Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Гость. Туда и обратно

Год написания книги
2018
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 10 >>
На страницу:
4 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Радикально улучшив американские дороги, велосипед уступил их автомобилю, чтобы вернуться в ореоле экологической славы. Сегодня он вновь царит в городе, о чем говорит расписание двухколесных мероприятий. Среди прочего в Нью-Йорке проходит велосипедный конкурс красоты, рыцарский турнир на колесах, велосипедный парад, вело-кино-ретроспектива, гонки по переулкам, прыжки в длину с разгона и фестиваль велосипедной порнографии, что бы это ни значило. В сущности, сегодня велосипед – скорее культ, чем средство передвижения. Поэтому раз в год тысячи жителей Нью-Йорка вводят своих любимцев за шею под высокие своды кафедрального собора, где свершается торжественный обряд благословения велосипедов.

Переправившись через Гудзон на пароме, я покрепче устроился в седле и отправился на Таймс-сквер. Сперва, уворачиваясь от непомерных автобусов, я пугливо жался к тротуару – как деревенская лошадь. Городские знают себе цену и никому не уступают дороги. Взяв с них пример, я быстро освоился и занял свой ряд, деля его с четырехколесным транспортом. До 7-й авеню мы ехали вместе, но на Бродвей я вкатил один.

Когда мэр Блумберг окончательно понял, что у малорослого еврея-миллиардера, напоминающего скорее героя Вуди Аллена, чем президента, нет шансов попасть в Белый дом, он решил войти в историю избавителем Нью-Йорка от машин.

Это было бы и впрямь великим делом, ибо ездить по Нью-Йорку на автомобиле так же нелепо, как по Венеции. В сущности, это тоже архипелаг, связанный бессчетными мостами и туннелями. И у каждого – дикая пробка. Хуже всего Манхэттену. Этот остров просто слишком мал для миллиона машин, которым полиция портит здесь жизнь как может и хочет. Но они все равно ползут по мостовой, медленно, слепо и неудержимо, как ледник или лемминги.

Обещав с этим покончить, мэр, который сам передвигается по городу под землей, решил показать нью-йоркцам, как можно жить без машин. Для эксперимента власти выбрали ту часть Бродвея, что, разрезая Таймс-сквер, уходит к морю, увлекая за собой 47 миллионов туристов, ежегодно навещающих Нью-Йорк.

Площадь без машин – форум ротозеев. Прохожие, не боясь, что их собьют, задирали голову к небу, густо завешанному рекламой. Там, наверху, красивые и знаменитые жили уже в раю, но мне было неплохо и внизу, среди своих. Новичков выдавали двойные рессоры на титановой раме. Опытных выделял помятый корпус с двойным замком. Профессионалы щеголяли якорной цепью – такую и за ночь не перепилишь.

Заняв свое место на празднике двухколесной жизни, я колесил вдоль и поперек Бродвея, наслаждаясь неслыханной свободой передвижения. Когда сам не торопишься и тебя не торопят, жизнь доверчиво открывается причудливой стороной буквально на каждом углу. На одном прохожих с большим успехом развлекал аккордеонист. Лицо, если оно у него было, целиком скрывал шлем. Я не понял, кого он изображал, и на всякий случай бросил в тарелку доллар. На другом углу старый китаец играл на старинной скрипке-пипе.

– Любимая песня Конфуция, – блеснул я, спешившись из уважения.

– Знаю, – ответил китаец по-русски. И, заметив мое изумление, объяснил: – В Москве учился. Правда, не этому.

Вздохнув, он заиграл в мою честь «Русское поле». Ему я тоже оставил доллар, но переехал через дорогу к скверу. За свежими, только что поставленными столиками сидели довольные новым порядком ньюйоркцы. Слева уставился в компьютер яппи с сигарой. Справа устроился бездомный в холщовой робе. Порывшись в мусорном баке, он достал мятую «Wall Street Journal», но, прежде чем открыть страницу с котировками биржи, перекрестился из предосторожности. За спиной, на 42-й стрит, которую давно уже отбил у порока более целомудренный досуг, туристов заманивал музей восковых фигур. С витрины гостям махали Рейган, Горбачев и Бритни Спирс, но приезжие, игнорируя звезд, снимали полицейскую лошадь. Привыкнув к вниманию, она глядела в камеру не моргая, отставив для изящества заднюю ногу.

Прямо посередине Таймс-сквер, на самой что ни есть проезжей части, в садовом беспорядке стояли дешевые шезлонги. Их занимала школа акварелистов на этюдах. Художники старательно перерисовывали пейзаж, состоящий из цветной и ненужной информации. Выше других реклам забрался Бенджамин Франклин со стодолларовой купюры.

– Я еще вернусь! – объявлял он городу и миру.

Здесь, в сердце мамоны, ему нельзя было не поверить.

Апрель

Убедившись, что весна наступила, я отправился в путь, но остановился, не успев отчалить, ибо прямо за порогом буйствовала магнолия. В Риге такие не росли, и я до сих пор не могу к ним привыкнуть. Пока я стоял под деревом, из дома вышла маленькая, словно дюймовочка, хозяйка и смела шваброй опавшие цветы в бледно-розовую кучу мусора. «Сцена из Олеши», – подумал я и нажал на педали.

Весна в Нью-Йорке такая мимолетная, что между внезапным снегом и неизбежной жарой цветет все сразу. Проще всего это заметить в ботаническом саду – либо в Бронксе, либо в Бруклине.

Первый намного больше, так как он включает изрядную часть первозданного леса, который попечители оградили и запретили трогать. В сезон я там собираю грибы, но только белые и когда никто не видит. Другая достопримечательность – столетняя оранжерея, ажурная, как викторианская невеста. Зимой, в буран или слякоть, там хорошо глотнуть из фляжки, спрятавшись за кактусом, но сейчас в саду не протолкнуться от орхидей и их поклонников. Те и другие представляют самые экзотические образцы флоры и фауны. Одни изобретательны, как «Аватар», другие, одержимые, на них молятся. Плотоядным орхидеям приносят в жертву мух, остальные фотографируют, словно манекенщиц на подиуме.

На другом конце города, в сердце огромного, но тесного, как грудная клетка, Бруклина, весну отмечают сакурой. Первые декоративные вишни привезли из Японии в Нью-Йорк и Вашингтон еще век назад. Американские города, расположенные на той же широте, что Киото и Токио, идеально подходят сакуре, составляющей вместе с суши и мангой триаду японской эстетики в Нью-Йорке. Дерево, которое плодов не дает, пахнуть не умеет, цветет мгновение и вызывает восторг, требует к себе трепетного отношения и правильного настроения, за которым я езжу в Бруклин.

В здешнем ботаническом саду цветут самые старые сакуры. Знатоки ценят их дряхлые, узловатые стволы за то, что в них скопился вековой запас жизненной энергии ци. Остальные наслаждаются контрастом: мимолетность бледного цветка, рядом с которым черная плоть коренастого дерева кажется притчей или гравюрой.

В апреле в Бруклин съезжаются японцы всех пяти боро Нью-Йорка – чтобы снимать невест, детей и бабушек в фамильных одеждах. Как сакура, эти драгоценные одеяния ждут целый год того весеннего дня, когда их вытаскивают из нафталина и прогуливают под ветками.

Другой контингент – бруклинские хасиды, плотно населяющие окрестности сада. Они одеты не менее роскошно и тоже экстравагантно: атласные лапсердаки и малахаи из лисьего меха, которые стоят состояния и выписываются из Брюсселя. Черно-белые евреи и пестрые японцы прекрасно гармонируют с рощами цветущих вишен еще и потому, что с разных сторон пришли к одному и тому же. Во всяком случае, так считал крупнейший авторитет в этом вопросе немецкий философ Мартин Бубер. Собрав фольклор хасидов, он с удивлением обнаружил их сходство с дзенскими анекдотами и объявил о типологической близости двух религиозных практик. В Бруклине они не мешают друг другу – ведь, как сказал знатный буддист Ричард Гир, «под цветущими вишнями нет посторонних».

Мне пришлось в этом убедиться в Киото, где цветение сакуры – национальная оргия, во время которой целые трудовые коллективы пытаются перепить друг друга. Я до сих пор не могу понять, как затесался в конкурс, но помню, что треснулся затылком, лихо опрокидывая лишнюю чашу саке. Сидя на коленях этого делать не рекомендуется. Помня урок, я трезво полюбовался цветами за чаем и вновь пересек Восточную реку, чтобы отметить весну там, где в ней знают толк, – в Японском доме, самом, пожалуй, изысканном музее Ист-Сайда.

В апреле здесь царит японская версия ар-деко, выставка, которую можно считать уроком модернизации. Усвоить его мне интересно вдвойне – как жителю Запада и выходцу с Востока. Между двумя мировыми войнами Япония ринулась догонять Америку, которую она, как и большинство наших соотечественников, представляла себе в основном по Голливуду. В витрине висели привычно элегантные кимоно, но вместо хризантем и Фудзиямы на шелках были вытканы звезды немого кино и герои самурайских фильмов. Это все равно как ходить в сарафанах с портретом Брэда Питта и косоворотках с профилем Никиты Михалкова.

Привычка носить самое дорогое на себе сказалась на всех деталях непростого японского костюма. Так, широкие пояса-оби изображали высшие достижения тогдашней цивилизации: немецкие дирижабли и нью-йоркские небоскребы, а также сюжеты Берлинской олимпиады. Западный спорт, столь непохожий на сумо, захватил тогда Японию, как нынешнюю Россию – гольф. Отсюда статуэтки футболистов – американских и настоящих. Однако на изображающих атлетов медалях стоит 2597 год – считая от основания Японии.

Страна, одержимая национальной идеей, искала компромисс между космополитическим стилем и народной традицией, причудливо перемешивая их в быту и в обороне. О последней свидетельствует милитаристский мотив – журавли, которые упоминались в названиях всех японских авианосцев. О первом можно судить по популярной марке сигарет «Сияние», пачки которых украшало восходящее над молодой империей солнце. Его лучи пронизывали весь патриотический обиход – будь то бронзовая ваза с цветами или плакат, рекламирующий железную дорогу.

Как это всегда и бывает, державной идеологии противостояли конкурирующие ценности – секс и мода. Гвоздь выставки – японка с рекламных плакатов. Смешливая, с короткой стрижкой и дерзким взглядом, она напомнила мне рабфаковку в кимоно. Впрочем, тогда его носили с туфлями на шпильках. Уровень эклектики такой же, как текила с рассольником.

Когда прогресс зашел еще дальше, реклама представляла японских див на лыжах, под парусом или за барной стойкой. Сменив кимоно на платья, они демонстрировали особый изыск уже чисто западного наряда: застежку-молнию (в старой Японии и пуговиц-то не было). Другой чертой, которая, по мнению анонимного художника, делала женщину современной и желанной, была сигарета: на плакатах они все курят. Сейчас это кажется диким, но я еще помню, как мой отец покупал матери длинные болгарские сигареты «Фемина» с золотым ободком – намек на роскошную жизнь недоступного и желанного Запада. У японцев он назывался «Фурорида» и помещался, как легко догадаться, во Флориде. Судя по рекламе, в этом краю жили одинокие красавицы, всегда сидевшие за коктейлем в кабаре и обмахивавшиеся веером – уступка цензуре – с восходящим солнцем.

Для других, настоящих японок существовал более реальный, но тоже нелепый мир домашнего уюта, который изрядно портила западная мода. В японском доме, где тогда еще спали на татами и пользовались бумажными ширмами, появилась западная гостиная с европейской мебелью и непременным пианино. Толку от этого было мало, потому что сидеть ни на стульях, ни за роялем никто не умел, но мучения и расходы окупал престиж, а с ним не поспоришь.

Интересно, что теперь ситуация развернулась. Японцы живут в обычных домах, но для почетных гостей, в чем я однажды сам убедился, держат устланную циновками комнату, где мне пришлось делить одиночество с сямисэном и веткой сакуры. Я бы предпочел кровать.

На этой неблагодарной мысли я покинул выставку и вырулил к дому, но остановился напротив здания ООН. Там всегда оживленно: экскурсанты, дипломаты, военные и – на ступенях Сахарова – демонстранты. На этот раз из Китая. Худенькая старушка держала фотографию родного угла, захваченного рейдерами Шанхая.

– Коммунисты, – объяснила она мне по-английски, – отобрали у меня дом.

– У меня, в сущности, тоже.

– Так вы русский! – обрадовалась дама и запела «Подмосковные вечера».

Май

Только сейчас, прожив в Нью-Йорке почти сорок лет, я наконец понял, чем он уступает родине, – широтой, не душевной, а географической, той, что на глобусе.

В России всякая весна – священная, а не только та, что у Стравинского. Чтобы встречать ее салютом пушек, разбивающих ледовые заторы на реках, надо настрадаться от зимы так, как в этом году случилось с нами в куда более умеренном климате.

Живя на широте Рима и Ташкента, ньюйоркцы привыкли зиму игнорировать. Обычно она не против. Но на этот раз все было всерьез: 14 больших метелей! И вслед за каждой нужно откапывать машину, хорошо еще если свою, а не чужую, как это было со мной, к вящему наслаждению потешавшихся соседей. Лишь в апреле у нас под окном сдох последний рыжий сугроб. Накануне 1 мая заморозки убили доверчиво пробившиеся цветы, а птицы орали как резаные, боясь, что не успеют вывести птенцов с этой сумасшедшей погодой.

Однако календарь, уверявший, что всемирное потепление неизбежно, оказался прав, и в мае весна ударила по всему фронту. Все зацвело разом – от магнолий и сакур до телеграфного столба, где местные попугаи (это отдельная история) наконец уселись на яйца в нарядном гнезде-кондоминиуме.

Вслед за флорой потянулась к солнцу и фауна: ньюйоркцы вылезли из берлог и отправились туда, где можно зарядиться энергией и витамином Д, – в Центральный парк. Жителям малогабаритного Манхэттена он служит Канадой и Меккой: запасом простора и объектом паломничества.

Нынешней весной вся Музейная миля, чутко реагируя на события, посвящена фашизму: Гуггенхайм – об итальянском, Музей австро-германского авангарда – о немецком, а Украинский дом сравнивает историю первых двух с той, которую сочинили в Крыму зеленые человечки.

Чтобы уйти от политики, достаточно свернуть с Пятой авеню и войти в парк в любом месте. Но и тут нас не оставляет история – древняя и очень древняя. О последней свидетельствует египетский обелиск, переживающий сейчас очередную реставрацию (ему легче было пережить три тысячелетия в пустыне, чем один век в Манхэттене).

С другой – литературной – историей нас знакомит сад Шекспира. Отмечая 450-летие барда, ньюйоркцы рвутся не к щуплому памятнику, а к мемориальному заповеднику, где высажены упоминавшиеся в сонетах и пьесах растения. Каждое, чтобы мы не перепутали, снабжено цитатой, позволяющей бродить по стихам и травам. Забравшись в кусты, легко притвориться, что попал в Стрэтфорд: тихо, спокойно, только вдалеке цокают копыта.

Цокать им, впрочем, осталось недолго. Одержимый реформаторским зудом новый мэр Нью-Йорка решил начать не с людей, а с животных. Де Блазио хочет отправить на пенсию всех городских лошадей, катающих туристов в Централ-парке. Бойкие и языкастые (в тур входят городские сплетни) извозчики подняли бунт, к которому, по утверждению ветеринаров, присоединились кони. Специалисты и ковбои говорят, что без прогулок по парку лошадям будет скучно, а трудовой договор у них лучше, чем у мэра: режим – щадящий, ездоки угощают булочками от хот-догов, в жару – выходные и отпуск – пять недель на альпийских лугах Катскильских гор.

Спустившись с шекспировского холма, я засмотрелся на цветущую вишню и чуть не сбил с ног какого-то хилого очкарика. Несмотря на то что мне удалось уклониться от столкновения, народ шептался и показывал на нас пальцем.

– Смотри под ноги, болван, – сказала жена, – ты чуть не угробил Вуди Аллена.

Извиняться было поздно, и я беспомощно проводил глазами главного нью-йоркского героя, курсировавшего по парку между Востоком и Западом.

Раньше, когда я только сюда приехал, две лучшие части Манхэттена делились по профессиональному признаку. На Ист-Сайде жили успешные врачи, на Вест-Сайде – преуспевающие писатели. Теперь я уже и не знаю, кому, кроме тех же лошадей, по карману жить на обочине Центрального парка.

Бешеные цены сгладили различия между двумя сторонами этого острова сокровищ. Повсюду, например, позакрывались магазины книг, пластинок да и всего остального, что делает жизнь лучше. Но не вкусней, ибо на месте храмов духа открываются притоны тела: по четыре на каждом углу, и я стараюсь ни одного не пропустить.

Все они хороши по-своему. И греческая таверна с печеным сыром касери, который официант поджигает на столе, вызывая радостный испуг обедающих. И минималистская японская харчевня, где подают всегда и только гречневую лапшу-собу, крещенную в крутом кипятке бульона, со стружками сушеной рыбы. И китайская пельменная, куда надо приходить к полудню, чтобы наесться только что слепленных (64 складки на каждом) шанхайских дамплингов. Реже всего я хожу в те рестораны, где поклоняются королю прерий – стейку, ибо бифштекс надоедает на третьем укусе. Тем легче мне было принять предложение моего гостя-вегана и отправиться в знаменитый среди таких же сектантов ресторан, угощение которого исключает продукты животного происхождения.

– Следует ли нам снять кожаные башмаки, как это делают в индусских храмах? – спросил я на входе у веселого (что меня удивило, учитывая здешнюю диету) метрдотеля.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 10 >>
На страницу:
4 из 10