– Ей-богу, не помню-с, – может, и приведена, – небрежно проронил Тутолмин.
– В «Капитанской дочке», – напомнила Варя.
– Ей-богу, не помню-с, – упрямо повторил Илья Петрович.
– Ах, какая прелестная песня, папа! – воскликнула девушка. – Ты не поверишь, до чего она делает впечатление… Именно какая-то величавость в ней и строгость тона!
– Может быть, – сухо ответствовал Волхонский и с видом изысканной вежливости предложил гостям сигары.
Произошло неловкое молчание. Тутолмин порывисто сосал сигары и думал с досадою: «И зачем меня занесло в этот комфортабельный катух?!» А Варе было нехорошо за отца; и не то, чтобы она не соглашалась с ним, – ей даже нравилась юмористическая форма его выходок, – но отношение к этим выходкам Тутолмина смущало ее. По этому отношению она догадывалась, что отец говорит, должно быть, очень избитые и, пожалуй, даже пошлые вещи. И что вообще он, должно быть, ужасно отстал. И ей было больно это. Она даже чувствовала, как кровь приливала к ее щекам и шея нестерпимо горела под двойными городками рюша. Захар Иваныч тоже был недоволен. «Испортили вечер миляге», – думал он, мельком поглядывая на сумрачную физиономию Ильи Петровича.
И вдруг Волхонский ясно увидел, что он произвел дурное впечатление. «Однако не подумал бы этот misеrable[4 - жалкий, презренный (франц.).], что я консерватор, – опасливо шевельнулось в нем, – ведь у них, если на мужичка посмотрел косо, и пропал бесследно…» И странное ощущение какой-то холодной и неприязненной струи коснулось его.
– Но, разумеется, не в этом суть, – произнес он торопливо и мягко, – суть в том, что и с песнями, и без песен живется тяжко. А что делать? Приходится сидеть в стороне и смотреть, как безнаказанно гибнет народ с несомненной исторической ролью и как его нищенский скарб расхищается на пользу различных звездоносцев…
Варя встрепенулась. «Как хорошо он это сказал, милый папка!» подумала она и с невольным торжеством поглядела на Тутолмина. Но Илья Петрович сидел по-прежнему угрюмый и с нетерпением кусал сигару. «Что же это!» – внутренне воскликнула девушка и застыла в недоумении.
А Волхонский распространился в необузданных речах. Он пылал. Он чувствовал, как упругие волны какого-то радостного восторга непрерывно подмывают его и охватывают мелким ознобом и приятно стесняют ему дыхание… «Все равно – не донесут!» – думал он иногда, отпуская чересчур резкое словечко или дерзко касаясь фактов, недоступных обсуждению. И говорил, говорил неотступно…
Илья Петрович все молчал и безучастно смотрел на дымок сигары. Но вдруг он вскочил: Алексей Борисович, покончив с критикой существующих безобразий, перешел к рецептам и жадно завздыхал о палате лордов.
– Не бывать этому! – задорно закричал Тутолмин. – Отдавать народ в руки баричей и золотушных культуртрегеров!.. Вручать его судьбы шайке космополитических хлыщей… Отравлять его вожделения фельетонными идеалами вылощенных болтунов!.. Не бывать этому, почтеннейший господин!.. Пока существует Русь, пока живы исторические стремления русского народа, пока вы его не опутали сетью ваших мероприятий жидовско-индустриального свойства, – этому не бывать!.. А следовательно, никогда не бывать!
– Но ты забываешь, Илья, что каждому времени – выражение своих потребностей, – вмешался Захар Иваныч, несколько огорченный непочтительным обращением Тутолмина к Алексею Борисовичу.
– А! Каждому времени! – вцепился в него Тутолмин. – Так ты со своим паршивым рационализмом потребности времени представляешь?.. Врешь!.. Ты раздраженье пленной мысли представляешь, а не потребности… На какого дьявола нужны все твои скоропашки и скоромолки?.. Мужик вот возьмет да вжарит ренту до чертиков – скоропилки твои и пойдут на гвозди… Да, на гвозди-то самые обыкновенные, – корявые и неуклюжие, – мужику грядушку к навознице приколачивать… И первый же вот либеральный барин, – указал он на Волхонского, – пропишет тебе отставку с твоими скоровейками и скоросейками, ибо прельстится на мужикову сумасшедшую ренту… Кому ты рассказываешь!
– Стало быть, вы науку отрицаете? Интенсивность отрицаете? – ядовито осведомился Волхонский.
– Да что он!.. – воскликнул Захар Иваныч и безнадежно махнул рукою.
– Нет-с, не отрицаем, – возразил Илья Петрович, сверкая глазами, – мы только барчат отрицаем!.. А поскольку наука народу служит – поклон ей земной. Вот-с.
Но тут голоса смешались в такую кашу, что трудно было разобраться в них. И Захар Иваныч кричал, и Илья-Петрович кричал, и даже Волхонский, раззадоренный неукротимостью Ильи Петровича, утратил свою комильфотность и тоже кричал. А Варя весело наблюдала за ними. Правда, она почти ничего не понимала; но она видела, что отец выходит из себя и постоянно меняет тон, то придавая ему ядовитое выражение, то переполняя его ироническим смирением; что Захар Иваныч смешно краснеет и беспрерывно повторяет одни и те же доказательства и как бы вращается в каком-то заколдованном круге… И что Илья Петрович как будто разбивает своих противников, хотя излагает (или, лучше, выкрикивает) очень странные мнения. И мнения эти интересовали девушку: с одной стороны, они как будто ужасно консервативны, но с другой… с другой – либерализм отца кажется пред ними чем-то жидким и мелким. «Мелким!» – повторила Варя вполголоса. «Отчего же это? – подумала она. – Ведь все, что говорил отец в этом либеральном духе, так ей нравилось прежде! Особенно красота и благородство его выражений нравились. Почему же теперь дикие возражения Ильи Петровича как будто вытравили всю суть из этих благородных выражений, и они как-то праздно звенят, без толку утомляя внимание. Вот фокус-то! – сказала и внутренне усмехнулась девушка. – Нет ли во мне скверных зачатков каких, – консервативных?.. Не перешло ли ко мне чего от бабушки? (Бабушка Варвары Алексеевны и до сих пор отстаивала аракчеевские порядки.) Не потому ли странные мнения Ильи Петровича привлекают меня?.. – Но тут же вслушивалась в невыразимый крик Тутолмина и задумчиво повторяла: – Нет, нет, он не консерватор!» И вдруг ей ужасно захотелось проникнуть в мир идей, волновавших Илью Петровича, узнать его убеждения, перенять от него обильные познания, которыми он так легко побивал Алексея Борисовича, а Захара Иваныча заставлял беспомощно топтаться на одном месте. «Все это, должно быть, очень оригинально», – подумала она и пристально посмотрела на Тутолмина. Растрепанный, бледный, с горящими глазами, он теперь показался ей привлекательным, и даже несчастный сюртучок его показался ей необходимым дополнением к его оригинальной наружности. Будь на нем сейчас изящный фрак от Тедески, ей это, может быть, и не понравилось бы.
Разошлись поздно. Илья Петрович, бесконечно взволнованный спором, совершенно забыл о существовании Вари, и когда она сказала ему: «Прощайте же, Илья Петрович!» – рассеянно сунул ей руку. На дворе была тишина. Звезды горели ясно. Острый холодок пахучей струйкой доносился из сада. На земле лежал легкий мороз.
– Однако ты… – с мягким упреком произнес Захар Иваныч.
– Не могу я, – угрюмо проворчал Тутолмин. В молчании вошли они к себе в комнату.
– Но согласись, что все-таки Алексей Борисович человек гуманный; а в политическом отношении все же лучше монстров каких-нибудь, – как бы извиняясь, сказал Захар Иваныч, замечая, что мрачная полоса не сходит с Тутолмина.
– На то они и монстры, – возразил тот отрывисто, но вдруг посмотрел на Захара Иваныча и рассмеялся. – А насчет либерализма я тебе вот что скажу, друг любезный. Есть у меня барыня одна знакомая. Тоже большая либералка. Та не только конституции – республики требует. Только, говорит, чтоб мужика этого противного не было.
А Варя вошла в свою комнатку и долго не раздевалась. Она стояла и смотрела в окно и думала о Тутолмине. Прозрачные тени лежали на полях. Роща недвижимо темнела. В озере сияли звезды и как будто с любопытством переглядывались с теми, которые горели в вышине. Высокий камыш задумчиво смотрел в воду. «А должно быть, он очень умный, этот Илья Петрович!» – прошептала девушка и с тихим вздохом стала расстегивать свое платье из синей французской вигони.
V
Наутро Илья Петрович проснулся поздно. В соседней комнате нетерпеливо бушевал самовар. В окна светило солнце. Илья Петрович потянулся и посмотрел на белый потолок. Внезапная веселость овладела им. «А славно тут у них, черт возьми!» – воскликнул он и проворно вскочил с постели. Вошел вчерашний заспанный мальчик с рукомойником в руках и с полотенцем через плечо. Теперь у него вид был бойкий и живой.
– Тебя как звать, – Акимкой? – шутливо спросил его Тутолмин.
– Алистратом, – отвечал мальчик, посмеиваясь.
– Ну, Алистрат, давай мыться. – И Тутолмин стал шумно плескаться холодной водою. Затем он оделся и вышел в другую комнату. Обе комнатки были уютны и светлы. В них дышалось как-то легко: особенное чувство успокоения сходило среди этих стен, ярко выбеленных мелом.
К чаю появился Захар Иваныч, немилосердно гремя своими длинными сапогами. Вместе с ним запах какой-то славной свежести ворвался в комнату. Да и сам он был славный: розовый румянец заливал его добродушное лицо и глаза оживленно блистали. Оказалось, что он встал сегодня в три часа и до сих пор находился в поле. У него начинался сев. Новые сеялки, выписанные от Липгарта, работали великолепно. «И, представь, до чего сметлив этот русский человек, – поспешно рассказывал Захар Иваныч, – я все не догадывался: почему сеялка вдоль борозд высевает столько-то, а поперек – больше. И что же! Нестерка, бездомовник, пропойца, лентяй, сразу открыл Америку: весь секрет-то в том, что вдоль борозд сеялка идет плавно, а поперек – порывами, а потому усиленно выталкивает семена… Простая штука, а поди ты с ней!.. Ведь все горе-то – эта закаменелость русская. Тот же Нестерка непременно на жниво уйдет от меня, и не удержать его ни за какие пряники… А куда уйдет? Паршивую ржишку убирать, да потом эту же ржишку и жрать пополам со всяким дерьмом!.. В голод, в холод уйдет!»
Илья Петрович безостановочно пил чай и тонко посмеивался в ответ на рассказы Захара Иваныча. Нервы его были как-то странно покойны. На душе было ясно и тихо. И он вспомнил о вчерашнем вечере. «Для чего кипятился?» – подумал он, и особенно противен стал ему вчерашний вечер. «Не заманут!» – промелькнуло у него. Но вместе с этим как будто и приятное чувство шевельнулось в нем. Он с удовольствием припомнил внимательное личико девушки и ее грациозную фигуру, изящно драпированную платьем, и ее пристальный взгляд, умный и блестящий…
– Вот завтра поедем-ка паровой плуг пытать, – продолжал между тем Захар Иваныч, – по случаю куплен. Стоит две тысячи фунтов, а я за семь тысяч рублей купил. Лорд тут один в трубу вылетел. Любопытная штука. Осенью-то привезли его по заморозкам, я и не успел попытать. А интересно. В Бельгии, у Платера, двенадцать гектаров катает. Как-то у нас?
– Да на какого лешего тебе паровой плуг?
– Ты не знаешь, брат. Я с ним ведь на все кризисы плюю. А то два года тому у крестьян случился урожай богатый – плугарей я и не нашел.
– Так, значит, урожай богатый – для вас кризис? – иронически заметил Тутолмин.
– Не придирайся ты к словам, пожалуйста.
Но Тутолмин и не придирался. Он только посмеивался себе в бороду да аккуратно опоражнивал неисчислимые стаканы с чаем. А по уходе Захара Иваныча стал разбираться со своими вещами. Из чемоданчика вылезли на свет божий и поместились на комоде несколько растрепанных книжек какого-то журнала, да толстое исследование об общине, да «Крестьяне на Руси» Беляева, да несколько программ для собирания сведений по различным отраслям народного быта. В конце концов на комоде же появилась и знакомая нам записная книга. Илья Петрович развернул ее, прочитал несколько страниц, написанных спутанным и торопливым почерком, и нахмурился. Это были песни, сообщенные ему Мокеем. «Вот тебе и „Не шуми ты, мати, зелена дубравушка!“» – сказал он с горечью. И опять мелькнул перед ним образ Вари. «Ишь ты – упомнила!» – подумал он, вспоминая, как Варя заступилась за него по поводу этой песни, и снова какое-то кроткое и приятное чувство шевельнулось в нем.
К вечеру пришел Мокей и принес еще две песни. Илья Петрович аккуратно записал их и дал Мокею двугривенный. Но Мокей посмотрел на монету и сказал:
– Это что! Мы и так завсегда вашей милости… – Тут он спрятал монету в кошель. – Ты вот местечко мне поспособствуй у Захара Иваныча.
– Какое местечко?
– Да в работники, например. Я, брат, на сеялках-то отчаянный.
Илья Петрович сокрушился.
– Да у тебя что, нужда, что ли? – спросил он.
Мокей почесал затылок.
– Коли не нужда, – ответил он. – Нужда-то нуждой, а тут отсеялся я. Так и быть, послужил бы я Захар Иванычу, парень он хороший.
– Да ты бы к нему и лез, – рассердился Тутолмин. – Что ты ко мне-то? Захотел ярма и лезь сам. Я-то тут при чем?
Мокей снова и уже с большей настоятельностью почесал в затылке.
– Серчает он на меня, – произнес он.
– Кто серчает?
– Захар Иваныч.