Оценить:
 Рейтинг: 0

Ненастоящие люди

<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Анна вышла из кабинета и села с девочкой рядом, не слишком близко, но и не далеко – через место, в кресло старое, почти неживое, затертое, рваное и измученное, словно в нем пересидели сотни таких девочек. Но не успела она спросить, сказать что-либо, как из-за угла показалась фигура долгожданной матери, но не выпорхнула, как беспокойная бабочка, не выпрыгнула испуганным зайцем, а чуть ли не змеей выползла и едва ли не гордым львом ступала затем мерными тяжелыми шагами по направлению к дочери. Она вела себя так, будто уже заранее точно знала, что здесь, за поворотом, все в порядке.

– Неужели, так бывает? – Анна думала. – Человек идет себе спокойно, течет в одном уверенном русле и вдруг, завидев поворот, совсем ничего не чувствует. Ни предвкушения, ни удивленья, ни страха – и крохотной доли в нем не возникнет. Я тогда не придала значения происходящему, наблюдая, как мать подплывает к дочери, берет ее за руку, не замечая меня рядом, и заходит в пустой кабинет, произнося на ходу свои выверенные реплики. Но теперь все встало на свои места. То было предсказанием, посланием откуда-то извне. Как буревестник сулит бурю, как безумный пророк предвещает конец света, так и судьба настойчиво шептала мне на ухо, намекала, чтобы я была готова к переменам, как не была готова к ним девочка. Ее на минуту всего оставили, на мгновение осиротили, а я, взирая на это, лишь думала о том, как отвлечь, как закрыть на это глаза, и наивно полагала еще, что за любым поворотом нет ровным счетом ничего, если туда не заглядывать. Но исключительно ребенку позволена такая беспечность и безрассудство – наивность высшего сорта. Не мне. Не взрослому человеку, пусть даже тот с юности, с самых первых, более-менее заметных, толковых мыслей и, значит, проблем (а природа их в большинстве своем такова) внушает себе не стареть никогда душой, не черстветь воззрением и ни в коем случае не выпадать осадком на дне бутылки пусть даже самого изысканного напитка. Но, похоже, это в любом случае должно произойти. Так или иначе. Хорошее вино настаивается годами, выдерживается временем. Оно эволюционирует, становится лучше, приобретает свой особенный, неповторимый вкус, пока однажды не превратится необратимо в прогорклый, дурно пахнущий уксус. Так управляет природа и человеком. Всему она причина.

Скажем, судьба той девочки, которую я встретила, еще только зарождалась, как зарождаются пузыри на дне кастрюли и, подогретые, взлетают все выше и выше, быстрей и быстрей. Судьба не была девочке в тягость, как и та, в свою очередь, ей. Почти незаметная, невесомая, лишь только формируемая, она подхватывалась легким течением и уносилась вдаль (не застревала при этом в корягах, не обрастала тиной, не прибивалась к берегу и даже не шла ко дну), туда, где, миновав пустяковые рябь и волнения, за очередным поворотом наконец предастся стремнине, влившись в общий поток. Размеренно! Постепенно. Не без помощи других людей. Они могут содействовать, но ни в коем случае не должны брать на буксир. Вот что со мной случилось. Я получила ту подмогу, которую каждый вожделел бы получить, едва завидев краешком глаза и принимая за шанс целой жизни, да только никто, совсем никто не может оценить в полной мере, чем она обернется, эта медвежья услуга, по истечении многих лет. Я накрыта была крышкой, стеклянным колпаком отгорожена и упакована, словно дорогой сервиз на антресолях. Лежала себе мирно, варилась на медленном огне, на волнах покоилась. Я молодость и глупость приняла за один и тот же напиток и, подменяя их вольготно, осталась ни с чем. Бревном встала поперек русла. Колпак хрустнул и разломился, крышку железную сорвали, и почти все уже улетучилось. А что осталось вокруг? Что? Муть на дне. Накипь на стенках. Щепки вынесло на берег. Ошметки жизни разбросаны.

Никогда еще таксист, которому Рита, планируя похороны Виктора, вверила лучшую подругу (даже годы не изменили сей расклад, как ни старались), не чувствовал себя более неловко и неуютно в присутствии пассажира. Он несколько раз пытался выразить ей соболезнования, завести разговор. Ронялись фразы, нервно дергались струны, но повисали слова в воздухе, звуки тянулись, не производя на Анну никакого эффекта, и гасли. Она сидела на заднем сиденье, тогда как люди, по наблюдению шофера, предпочли бы место впереди. Но этот факт еще мог быть объяснен им и воспринят верно, однако то, что Анна порхала в собственных мыслях, увязла в них, как выражалась Маргарита, отнюдь не оставляло его равнодушным, а приводило в полное и неоспоримое недоумение. Он приоткрыл окно, впуская свежий, но очень уж острый морозный воздух, и закурил. Анне по-прежнему было все равно – она водила пальцами по стеклу вверх-вниз, отогревая его в разных местах на мгновение, прежде чем оно снова мерзло, шептала под нос слова, обрывки фраз выдавала, будто выучивала роль и теперь намеревалась выйти в свет, представляя новую пьесу. На самом деле Анна не слышала слов; они мыльными пузырями выдувались откуда-то спереди, направлялись к ней, но беззвучно лопались, не добиваясь поставленной цели. Никакого восприятия со стороны слуха. Только собственные мысли и пейзаж за окном для глаз. И когда остановка машины ознаменовала пункт назначения, Анна вернулась. Она нащупала ручку двери и, понимая, что хоть что-то напоследок сказать должна, вместо привычных «спасибо» и «до свидания» повергла таксиста словами:

– Какое чудесное утро!

Анна ни в коем случае не подразумевала единым целым пронизанные события – только природу и ее настроение. В окно сочилось ровно столько света, сколько она никак не могла добиться в замкнутом мире квартиры. Но здесь, пусть и в машине, Анне нравилось быть. Она порывалась вот-вот выйти наружу, пока недалекий водитель, найдя в ее словах нечто странное и противоречивое, вычерчивал свою заведомо последнюю реплику. Анна не чувствовала ни фальши, ни притворства в выражении собственных чувств. Именно так она понимала день и именно здесь, все еще в машине, вдруг подумала о том, что почти уже справилась с собой, наладила мысли и даже план построила на некий промежуток времени. Неровный, с провалами, дырами, рыхлый, как и она сама, но как-никак план.

– Тот еще будет денек, – таксист говорил. Он будто бы нарочно выдержал долгую паузу, собирая слова по слогам и окрашивая их по-разному про себя, дабы избавиться от изрядной нотки сарказма, взболтанной вкупе с обширным недоумением.

Фраза получилась скомканной, сжеванной и отнюдь ничего не значащей. Анна ее и не услышала толком. Она выбралась неуклюже из машины, отчего-то сильно хлопнула дверью и, едва не поскользнувшись, огляделась.

Целое поле чистого снега. И до того он искрился на солнце, этот белоснежный ковер, до того напористо излучал свет, что слепил и резал Анне глаза, заставляя ее не щуриться, а совсем стягивать веки. Казалось бы – солнце, небо и снег. Три разных цвета. Весьма простая картина. Но нет, куда там! Впереди, чуть поодаль через поле, рукой художника был выращен лес, полный сосен и елей (там царство мертвых было), где-то слева, совсем на горизонте, виднелись деревенские дома. Они ютились так далеко, что на обычном пейзаже-полотне не имели бы места вовсе или, возможно, под особой щедростью мастера, его великодушием, рассыпались бы едва заметными точками, походя скорее на небрежно упавшие с кистей капли, и обнаруженные впоследствии без всякой возможности удаления и (что делать) оставленные в покое.

Позади Анны, через шоссе, в конце прямой, но очень узкой тропинки, которая зимним утром вытаптывается людьми глубоко верующими, а к вечеру напрочь засыпается не имеющим никакого до нее дела снегом, стояла церковь. Окруженная лишь несколькими деревцами, она, в общем-то, была одинокой, но любому зданию, Анна думала, дабы продлять или укорачивать (тут как посмотреть) его жизнь, нужны люди, а не соседние дома.

Подгоняемая легким январским ветром, его морозным душком, Анна пересекла бескрайнее (вдоль дороги) поле по направлению к лесу и, сунув руки в карман (перчатки остались дома), принялась искать нужную ей ограду. Поиск этот несложный заключался лишь в том, чтобы узреть вереницу чернильно-одетых людей и отыскать среди них Маргариту. Та была абсолютно права, когда сказала, что подруга без нее пропадет.

Похороны действительно близкого человека, и она опаздывала на них (о чем не подозревала), хотя почти уже добралась. Готова к ним или нет – никому это было неважно.

4. И уходим одни

– Оно такое большое, – Анна думала. – Сначала кладбище целиком во власти леса находилось и не смело носа показывать. Но что учиняет смерть! Что с нами творит! Она кромсает и рубит. Налево – направо. Во все возможные стороны хлещет. Трудится, словно ей подняли ставку или премию дали за достижения. Из-за нее проклятой нет нынче тишины для разных людей. Их жизнь была украдена. А смерть дарована взамен. Шило на мыло сторговано. И лежат они теперь под солнцем, под снегом стынут, под градом, дождем – под чем угодно вынуждены спать.

Анна шла вдоль заборов, новеньких и уже потрепанных временем, продвигалась между ними, вклинивалась (там было даже слишком узко) и нарушала целостность снега, не заметив, что в нужное ей место путь проложен другими следами. Она взглядом окидывала портреты, памятники, кое-где даже статуи небольшие и кресты, примечая на ходу, что знала того мужчину, подлечивала ту женщину, их детей она тоже знала. Через единственное рукопожатие многие были знакомы не только с Анной, но и друг с другом. Один город – паутина, и, живя на разных концах этой огромной сети, они пересекались посредством нее, и Виктора, и Маргариты, конечно, не раз, а сейчас вот закончили свой путь здесь, снова в одном месте – ложем едины.

Входные красавицы-ели сменялись высоченными соснами. «Птицы пели вверх-вниз, вверх-вниз», совсем как в той книге, которую Анна недавно прочла, но ни одной особи видно не было. Где-то в ветках и кронах, в собственных тайниках, они заводили мелодии, журчали, щебетали туда-сюда и свиристели, одним словом, иллюзию жизни создали. Из сострадания и приличия? Кажется, нет. В шутку, с издевкой ли? Вроде бы снова – нет. Кто ведает? Анна. Она, едва учуяв неприятный запах гари, дошедший до самого ее носа, и завидев клубы дыма, защитилась двумя деревцами и, когда уже к едкости привыкла, проверила, в чем дело. Недалеко от нее, на расстоянии примерно тридцати таких Анн, уложи их в длину, снег был подпорчен людской кляксой. Они (взрослые и дети, учителя и ученики, друзья и знакомые, в большинстве случаев Анне чужие личности) стояли сначала пятном, но почти тут же окантовали кусочек поверхности, обступили его со всех сторон по железному контуру, словно квадратный хоровод изобразить вздумали, и стояли так (как только не задохнулись), пока в центре пламенело нечто бесформенное, в пылу костра обмякшее. Все выглядело немой сценой, застывшим кадром виделось Анне, и она никак не могла отважиться на вступление. В голове ее всплыла, будто мертвец в реке (как иронично), забытая сцена с рубиновым клоуном (словно клоун не может быть черным и белым – это арлекин), пронзая виски (все в сравнении), точно вылетевшей из-под шампанского пробкой. Но боль не продолжилась – стихла.

– Они сожгут его прямо здесь? – Анна думала. – Как варвары? Как дикари зажаривают добычу? Я во что бы то ни стало и шага с места не сделаю в их направлении. И помешать не могу, и принадлежать им не буду. Ни храбриться, ни хорохориться.

Пока солнце всему свидетелем было, пока деревья беззвучно росли, и даже птицы не ослабляли пение, Анна схватилась за еловую колкую ветку, да так сильно, что с непривычки заныла рука. Щеки ее зарумянились (не от холода вовсе) и налились кровью, а слезы ронялись одна за другой вдогонку, стараясь их остудить.

– Звери! – Анна думала. – Животные в обличиях людей. Я вижу их насквозь. Не полыхнут, ни дрогнут, лишь только шляпу украдкой поправят, потуже затянут поясок, платочком нос вытрут. У мальчика руки озябли, он протянул их вперед, к огню поближе, а женщина в шубе, кажется, не Маргарита, одернула его и шлепнула по пальцам перчаткой.

Анна понять не могла, за кого ей сильнее обидно. За мужа, вокруг которого даже после смерти вьются виновные, лживые люди, или за себя?! Она запамятовать успела сравнение чувств и эмоций с кипятком и вот-вот над пропастью, в объятиях ели, готова была оступиться. Но что действительно значит – споткнуться и упасть, кричать и не выбраться, и не только по причине минутного гнева, вспышек ярости, ревности, боли, а из всей ситуации целиком, попробовать вкус этих чувств возможно лишь в момент самого падения?! И насколько близилась к нему Анна, определяла ее слабость. Все страхи, думы и волнения немыслимым образом сводились в сложнейшие системы уравнений и ценностей, но по воле инстинктов, бурлением крови и опытом предков в ней, решение высчитывалось очень быстро, почти интуитивно.

– Они меня не ждут, не жаждут видеть. Два человека уже с лопатами объявились, копают землю прогретую. Оба вздымают ее кверху, в кучу складывают и дальше роют. И язык сказать не повернется, что ищут они клад, потому как опосля спиртного веселья, одевшись точно дворовые твари, и потирая ладони после каждого третьего взмаха, сопя, они работают вполсилы. Их смотритель торопить не будет, не отравит еще сильнее испорченный день – он стоит себе гордо, пока хваленый финал не настанет. Лишь подождать его прихода. А птицы засели так высоко, чтобы, не участвуя в общем фарсе, пением своим разнести о нем по округе, чирикать с ветки на ветку до тех пор, пока каждая птаха, даже та, которая без пяти минут окоченела, не разделит с остальными мой секрет. Они умнее меня, смекалистей во всех смыслах, которые только можно придумать, и, однако, понять их проще, чем кого бы то ни было. Но как распознать человека? Как интерпретировать его действия и, не прибегнув к глубочайшему анализу всяческих свойств и качеств, идентифицировать его поведение? Человек ведет себя как животное, когда здравый смысл обязан быть, но, если он никому не нужен и никто не видит поступков его, то проявляя отличительные черты, перестает быть зверем. Но примитивный ум, Анна думала, куда опасней его полного отсутствия. Лучше не задуматься о деле, которое требует в высшей степени верного решения, чем все же сделать это и предпринять нечто совершенно нелепое, одним только жестом свести к нулю то, что на первый взгляд не могло быть хуже.

Как не противилась Анна боли, как не умасливала ее безудержный нрав, так снова и снова она пыталась атаковать, пересилить сознание и бравадою, честью победу восхвалить. Мыслей в голове множилось столько, столько слагалось вопросов (попытка ответить хотя бы на один из них обращалась рождением в отместку двух и более и, в конце концов, вела к суждению, будто первый был задан неверно или же найденный на него ответ не полон), что Анне сделалось дурно.

– Любая задача в жизни, – Анна думала, – имеет неоднозначное решение – решений множество, а один единственный вопрос-ответ не сможет исчерпать пусть даже самое ничтожное дело. Он потянет за собой другой и следующий, и вот, когда уже кажется, смысл доходит до самой сути проблемы, все в момент опрокидывается с ног на голову и становится пустым, безразличным. Рушится карточный домик. Вера ссыпается и сгорает дотла. И, что самое важное, даже докопавшись до истины, которая рисуется неопровержимой теорией, в голове назовется абсолютной правдой, ты возрадуешься, пока один, хотя бы один человек из толпы, не вскинет в порыве голову, руки у груди не схватит, говоря «господи, какая эта глупость посетила твой жалкий рассудок», влепляя самую звонкую из пощечин; и выстрелит еще напоследок фразой «без меня ты пропадешь». Быть может – не думать вовсе. Нужно ли это? Забыться!

Роились мысли в голове Анны, сновали из стороны в сторону. Они могли созидать, они могли разрушать. Они делали и то и другое. А хрипящий треск, шипящий шум, пронзительный бой – все эти ужасные звуки воедино смешивались в ее сознании и клокотали изнутри так, что заглушали пущий мир, затыкали ему горло и диктовали сами себя. Сплошная дисгармония! Неустойчивость! Колебание! И посреди хаоса раздался звон. Не бряканье, не звяканье – настоящий звон. Со всей силы били колокола, нещадно и бодро, будто пылились не одно столетие без движения, и, едва ухватив два-три тона, они неугомонно, ведомые гордостью, бывалой силой, желанием жизни пространство сразили и вывели новое слово. Свое собственное. Ни с чем несравнимое слово.

Такие громадные, сильные звуки Анна помнила только в одном месте. И вот стояла она уже в церкви, спиной к притвору, к амвону лицом. Единые рядом, иконы взором снабжали, но Анна путалась в них, точно в незнакомый вступила музей. И тронуть нельзя красоту – и не хочется. Она была здесь давно и не раз, но одна (не одинока, а именно одна) впервые. В высоте где-то располагался хор. Он негромко, словно репетируя, однако без ошибок пел. Ноты цеплялись друг за дружку (им так подобает), взлетали и, совершая под златым куполом в чистейшем свете круг-другой, снисходили на Анну вниз. Вокруг нее играли и тенор и бас, отскакивали от стен, икон, от царских врат отражались и насыщали каждую мелочь елейным созвучьем.

Анна полагалась на веру не слишком. Она сочла однажды, что верить по-настоящему – значит отдаваться этому всем телом, душой пребывать с богом. Не просто выучить каноны, заветы, и не оттого исполнять предписанное, что гласят начертанные рукой человеческой правила, а потому что в этом должна быть вся жизнь. Анна не могла (не хотела, не решалась, о другом грезила – какая разница) допустить меньшее или большее, чем просто знать, как держать себя здесь. Она во всем великолепии, величии пространства осенилась крестным знамением, приложилась к лежащей на аналое иконе и поставить хотела свечу. Однако, увидев все занятые под них подставки, но, не растерявшись, она задула осторожно один почти уже огарок, аккуратно вытащила и вставила новый стержень. Начать его было нечем, и Анна, побеспокоив соседнее пламя, поделилась им с незажженным фитильком. Хор в то же мгновенье угас, иконы поникли, щелкнули двери, весь свет, прощаясь, потух. Лишь свечи позиций не сдали. Лучи и полосы срезали мрак, темноту бороздили, закручиваясь, кто куда, следили пятнами, кругом ложились. Заволокло.

Когда Анна открыла глаза, то нашла себя в том же месте – в лесу. Но было все по-другому. Птицы, если и удержались в перине ветвей, то сошли на «нет», солнце (она не видела) подползло к горизонту, пытаясь окончить день, бегством спасаясь от ночи. Над головой по этому поводу сгущался полумрак. Ели казались чуть выше и зеленее, а соснам равных и вовек не сыскать было – местные стражи. «А главное – люди ушли». Анна приподняла свое тело с земли, опираясь на голые руки, и поймала себя именно на этой фразе.

– Какой в этом смысл? – Анна думала. – Зачем судьба меня мучает и треплет душу без конца? Если завтрашний день существует не только в воображении и там, с восходом, для меня начнется вновь, то я разом покончу с ним сама. Своей руке я разрешу, вложу в нее, что есть, назначу титул: ломать и рушить. Заново взводить. Не умереть в тот же день с ним – что более нечестно, чем жизнь влачить и усыхать одной в ее исходе. Не потому ли не успела я, раз торопливость не мой принцип. Так сверху спущено? Указано? Прощения нет. Виновата.

Анна поднесла себя к участку Виктора, к его теперь наделу (ей прежний сильнее нравился) и вычленила взглядом каждую деталь. Цветы и холмик в дружбе слиты, земля со снегом грязь дала. Что-то чернело сбоку, под оградой. А крест тащили два юнца.

– Говорят, она даже не явилась, – голос говорил.

Собеседник не счел нужным ответить, лишь только хмыкнул себе под нос, точно кольнуло его замечание в самое сердце, и, сделав положенный вид безразличия, он перехватился руками за другой край их тяжелой ноши. Анна вздрогнула, словно поймали ее на месте преступления, вытерла наскоро слезы, не собираясь оголять свои чувства здесь и сейчас, и тем более облекать их в какие бы то ни было формы приличия перед этими двумя разгильдяями, как она думала, которые вместо посещения школы (к счастью, не ученики Риты и не пациенты Анны) надрывают спины, а не умы, на городском кладбище и имеют еще наглость обсуждать поступки взрослых людей.

– Опоздали? – голос говорил.

Столько интереса в нем содержалось, в одном вопросе, будто допытывался юнец до самых истоков дела, будучи школьником лишь по возрасту, любознательность распространял на каждую мелочь.

– Опоздали! – голос говорил.

Этот, второй, проспиртован был укором, язвой подернут, и, как бы изъясняясь на тайном языке, жестом и взглядом давал понять Анне, что, наплевав на все свои страхи, желания и боль в душе, она обязана была чтить светлую память об усопшем и препроводить его на тот свет со всеми почестями, как полагается. Заказать отпевание самой, выслушать от и до, приладить полоску на лоб, целовать на прощание, чуть поджимая губы, и каждый удар молотка взвешивать, как если бы он по сердцу заколачивал, не по гробу, латал его, заделывал дыры, заплатки пристрачивал, что, по мнению Анны, причиняло бы именно такую боль.

– Опоздала, – Анна говорила.

Для нее, как она думала, жизнь на закате своем распечатала горечь, склянку яда выудила из глубокого кармана в недрах халата и, вскрывая ящик Пандоры, в котором одна только надежда еще теплилась, целый мир расплавила, и пустить умудрилась по ветру. Анна сокрушалась. Она словно королевой значилась, Анной, но, втянутая в переворот, умеривший в пылу событий царскую власть, подорвавший всяческие основы, на коих зиждилось ее могущество, была свергнута с трона на веки веков. Не издав больше ни слова и пнув напоследок кусок жженой резины, что помог растопить землю, Анна покинула это место, дабы никогда не видеть его, клеймо своего позора, понимая, что не пройдет и десяти положенных для совместного холмика лет, куда там десяти, она думала, и одного не пройдет, как все для Риты повторится снова.

Анна выбежала из леса, вся в мыслях (как до дома добраться), в прострации обосновавшись, и вдруг осеклась. На востоке, там, где с утра еще взбиралось солнце, теперь занималась луна, а небо, которое весь день сверкало чистой водой, сцеженной в морских просторах, в клочья разодрано было серыми тучами. И ночь, усаженная в колесницу, готовилась вступить на престол, штурмом взять это место. Анна точно слышала, как кони ее ретивые скачут по снегу, выбивая копытами гром, видела дым, трубящий из их ноздрей. И с каждой минутой они все ближе и ближе были, готовые растоптать и переехать, сзади тело ее привязать и тащить его за собой по округе и мчаться во весь опор.

Анна рванула домой через кладбище, зная, что есть там какой-нибудь выход. Она капитулировала, и в каждом взмахе ее, в каждом промельке прорывалось это наружу.

5. Поминки прошлого

Вдох-выдох. Вдох-выдох. Анна заплеталась в снегу, так быстро она неслась: то грязла в нем, то распластывалась поверх, но каждый раз, не испытывая ни боли, ни холода (а мороз крепчал), один только ужас превозмогая, она подымалась снова и снова, страшась (как ни странно) помереть прямо здесь, среди чужих могил. Анна не робела никогда перед старостью, потому как жизнь ее в большинстве своем была вольготно-счастливой, но перед смертью не трепетать, она думала, может только глупец. Она и сама уже причислила глупость к списку своих недостатков, что другие люди сделали за нее гораздо раньше и даже привычкой не владели порой стесняться и краснеть, перемяться с ноги на ногу и лепетать, полунамеками запинаться, прежде чем в лицо объявить все, как есть.

Но как бы ни ругал себя человек, как бы ни опускал планку и что бы ни наговаривал, не хочет ни один быть оторван от лагеря умных и присовокуплен быть к череде не таковых, как проще сказать, официально. Он что угодно, человек, о себе заявит, только бы в сию же минуту его с жаром разуверили, подметили самокритичность и поощрили, накинув десяток-другой неприсущих заслуг и качеств.

И вот Анна, едва ли не в кровь изрезав руки снегом, набив им сапоги по самый, что ни на есть, верх и шубку от Маргариты замызгав, что стала она никакой, влево гнулась, вправо кренилась, а сваливались так и вообще вперед, но не оседала наземь, не стопорилась, а, то зацепляясь о ветки, то попадая в ловушки заточенных под шпили оград, блуждала и бороздила в лабиринте шершавых оград и могил.

И хохотали они над ней, лица, одни – в анфас, другие – в профиль, и глядели украдкой и, точно ехидством поддатые, щурились, посмеиваясь, хихикали, покуда не сливались в один общий гомон (как живые смеялись – не мертвые), что из всех мест голосил. Будто слизанная с ее представлений о клоуне и отточенная в чувствах со всех сторон до самых мелких деталей сцена, точь-в-точь, как задумано, свершалась для Анны, за исключением того что веселила она тех, кого и веселить-то сложно в их нынешнем положении, и не должно им, утопшим, погибшим, заблудшим, потешаться, подтрунивать над живыми.

И, коли удалось это Анне, чем гордиться, бесспорно, не имело никакого смысла, могла ли она, обмозговав свою натуру полностью, указать в пучине мыслей две-три цели, которые невозможно было бы осилить с ее волей, направленной, по правде говоря, не в то русло? А, в самом деле, могла? Ведь энергия человека, подпитывай ее и восполняй запас время от времени, безгранична, но, будучи пущенной в дела и поступки неверные, она истощит себя и растратится как у того, кто, выискивая профессию, пошел стезей, которая ну никоим образом для него не годится. Сие неблагоразумие, хотя винить тут, как ни крути, некого, да и в шестнадцать-то лет кому не присуще, сподобило Анну вслед за Виктором устремиться в медицину, с коей знакома она была шапочно в свои выпускные годы и не водила прежде никаких отношений.

Анна влюбилась еще в старшем классе, когда в сентябре уже отзвенел первый звонок, и она, стоя у доски с чуть разинутым ртом, смяла пальцами кусочек мела, видя, как Виктор, высокий и статный, умный с виду и дерзкий в походке, всем незнакомый, новоявленный юноша раскрывает и затворяет за собой двери, здоровается с классом, с Анной здоровается и даже не думает о том, что мир вокруг него тотчас замедляет свой ход, инертным становится и приспускает пар. О любви в тот же день и речи, безусловно, не велись, не тратились понапрасну фразы, но какое-никакое начало их отношениям было положено, едва Витя, и называть не называла его Анна по-другому, устроился за партой позади нее и то ластик мог одолжить, то дернуть за косичку, иной раз помочь на контрольной и выгородить Анну, когда учитель бранить их думал за болтовню.

С тех самых пор, как дули форточки в классах и выставлял их педагог за дверь, то отсылая к директору, то попросту выгоняя вон, как мел поскрипывал о доску и смахивалась тряпками пыль в качестве наказаний, время делало свое дело – вершило судьбу, не задаваясь излишними вопросами, «а нужно ли то да се?», «так или иначе?». Так или иначе, Анна, а влюблена она и правда была по уши, как даже самый стеснительный парень в школе не втюрился бы в первую красавицу десятого «Б», поступила в медучилище в связке с Виктором. А Рита, о которой тут непременно стоит упомянуть, первоначально обучалась с ними в одном классе и через несколько парт сама вздыхала по Виктору, а кто, вы спросите, не вздыхал, ведь слыл он завидным и знатным парнем. Но ее здравомыслия хватило бы и на Анну, попроси она в долг, поэтому Рита, всегда точно судившая о своих целях в жизни, придерживалась их тогда и руководилась ими по сей день.

Короче говоря, ведь углубляться в подробности здесь явно не имеет смысла, ибо время это пронеслось безвозвратно, пути Анны и Риты в студенчестве разошлись, как это у многих друзей бывает, покамест Виктор, не отведав прелестей наук Гиппократа, под действием, быть может, формалина ли, хлороформа не охладел к врачеванию окончательно. И он, годам к девятнадцати-двадцати понабравшись ума и ответственности за свою жизнь, распрощался с белыми халатами, заметьте – не с Анной, и зачислился в ряды педагогического института. Знал ли Виктор точно, что хочет преподавать, или просто подыскивал себе место, кто теперь вспомнит, но он судьбой был сближен с Маргаритой, которая в то самое время уже выпускалась преподавателем и, кто бы сказать мог наверняка, что спустя еще двадцать, кажется, лет, он станет ею руководить.

Анна же, рыхлая тогда и ныне непропеченная фигура, как ни любила его, не переметнулась за Виктором и окончила обучение с отличием, хотя все в один голос твердили ей, что она не создана быть каким-либо врачом. Она им и не стала, закрепившись навек в роли медсестры. А рисуя в голове различные на их, подруги и Виктора, счет картины, Анна бесновалась: то вспыхивала в ней ревность – чувство, в котором любви, говорят, больше к себе, чем к другому, то зудели в душе разные подозрения, а то и вовсе нападала ярость. В общем, год, где Анна с Ритой дружили, чередовался с годом, где они враждовали и разбавлялся тем временем, когда все трое жили порознь друг от друга.

Одно время их корабли держались общего курса, но иной раз кто-нибудь, пусть Анна, отклонялся в сторону, скрываясь в пушистой дымке тумана, а, выныривая, устанавливал, что Маргарита, например, улегшись на другой галс, на всех парусах обогнала Виктора в стремлении или же, наоборот, он унесся в морские дали. И так вот жизнь из года в год сводила их, разводила, где бушевала вокруг, где нагоняла штиль; то дрейфовали они, словно льдины, то гнали под ветром вперед, то, сбрасывая якорь, безмолвие пережидали и затишье, пока однажды, тут в пору пропустить их основной и плодовитый период, жизнь, та еще коварная леди, не утопила Викторов фрегат. Она повредила его двигатель, ударив в самое сердце, и Анна, лет с двадцати пяти не столько лодка рядом с мужем, сколько шлюпка на его борту, спущена была на воду.
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3