Оценить:
 Рейтинг: 0

Три города Сергея Довлатова

Год написания книги
2021
Теги
<< 1 2 3
На страницу:
3 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
С февраля 1979 года – около двенадцати лет – Довлатов жил в Нью-Йорке, где окончательно выразил себя как прозаик. На Западе, в США и Франции, выпустил двенадцать же книг на русском языке. Плюс две совместные. Одну с Вагричем Бахчаняном и Наумом Сагаловским – «Демарш энтузиастов» (1985). И вторую с Марианной Волковой – «Не только Бродский» (1988).

Стали его книги издаваться и на английском, и на немецком языках. При жизни переведен также на датский, финский, японский, печатался в престижнейших американских журналах The New Yorker, Partisan Review и других. Самым лестным образом отзывались о Довлатове Курт Воннегут, Джозеф Хеллер, Ирвинг Хау, оказавшиеся в изгнании Виктор Некрасов, Георгий Владимов, Владимир Войнович…

Почему же все-таки на родине российский талант вечно в оппозиции? Не потому ли, что его цель, говоря словами Пушкина, – идеал? А жизнь человеческая так далека от совершенства, так хрупка и быстротечна! По завету нашей классической литературы (и это идеальный, высший аспект обозначенных биографией обстоятельств) место художника – среди униженных и оскорбленных. Он там, где вершится неправосудие, угасают мечты, разбиваются сердца.

Но и из темной утробы жизни художник извлекает неведомые до него ослепительные смыслы. Они «темны иль ничтожны» – с точки зрения господствующей морали, и сам художник всегда раздражающе темен для окружающих. От него – и сомнений тут нет – исходят опасные для общества импульсы. И я не раз бывал свидетелем того, как одно появление Сергея Довлатова в присутственном месте омрачало чиновные физиономии, а вежливый тембр его голоса буквально выводил из себя. Как-то сразу и всем становилось ясно: при Довлатове ни глупость, ни пошлость безнаказанно произнести невозможно. Я уж не говорю о грубости.

Однажды мы с Сергеем зашли в ленинградский Дом книги, на двух первых этажах которого помещался магазин, а выше – издательства, куда нам, собственно, и нужно было. Между вторым и верхними этажами на лестнице располагался за конторкой вахтер. Увидев несолидных визитеров, поднимающихся из магазина, он довольно грубо нас пытался остановить: «Вы куда? Выше магазина нет!» Не обратив на него внимания, мы поднялись на следующий этаж. Когда же шли обратно, Довлатов наклонился к вахтеру и вежливо спросил: «Что ж Вы не сказали нам, что выше магазина нет?» Того, по-моему, от возмущения хватил удар…

Подобную резкую чувствительность ни довлатовскими политическими взглядами, ни его оставлявшим желать лучшего моральным обликом не объяснишь. Будоражило – в том числе и его доброжелателей – другое: способность художника приводить людей в волнение в минуту, когда волноваться, кажется, никакого повода нет, когда «всем все ясно», когда все табели о рангах утверждены.

Взгляд художника царапает жизнь, а не скользит по ее идеологизированной поверхности. Довлатов был уверен, например, что строчка из «Конца прекрасной эпохи» Бродского – «Даже стулья плетеные держатся здесь на болтах и на гайках» – характеризует время ярче и убийственней, чем обнародование всей подноготной Берии.

Социальная критика в искусстве грешит тем, что едва проявленный негатив выдает за готовый отпечаток действительности и творит над ней неправедный суд. Там, где общественное мнение подозревает в человеческом поведении умысел и злую волю, Довлатов-прозаик обнаруживает живительный, раскрепощающий душу импульс.

Неудивительно, что он питал заведомую слабость к изгоям, к плебсу, частенько предпочитая их общество обществу приличных – без всяких кавычек – людей. Нелицемерная, ничем не защищенная открытость дурных волеизъявлений представлялась ему гарантией честности, благопристойное существование – опорой лицемерия. Симпатичнейшие его персонажи – из этого низкого круга. Заведомый рецидивист Гурин из «Зоны» в этом смысле – образец. Нельзя не вспомнить и «неудержимого русского деграданта» Буша из «Компромисса», и удалого Михал Иваныча из «Заповедника», почти всех героев книги «Чемодан», героиню «Иностранки»… Все они стоят любого генерала.

Довлатов не только среди этих персонажей жил. Он охотно и самого себя причислял к их племени, как, например, в рассказе «Ищу человека», дающем резкое представление о художественном кредо писателя, о его эстетике, сочетающей безусловную преданность бытовой правде и гротескное ее воплощение, «устервление», выражаясь языком близкого ему и в этом пункте Иосифа Бродского.

«Ищу человека» открывает – и это важно – последний сборник писателя, подготовленный им к своему пятидесятилетию. И изданный к нему – посмертно. Его героиня – прилежная журналистка, славная, простосердечная, только вот напичканная совковыми представлениями о жизни, глуповатой верой в изначальную и грядущую справедливость. В поисках «интересного человека» она находит, как ей кажется, нужный типаж (сюжетная коллизия, воспроизведенная в одной из новелл «Компромисса», пронизывающая и весь сборник в целом). Представлена найденная личность так: «филолог», «переводчик», «надзиратель в конвойных частях» с «нерусской» фамилией. «Устервлению» в рассказе подвергаются не только эти привходящие подробности, но и сам легко узнаваемый внешний образ автора, почти не скрытый здесь под фамилией Алиханов, встречающейся как alter ego и в других вещах прозаика:

Алиханов встретил ее на пороге. Это был огромный молодой человек с низким лбом и вялым подбородком. В глазах его мерцало что-то фальшиво-неаполитанское. Затеял какой-то несуразный безграмотный возглас и окончить его не сумел.

– Чем я обязан, Лидочка, тем попутным ветром, коего… коего… Достали пиво? Умница. ‹…›

Комната производила страшное впечатление. Диван, заваленный бумагами и пеплом. Стол, невидимый под грудой книг. Черный остов довоенной пишущей машинки. Какой-то ржавый ятаган на стене. Немытая посуда и багровый осадок на фужерах. Тусклые лезвия селедок на клочке газетной бумаги. ‹…›

– Меня за антисанитарию к товарищескому суду привлекали.

– Чем же это кончилось?

– Ничем. Я на мятежный дух закашивал. Поэт, мол, йог, буддист, живу в дерьме… Хотите пива?

– Я не пью. ‹…›

Надзиратель ловко выпил бутылку из горлышка.

– Полегче стало, – доверительно высказался он. Затем попытался еще раз, теперь уже штурмом осилить громоздкую фразу:

– Чем я обязан, можно сказать, тому неожиданному удовольствию, коего…

– Вы филолог? – спросила Агапова.

– Точнее – лингвист. Я занимаюсь проблемой фонематичности русского «Щ»…

В этом отрывке все достоверно, а последняя фраза о «проблеме фонематичности русского „Щ“» еще и документально достоверна. И в то же время все доведено до абсурда. Ибо явленный в рассказе Алиханов «огромный молодой человек с низким лбом и вялым подбородком» и сомнительным внутренним миром в первую очередь автоописание. И если нас с Довлатовым на первом курсе филфака позабавило объявление о защите диссертации «Проблема фонематичности русского „Щ“…», то из этого не следует, что в лингвистике вопрос, является ли русское «Щ» фонемой, академически не правомерен. Не нужно объяснять: для нас, несведущих первокурсников, он показался курьезным. Тем более таковым он глядит в интерьере с селедкой и лыка не вяжущим персонажем.

Рассказ «Ищу человека», лишенный заглавия, но с врезкой, отсылающей к «Вечернему Таллину» за март 1976 года, напечатан как «Компромисс шестой» «эстонской» книги Довлатова. Однако он даже по части «местного колорита» такой же «таллинский», как и «ленинградский». Житель каждого из этих городов легко может представить его сюжет своим, а его героиню – знакомой из соседнего подъезда. Притом что толчком к созданию этого образа послужили перипетии жизни вполне конкретной приятельницы автора, обитавшей по конкретному адресу лишь одного из двух городов.

Аутсайдеры Довлатова – лишние в нашем цивилизованном мире существа. Лишние – буквально. Они нелепы с точки зрения оприходованных здравым смыслом критериев и мнений. И все-таки они – люди. Ничем не уступающие в этом звании своим интеллектуальным тургеневским предтечам.

Трудно установить, отреклись довлатовские герои от социальной жизни или выброшены из нее. Процесс этот взаимообусловлен. Тонкость сюжетов прозаика на этом и заострена. Довлатов ненавязчиво фиксирует едва различимую в бытовых обстоятельствах границу между отречением и предательством. Отречением от лжи. И предательством истины.

Большинство выявленных и невыявленных конфликтов довлатовских историй – в этом пограничном регионе. Они проецируются и на литературную судьбу прозаика, и на судьбу других изгнанных или выжитых из России талантливых художников застойных лет. Чаще всего не по собственному разумению, а под идеологическим нажимом они перебирались на Запад. Анонимные «вышестоящие мнения» имели тенденцию неуклонно закручиваться в конкретные «персональные дела». Аморальная сущность предпринятого натиска ясна. Ясен и смысл всех этих акций. Творческую интеллигенцию, отрекавшуюся от неправедных взглядов и действий, цинично зачисляли в предатели.

Чувствительность Довлатова к уродствам и нелепостям жизни едва ли не гипертрофирована. Однако беспощадная зоркость писателя никогда не уводит его в сторону циничных умозаключений. Это определяющая всю довлатовскую прозу черта.

Я бы назвал Довлатова сердечным обличителем.

И не его вина, если способность высказывать горькую правду с насмешливой улыбкой так раздражает людей. Блюстителей порядка улыбка раздражает яростнее, чем сама истина в любом ее неприглядном виде.

3

Еще в бытность свою в Ленинграде Сергей признался как-то, что для него вполне обыденная реплика из Марка Твена – «Я остановился поболтать с Гекльберри Финном» – полна неизъяснимого очарования. Он даже собирался сделать эту фразу названием какой-нибудь из своих книг. Да и сам был склонен остановиться поболтать с каждым, кто к этому готов. Беззаботная речь случайного собеседника влекла его сильнее, чем созерцание сокровищ Эрмитажа или Метрополитен-музея. Безыскусно умозаключая, скажем: зрение прозаика было всецело сконцентрировано на «натуре». Тут Довлатов даже позволял себе пафос – исключительный для него случай (предусмотрительно все же закавыченный): «Натура – ты моя богиня!» Фокус, однако, в том, что пафос этот, соответствуя состоянию, в котором находится герой рассказа «Ищу человека», в целостном контексте довлатовской прозы максимально снижен. В «Заповеднике» эта, восходящая к Шекспиру, фраза автором комментируется – и недвусмысленно: «„Природа, ты – моя богиня!“ Впрочем, кто это говорит? Эдмонд! Негодяй, каких мало…»

Замечательна лингвистическая тонкость, подтверждающая исключительное языковое чутье Довлатова. В данном случае она выражена в предпочтении, отданном переводу с английского слова «nature». В устах персонажа из рассказа слово имеет психологическую нагрузку, говорит о характере, нраве героя, превозносящего человеческую «натуру» как таковую. В «Заповеднике» же фраза принимает скорее натурфилософский характер, говорит о «природе» в целом. Плюс к тому, как заметил Александр Генис, вторит декламации чеховского Гаева из «Вишневого сада»: «О природа, дивная, ты блещешь вечным сиянием, прекрасная и равнодушная, ты, которую мы зовем матерью…» И т. д.

Довлатовская речевая стихия, любят обмолвиться близко его знавшие, дружившие с ним люди, якобы была выразительнее всего лишь перенесенных на бумагу затверженных импровизаций, «пластинок», как сказала бы Ахматова.

Да, живая человеческая речь вроде кровеносной системы довлатовской художественной прозы. На придание ей повествовательного ритма, на облачение в плоть, в запечатленную образность, затрачены недюжинные художественные способности. Не просто затрачены, на это ушли огромные душевные силы – доказать, что автор не байки рассказывает, а пишет смыслопорождающую, проницающую суть «нашей маленькой жизни» прозу.

Не счесть златоустов – вдохновленных успехами Довлатова в том числе, – пишущих с голоса. Нынче такого рода непринужденная манера для многих литераторов стала «творческим методом» – наговор переносить на бумагу, которая «все стерпит». Однако у рассказчиков, взявших за образец прозу автора „Зоны“ и „Заповедника“, при незадачливом переводе устной речи в письменную вместе со звуками речи из текста улетучивается главное: авторское переживание. Все их занимательные истории в напечатанном виде решительно проигрывают довлатовским. В них не обнаружишь ни воли к работе со словом, ни чувства меры, ни гармонической точности выражения, ни иронического литературного подтекста – всего того, что заставляет писателя держаться собственного русла, ни на йоту не уклоняясь от ответа на дарованные судьбой – и ею определенные – вопросы. Это важно осознавать, ибо «феномен довлатовской прозы» лишь в малой степени объясняется самой по себе искрометной непроизвольностью суждений, на которые прежде всего обращают внимание.

Относясь вполне равнодушно к материальным благам и вообще к «неодушевленной природе», Довлатов очень любил всяческие милые эфемерности, разбросанные вокруг человека, сроднившиеся с ним, – авторучки, ножички, записные книжки, цепочки, фляжки и прочие в пределах непосредственного осязания болтающиеся вещицы. Ими же он щедро делился со своими приятелями. И они же всюду поблескивают в его прозе.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 2 3
На страницу:
3 из 3