– Что – хорошо? – прерывистый голос выдал волнение девушки.
– Я не стал тебе рассказывать раньше, чтобы зря не беспокоить. А сейчас…, – Герман ненадолго замолчал, потом, глядя в упор на Шуру, пронизывая её скользким взглядом анаконды, продолжил, – … сейчас тебе надо пройти инициацию посвящения. Ты будешь посвящена владыке огня Тувалкаину, и он поделится с тобой огнём. В нём ты будешь черпать силу творчества, познаешь истинное созвучие красок, высоту проникновения в суть любой картины или портрета, изведаешь пропасть души человеческой и увидишь её дно.
– Но зачем? – брови девушки поднялись вверх от удивления.
Герман, однако, не слушал, вычерчивая бронзовым жезлом, невесть откуда взявшимся в его руке, магические знаки вокруг головы Шуры. Глаза у него при этом засветились внутренним огнём, лишали воли, попытки сопротивления, даже возражения происходящему. Ей хотелось только одного: подчиняться любому требованию, быть послушной и пушистой.
Шура безропотно подошла к беломраморному пьедесталу, на лицевой стороне которого был бронзовый барельеф льва с человеческим лицом, а тело животного опутали кольца огромной рогатой змеи. Где-то Шурочка уже сталкивалась с такой символикой, только сейчас память не смогла напомнить ей информацию прошлого, да и надо ли?
Важен сам символ – борьба двух стихий, двух ипостасей луны, физического с духовным! Но почему вдруг эта мраморная тумба должна служить алтарём? Сомнения пропали, испарились, когда двое мужчин в чёрных подрясниках сорвали с неё платье и уложили на холодный отполированный камень. Стало ясно – это действительно жертвенник. Или алтарь. Только вот какого бога? К тому же, Герман обещал, что знакомство с мистикой будет интересным.
Страха не было, Шура скосила глаза, стараясь в полумраке подвала разглядеть участников грядущей мистерии. Все собравшиеся успевшие переодеться в бесформенные бесцветные балахоны, заполняли сплошной тёмной массой пространство капища, а по обе стороны от алтаря стояли в виссоновых мантиях Пушкоедов и Герман.
– Отец наш, великий и милостивый! – голос Германа прозвучал под сводами подвала, как раскаты далёкого грома. – Очисти душу мою, благослови недостойного раба твоего и простри всемогущую руку твою на души непокорных, дабы я мог дать свидетельство всесилия твоего…[11 - Здесь и далее: заимствовано из подлинных источников.]
Он взял правой рукой с аналоя, стоящего рядом, золотую пентаграмму, поднял её над головой и продолжил:
– Вот знак, к которому я прикасаюсь. Вот я, опирающийся на помощь тёмных сил, вот я – провидящий и неустрашимый. Вот я – могучий – призываю вас и заклинаю. Явитесь мне послушные, – во имя Айе, Сарайе, Айе, Сарайе…
Над алтарём пролетела птица, похожая на летучую мышь. Шурочка вздрогнула от неожиданности, потому что летучая тварь чуть не задела тело девушки кожистыми перепончатыми крыльями. А, может, это действительно была только безобидная мышь? Но за ней, загребая воздух краями, будто крыльями, пролетела пурпурно-лиловая материя, за которой, натужено вздыбливая воздух, показался петух в короне. Петух подлетел к алтарному инвентарю и уселся на перевёрнутый крест, то есть на трезубец, установленный в специальном отверстии, и по-хозяйски осмотрел свои владения.
Балахонная паства капища зажгла свечки, как это делают православные на Пасху, и каждый из присутствующих читал вполголоса нараспев то ли молитву, то ли мантру, так что получался ощутимый звуковой фон. Но звук множества голосов не вносил никакого диссонанса в общий ход чёрной мессы. Меж тем Пушкоедов, откашлявшись, продолжил заклинания:
– Во имя всемогущего и вечного… Аморуль, Танеха, Рабур, Латистен. Во имя истинного и вечного Элои, Рабур, Археима, заклинаю вас и призываю… Именем звезды, которая есть солнце, вот этим знаком, славным и грозным, именем владыки истинного…
Стена за алтарём стала прозрачной. Обозначившийся за ней коридор постепенно становился ярче, контрастнее, словно изображение, возникающее на фотобумаге. Подле одной стены коридора стояли в ряд статуи с человеческими телами и головами птиц, змей, животных. Напротив, у другой стены, стояли человеческие скелеты с глиняными табличками в руках. На каждой табличке сверкали золотые письмена, но только разобрать написанное издалека было невозможно.
В глубине коридора показался человек верхом на льве. Вернее, это был призрак, потому что тело всадника просвечивалось и хриплый громкий шёпот, словно внезапный порыв ветра, заглушающий монотонные мантры, пронёсся под сводами капища:
– С вами Бараланиенсис, Балдахиенсис, Паумахийе. С вами сила их и свет невидимый. В этом мире, в инфернальной видимости, в невозможной суете, ненаписанным именем под гласом изувера Иеговы, под звуком которого содрогается планета, мельчают реки, испаряется море, гаснет пламя, и всё в природе познаёт расщепление, говорю: да будет так.
Прозвучавшие с разных концов капища пронзительные звуки труб заставили молитвенников заткнуть уши. Но ещё сильнее прозвучали клубящиеся звуки громовых разрядов и треск электричества. Над алтарём под тёмным стрельчатым сводом опять происходила какая-то возня, будто там устроили молчаливую драку несколько теней, деля меж собой приносимую жертву.
Вдруг всё резко стихло, свалившиеся тишина давила даже больше на разум, на психику, чем шумная возня теней, но где-то далеко послышалось заунывное нестройное пение, как бы продолжающее молитвенное бормотание капища. Пение становилось громче, только слов разобрать нельзя было по-прежнему, появилась лишь пронзительная нота, похожая на последнее прощание отлетающей души. Недовольной медью ударил колокол. Пламя факелов, развешанных по стенам, качнулось под выползшим откуда-то сквозняком.
Это лёгкое движение воздуха вернуло вдруг запоздалое чувство стыда. Шура хотела было прикрыть своё обнажённое тело руками, но с удивлением обнаружила, что оказалась прикованной к жертвеннику: по сути – распятой на нём. И тут пришёл страх.
Настоящий.
Дикий.
Первобытный.
Захлёстывающий разум и сознание, подстрекающий к сопротивлению, к защите, к попытке спастись. Но всё было тщетно. Оковы прочно держали пленницу на алтаре, готовя её к торжественной развязке. Шура инстинктивно пыталась закричать, позвать на помощь, но голос отказался повиноваться. Сквозь губы навстречу лёгкому подвальному ветерку взлетел только глухой хрип, ничуть не похожий на человеческий голос.
Меж тем в руках Германа вместо бронзового жезла сверкнул тусклым безразличием короткий меч. Держа его двумя руками перед собой остриём вверх, он читал едва слышно какие-то заклинания. Голос постепенно становился громче, вскоре уже можно было различить слова:
– …да бых дщерь отселе престала преть длани Денницыны, дабы угобзилися удесы ея[12 - Угобзилися удесы ея (др. русс.) – оживились все члены её тела.] …
Одновременно усилилось пение и Шура, очумевшая от страха, но ещё не совсем утратившая способность воспринимать окружающее, увидела выходящих откуда-то из темноты, как из тусклой морской волны, девушек в золочёных пышных одеждах, от которых побежали огненные блики по стенам. Они держали в руках хоругви с изображениями Агнца, Овна, Льва, Лилии и Пчелы. Потом валькирии окружили алтарь, пение стихло. Напротив Германа по другую сторону жертвенника стоял Пушкоедов. В его руках трепыхался белый голубь. Снова прозвучал голос Германа:
– Прими, владыка, посвящённую тебе жертву и возроди её огнём твоим…
С этими словами Агеев взмахнул мечом, Шура завизжала – голос всё же вернулся к ней – и в следующую секунду голубь в руках Пушкоедова, рассечённый надвое, пролил тёплые струи крови на обнажённое тело девушки, дергающейся, будто в предсмертных судорогах на белом мраморе алтаря. В гаснущем сознании Шуры возник Герман, размазывающий голубиную кровь по её телу. Стоящие вокруг одалиски снова запели какой-то языческий псалом, но Шура ничего уже не слышала: психика, сначала приведённая Германом к полному безразличию, взбунтовалась. Сознание отключило разум, оберегая его от сумасшествия.
Глава 4
Действительность возвращалась толчками, будто пробиваясь в сознание с порциями крови, упрямо проталкиваемой по артериям человеческого организма ещё не угаснувшим сердцем. Перед мысленным взором девушки до сих пор танцевали по кругу эфемерного пространства золотые девицы с хоругвями, а в центре стоял Герман в алой порфире с надетой на голову короной, на которой красовался урей[13 - Урей – кобра, изображалась на клафах, двойных коронах фараонов, символизирующих власть над Верхним и Нижним Египтом.] в боевой стойке.
Агеев вновь хищно пронзал Шурочку невозможным остекленевшим взглядом, от которого бежать – не убежать, да и крик в горле комом. Но сквозь хороводную неразбериху образов пробивался другой, новый. Шурочке казалось, что в этом невозможном космическом хаосе сквозь неразбериху пробивается растение похожее на подснежник, с которым соседствует лёгкое дуновение весеннего ветерка. Это был уже ощутимый, осязаемый образ: рядом с ней возле кровати, где Шурочка лежала на спине, раскинув руки, оказалась сидящей красивая блондинка в подвенечном платье. Во всяком случае, кружевное платье девушки из тонкого шифона с глубоким декольте и открытыми плечами мало походило на больничный халат сиделки.
Сама кровать была широким лежбищем с нависающим над ним балдахином. На таких кроватях когда-то почивали какие-нибудь Людовики или Кайзеры, поэтому русская художница ощутила себя в стерильной постельной пустыне одиноким чахлым деревцем, пробившимся из-под холодных ледяных торосов, чтобы наконец-то увидеть солнце.
Но что кровать? Сидящая рядом была апломбом пробуждения. Девушка оказалась той, которую Шурочка видела в своих блужданиях по заброшенному дому. Те комнаты, запомнились ей как гирлянда нескончаемых помещений, больше похожих на один сплошной коридор. Промелькнувшая где-то там девушка да ещё в белом подвенечном платье не могла не запомниться. Красавица заметила, что Шура пришла в себя и мило улыбнулась:
– Ну вот, наконец, ты и очнулась. Тяжело было?
Не ожидая, видимо, ответа, она отёрла лицо больной полотенцем, смоченным ароматическим уксусом и продолжила:
– Страдалица ты моя. То есть не моя. Ко мне в гости собираться не стоит, да и рано тебе, поживи ещё. Я ведь вовсе не мегера какая, и не скелет с косой. Ой, как меня человеки только не обзывали, какие только прозвища мне не придумывали, обидно даже! Ведь каждый приходит в этот мир только потому, что заранее соглашается на встречу со мной. Отчего же все от меня шарахаются? Особенно материалисты боятся. Глупо, правда? А ты верующая?
Шура ничего не ответила. Она во все глаза смотрела на незнакомку и молчала, боясь поверить в её признание. Ещё Шура молчала не потому, что ответить было нечего, а просто человек обычно не сразу въезжает в происходящее. Для осмысления время надобно: кому больше, кому меньше. Да и о чём с ночным видением разговаривать? Хотя где-то когда-то Шура слышала, что это возможно, но не верила. Или верила?
Собеседница снова мило улыбнулась, чисто по-женски поправила причёску, подоткнула одеяло.
– Знаешь, это даже хорошо, что мы встретились, – продолжила она. – Иногда так одиноко бывает, впору расплакаться. А вот так по-бабьи с кем поболтать – вовсе редко случается. Так что не серчай за моё многословие, каждый ищет свободные уши, чтобы высказаться, чтобы выслушали. Вот и я такая же, ничто человеческое мне не чуждо. Жаль, уходить уже пора, но на прощание утешить могу: не скоро вдругорядь свидимся, и не спеши ко мне в гости. А потому остерегайся знакомого по имени Роберт. Ты ещё не всё в этом мире сделала. А каждый за свою жизнь должен расплатиться не только оставленными детьми – дурное дело не хитрое. Человек обязан подарить миру часть своего внутреннего «я», то есть душевной радости, а не разливать потоки горечи, скорби и крови…
Послышался звук открываемой двери. Шура повернула голову: в комнату вошёл Герман. Он не спеша, закрыл за собой дверь, повернулся и сделал несколько шагов. Потом заметил, что лежащая на кровати девушка очнулась, и постарался изобразить дежурную улыбку. Шурочка попробовала подняться на подушках, с удивлением отметив, что сиделка, только что находившаяся рядом, вдруг исчезла, испарилась неизвестно куда, будто её и не было.
– Лежи, лежи! – запротестовал Герман, останавливаясь в ногах кровати, глядя на подружку уже совсем по-иному, можно сказать, по-домашнему.
Нет, лицо Агеева совсем не изменилось: всё те же большие серые глаза на лице с модной небритостью на щеках. Вообще-то небритость превратилась в аккуратную небольшую бородку, но так было даже лучше. Он смотрел тепло и ясно, так что всё происшедшее показалось дурным сном, наваждением, дантовым кошмаром десятого или одиннадцатого круга, но никак не реальностью.
– Я тебя не хотел тревожить. Всё-таки отдых необходим после мистерии посвящения, а тебе – особенно, – голос у Германа тоже был прежний, родной. Всё как всегда, как раньше. Что же случилось? Может, действительно галлюцинация или болезнь?
Но так явственно? чувственно? осязаемо?
– Тебе это не привиделось в кошмаре, – ответил Герман на немой вопрос. – Ты прошла обряд посвящения и сила, дарованная тебе отныне, превратит твоё творчество в волшебство. Любой шаманский обряд, христианская литургия или месса посвящения – это оживление символов инфернального мира. Именно они помогают разбудить дремлющие в человеке потаённые силы. Хотя язык символов основательно забыт, подсознание перегружено этими до поры до времени дремлющими знаками. Сегодня просто была разбужена эта часть твоего эго, то есть, собственного «я». Увидишь, очень скоро картины твоей кисти будут верхом совершенства и самым настоящим венцом искусства. Тебя ждёт великое будущее! Сможешь радовать своим искусством всех окружающих.
– А я просила об этом?! – Шура села на кровати, но, заметив, что до сих пор обнажена, снова закуталась в одеяло. – И принеси мне одежду. Немедленно! Хорошенького понемножку. Обойдусь как-нибудь без твоей драгоценной дружеской помощи!
– Что с тобой? – удивился Агеев. – Что-нибудь не так?
– Ты зачем устроил маскарад невидимок?! Бесовское театрализованное представление?! Я тебе не кролик подопытный для подобных мистерий! – Шура дерзко вскинула голову, пытаясь помахать хоть немного кулаками после состоявшейся драки.
Но, встретившись с глазами Германа, снова ставшими на какое-то время холодными и скользкими, как тело гремучей змеи, стушевалась, замолчала, опустила голову. По спине, вдоль позвоночника, пробежали знакомые холодные мурашки. Такое с Шурой случалось только в очень неприятные минуты, когда женская интуиция сообщала телу о реальной опасности.
Скользнув взглядом по необъятной постели, она заметила полотенце, оставленное девушкой. От него до сих пор ещё пахло ароматическим уксусом, и запах освежал, прояснял мысли и чувства. Грозовая пауза затягивалась, а Шурочке вдруг совсем расхотелось ссориться. Ведь ничего, собственно, страшного не произошло!