цивилизация. Посла Иисуса Христа она приобрела свое современное название: Свобода. В мире языческом цивилизации не нужна была свобода: посмотрите на Индию, посмотрите на Арабию, посмотрите на Персию, Грецию, Рим… В христианском мире нет сейчас цивилизации без свободы: вы помните, как пал Рим, Карфаген, Гренада, вы видите, как зародился Ватикан.
– Сын, – спросил Сарранти с некоторым сомнением, – да разве Ватикан – храм Свободы?
– Во всяком случае, он был им до Григория VII… Ах, отец! Именно здесь человек снова был разлучен с идеей! Идея выпала из рук папы и попала в руки короля Людовика Толстого, который закончил то, что было начато Григорием VII. Дело Рима было продолжено Францией. И именно в этой Франции, едва начавшей лепетать слово коммуна, в процессе формирования ее языка, во Франции, в которой было уничтожено рабство, решаются отныне судьбы мира! У Рима есть только тело Христа; у Франции есть его слово, его душа – идея! Именно она и возникла, воплотившись в слово коммуна… Коммуна – это значит права человека, демократия, свобода!
О, отец! Люди полагают, что они используют идеи, но на самом деле это идея использует людей!
Выслушайте же меня, отец, потому что в тот момент, когда вы жертвуете своею жизнью во имя вашей веры, надо сделать так, чтобы вокруг этой веры загорелся свет, так, чтобы вы смогли увидеть и убедиться сами, привел ли зажженный вами факел туда, куда вы хотели дойти…
– Я слушаю, – произнес приговоренный к смерти, подперев рукой лоб, как бы стараясь не дать ему взорваться перед рождением Минервы и чувствуя, что в мозгу его роятся тысячи мыслей.
– События могут быть разными, – продолжал монах, – но идея остается неизменной. После Коммуны появились пастухи, их сменила Жакерия. За Жакерией последовали колотушечники, за ними была Война за общественное богатство. После Войны за общественное богатство была Лига. Лигу сменила Фронда, а после Фронды пришла Французская революция. Так вот, отец, все эти восстания, пусть они назывались Коммуной, восстанием пастухов, Жакерией, восстанием колотушечников, Войной за общественное богатство, Лигой, Фрондой, Революцией, – это была все та же идея. Она меняла формы, но при каждом своем перевоплощении она становилась все более великой.
Капля крови, пролившаяся изо рта человека, который первым на площади Камбре выкрикнул слово Коммуна и которому отсекли язык, как богохульнику, стала источником демократии. Из этого источника вытек ручеек, ставший затем речушкой, превратившийся потом в полноводную реку, в огромное озеро, в бескрайний океан!
А теперь, отец, давайте посмотрим, как плыл по этому океану тот великий кормчий, которого избрал Господь и имя которому Наполеон Великий…
Узник, никогда в жизни не слышавший подобных слов, внимал сыну в глубоком молчании.
Монах продолжал:
– Три мужа, три достойнейших человека были в истории рода человеческого избранниками Господа, служившими орудием для воплощения его идеи. Им предначертано было соорудить то здание христианского мира, который задумал Бог. Этими тремя избранниками Божьими были Цезарь, Карл Великий и Наполеон. И заметьте, отец, каждый из этих троих не знал, что он творит, думал совсем о другом: язычник Цезарь подготавливал зарождение христианства, варвар Карл Великий готовил цивилизацию, деспот Наполеон подготовил людей к свободе.
Этих трех людей отделяли друг от друга восемьсот лет. Отец, они – три очень разные представителя рода человеческого, но души их были озарены одним и тем же – идеей!