– Кто бы сомневался!!!
Эльза с хохотом валилась на оттоманку, а потом начала целовать нас мамой.
– Да пусти ты, сумасшедшая! – отбрыкивалась мама. – Ну точно, совсем сдурела!
Но Эльза уже стояла в дверях, сияла пунцовой помадой, искрилась.
– Все! Пока-пока! Я убегаю! Скоро Аленький с репетиции придет. Такая ответственная роль у него. Представляешь, они ставят «Алые паруса». Он играет матроса Летику. Все, я побежала мужа кормить!
– Летику! – усмехалась мама, закрывая дверь. – Ответственная роль! А чего же Грея ему не дали? Хорошо еще, что не пятое весло и не восемнадцатый парус играет! А, да ладно, лишь бы она счастлива была.
Мне тогда было 17. Я оканчивала школу, считала себя взрослой и позволила себе спросить:
– А как ты думаешь, это у них надолго?
Реакция моей строгой матери, вырастившей меня без отца, была на удивление растерянной и жалкой:
– Не знаю, Софинька (так ласково называла меня только в раннем детстве). Нет, наверно.
– А что будет тогда? – я от неожиданности присела.
– Боюсь я. Лишь бы все было бы тихо. Любка она, а это плохо. И жизнь как-то шиворот-навыворот сложилась. Ни ребенка, ни котенка, ни мышонка. Бесприютная она.
– Как это: любка?
– А вот так…
И тогда я впервые услышала от мамы о ночной фиалке – любке. О том, что растет она в чаще леса и ночью заливает поляны одуряющим любовным ароматом. Много говорить мать не любила и сунула мне в руки книгу Пришвина. На отмеченной странице я прочла:
«На мое чутье у нашей ночной фиалки порочный запах, особенно под конец, когда исчезнут все признаки весны и начнется лето. Она как будто и сама знает за собой грех и стыдится пахнуть собой при солнечном свете. Но я не раз замечал: когда ночная красавица потеряет первую свежесть, белый цвет ее потускнеет, становится желтоватым, то на этих последних днях своей красоты она теряет свой стыд и пахнет даже на солнце. Тогда можно сказать, что весна этого года совсем прошла и такой, как была, никогда не вернется.»
– Поняла? – спросила мать, когда я захлопнула книгу. – Она – любка!
***
…Прошло еще несколько месяцев. Эльза забегала к нам, закидывала подарками, болтала без умолку. Фиалковые глаза струили счастье.
Тот сентябрьский день я помню очень хорошо. Эльза забежала к нам. Руки ее были оттянуты кошелками. Она возвращалась с рынка.
– Оля! – крикнула она. – Смотри, какую я рыбу купила! И вам, и нам! Она вывалила на стол в кухне серебристую большую рыбину. – Это жерех. Свежий! Только сейчас привезли. Я взяла две!
– С ума сошла! – мама всплеснула руками. – Зачем? Спасибо! Подожди! – и полезла в кошелек. – Сколько ты отдала за него?
– И не думай! – завопила Эльза. – Не возьму ни за что! Ты что, хочешь меня обидеть?! Вот я сегодня рыбки нажарю, мы с Аленьким поедим, а мне будет приятно, что вы тоже рыбу едите.
– Да ты совсем уже со своим Аленьким! – мама вздохнула и улыбнулась.
– Оля, я еще ежевику взяла! И груши. Пирог буду печь. Олежка ежевику любит. Я и варенье сварю.
– Хорошо, хорошо! Беги! Осторожно только!
Мама закрыла дверь и посмотрела на стол. Рыбина тускло блестела чешуей, и оскал ее был хищным.
…Испекши пирог и нажарив рыбы, Эльза решила прогуляться в сторону театра, чтобы потом вместе с Олегом вернуться домой. Светлыми и ясными были глаза у этого дня. Такие, полные притворной ясности, глаза бывают только у лгунов.
…Эльза идет быстро, высоко подняв голову и чуть улыбаясь. Ажурная сиреневая кофта свободно течет от ее шеи к плечам, к углублению матовых грудей, переходит в пояс на фиолетовой юбке. Маленькие туфли-лодочки с открытым мыском. Светлые колготки. Фиалковые глаза чуть прикрыты и оттого кажутся бархатными. Она идет к своему любимому, желанному, чтобы потом прижаться к его локтю и вернуться вместе домой.
Цок-цок-цок… Каблучки стучат!
Коричневая дверь театра. Служебный вход. Охранник знает ее, улыбается и пропускает.
Лестница на третий этаж. Мужские гримерки.
Эльза улыбается и толкает белую дверь с табличкой «Мазурин. Соловьев» Гримерка одна на двух актеров.
Дверь не заперта. В гримерке на столе ее Аленький и молоденькая актриса делают «семнадцатый трюк – шпагат орла». Мюзикла Чикаго тогда не было, но эти фигуры были всегда.
Эльза осторожно прикрыла дверь. Выдохнула. Тихо пошла вниз. Вначале она ничего не слышала и не видела. Кажется, никого не встретила. Кивнула охраннику и вышла на улицу.
…Такой светлый день. С притворной ясностью, которая отличает глаза лгунов. Смеются маленькие дети. С деревьев нежно падают листья. Один, другой, третий…
В мозгу отчетливо всплывает картина. Стол с отодвинутыми коробочками грима, запрокинутое в зеркало молодое девичье лицо, раскинутые стройные ноги и спина ее Аленького…
Ландыш, ландыш белоснежный,
Розан аленький!
Каждый говорил ей нежно:
«Моя маленькая!»
Что было потом, я помню со слов мамы. Кажется, обошлось без скандалов. Олег не стал отпираться, сказал, что давно любит эту актрису, они думают пожениться, собрал вещи и переехал к ней. Вроде он в самых искренних выражениях поблагодарил Эльзу за счастье, которым она его дарила. Мама, рассказывая об этом, неизменно отплевывалась и цедила: «Акт-т-тер!», вкладывая в третью букву все свое презрение.
Эльза была спокойна, как может быть спокоен человек, у которого сожгли душу. Взгляд ее был светел, но мама говорила, что лучше бы ей видеть Эльзу снова рыдающей, смеющейся, болтающей без умолку, и утомляться от этих бешеных смен настроения, но не такой тихой.
Мама и другие знакомые навещали Эльзу по очереди, звали к себе. Она со всеми была ровна, вежлива и даже улыбчива. Но всякий, выходя от нее, давал себе слово не спускать с нее глаз.
– Слишком много воли им дали! – ворчала старая соседка. Без этого непременного атрибута дворовых посиделок, знающего все обо всех, не обошлась и жизнь Эльзы. – Подумаешь, мужик бросил! А чего ты хотела?! Молодой же! На себя в зеркало бы посмотрела! О душе давно надо думать, а она юбки-кофточки напялила, подмазюкалась и идее-е-ет! Тьфу!
Спорить с ней было бесполезно, но мама после этих слов принципиально с нею не здоровалась, хотя возраст всегда почитала.
***
Эльза умерла внезапно, на переходе. Понесла два баула своих вещей, половина из которых была новыми, в детский дом. Вещи ее были яркими, нарядными, она хорошо шила и вязала.
В тот декабрьский день она была одета в черную шубку и черные же полуботинки. Остановилась, пережидая поток машин. Заметила, что молния на одном ботинке расстегнута. Нагнулась закрыть и уже не поднялась. Оторвался тромб.
Пока вызывали скорую и милицию, ее уложили на тротуаре. Нетающие снежинки опускались на белое лицо, на фиалковые прекрасные глаза. Их так и не смогли закрыть, и они медленно тускнели.