– Я вообще считаю, отец Северьян, что законы личной жизни и законы больших образований сходны. Как человеку за тяжкий грех не избежать заплатить иногда ещё и при жизни – так и обществу, и народу тем более, успевают. И всё, что с Церковью стало потом… От Петра и до… Распутина… Не наказанье ли за старообрядцев?..
– Что же нам теперь – искорениться? Церковь на Никоне не кончилась.
– Но Церковь не должна стоять на неправоте. – Саня договорил это шёпотом, будто тая? от Чернеги спящего или от самого даже собеседника.
Священник ответил очень уверенно:
– Христова Церковь – не может быть грешна. Могут быть – ошибки иерархии.
Слишком уверенно, как заученно.
– Вот этого выражения никак не могу понять: Церковь – никогда ни в чём не виновата? Католики и протестанты режут друг друга, мы – старообрядцев, – а Церковь ни в чём не грешна? А мы все в совокупности, живые и умершие за три столетия, – разве не русская Церковь? Я и говорю: все мы. Почему не раскаяться, что все мы совершили преступление?
Касаний таких уже не одно было в короткой саниной жизни, в спорах и в чтении. Проходили эти касания по внезапным мысленным линиям и не перекрещивались в единой точке, но оставляли кривой треугольный остров, на котором уже еле стояла подмываемая, подрываемая Церковь.
И когда потом государство смягчало гонения староверов – Церковь сама ужесточала, теребила государство – ужесточить.
– И к чему же пришла? – к сегодняшнему плену у государства. Но любого пленника легче понять, чем Церковь. Объявила бренными все земные узы – и так дала себя скрутить?
– Вы-ы… – всматривался священник. – Вы это всё – сами, или…
– Или… – кивал Саня. – Я, собственно, ещё со старших классов гимназии. У нас на Северном Кавказе много сект – я к разным ходил, много слушал. Толки, споры. Особенно – к духоборам… И – Толстого много читал. Больше всего – от него.
– Ну да, конечно, – теперь улыбнулся священник, узнавая. – Толстой, это ясно. Но вы? – от духоборов и до старообрядцев? – кто же вы?
Саня застенчиво улыбался, прося извинения. Пальцами разводил. Он сам не знал.
– Нет, просто над хлебом-солью сидеть, как духоборы, я – нет. И – не толстовец. Уже. Что учение Христа будто рецепт, как счастливо жить на этой земле? – ну, зачем же. Да чуть ли уж не так, что будто вообще оно не божественного рождения??. И что любовь есть следствие разума?.. Ну какая же?..
Где Саня не вёлся уверенным сильным чувством, а пытался разобраться, – он не умел говорить легко. Он растяжно тогда выговаривал, раздражая нетерпеливых студентов или настойчивых офицеров. Он потому так говорил, что сколько бы ни вынашивал мысль, но и в момент произнесения она ещё была не готова у него, ещё могла оказаться и ложной. Само произнесение мысли было и проверкой её:
– Да и… Уж очень начисто отвергает Толстой всё, в чём… Вера простого народа, вот, моих родителей, села нашего, да всех… Иконы, свечи, ладан, водосвятия, просфоры – ну, всё начисто, ничего не оставляет… Вот это пение, которое в купол возносится, а там солнечные полосы в ладанном дыму… Вот эти свечечки – ведь их от сердца ставят, и прямо к небу. А я – люблю это всё, просто с детства… Или вот Рогожская – разве на той службе взбредёт, что это – спектакль, самовольно присочинённый нами к христианству?.. Лепет. Но всего отчётливей я почувствовал – с крестом. Толстой велит не считать изображение креста священным, не поклоняться ему, не ставить на могилах, не носить на шее – сухота какая! Вот именно через это я переступить не могу. Как говорится, могила без кадила – чёрная яма. А тем более без креста. Без креста? – я и христианства не чувствую.
Прислушивался, в своих звучащих фразах проверяя, нет ли ошибки.
– Одно время пытался я, по Толстому, запретить себе креститься. Так не могу, сама рука идёт. Во время молитвы не перекреститься – молитва как будто неполная. Или когда вот смерть свистит-подлетает – рука ведь сама крестится. В этот момент что ещё естественней сделать на земле, может быть последнее?.. Такое ощущение, будто креститься меня не учили, а – ещё до моего рождения было во мне.
Отец Северьян принял ласково блестящими глазами. Если даже через девятнадцать русских студентов хотя бы двадцатый воспринимает дыхание церковной службы выше рационального анализа – и то не потеряна вера в России!
– А вам не приходило в голову, что Толстой – и вовсе не христианин?
– Вовсе? – изумился, уткнулся Саня.
– Да читайте его книги. Хоть «Войну и мир». Уж такую быль богомольного народа поднимать, как Восемьсот Двенадцатый, – и кто и где у него молится в тяжёлый час? Одна княжна Марья? Можно ли поверить, что эти четыре тома написал христианин? Для масонских поисков места много нашлось, а для православия? – нет. Так никуда он из православия не вышел, в поздней жизни, – а никогда он в православии не был. Пушкин – был, а Толстой – не был. Не приучен он был в детстве – в церкви стоять, и ощущать в Христе – самого Бога. Он – прямой плод вольтерьянского нашего дворянства. А честно пойти перенять веру у мужиков – не хватило простоты и смирения.
Саня – пятью пальцами за лоб, как перещупывал.
– Я – так не думал, – удивлялся он. – Почему? Разве его толкование не евангельское? Что мы от Евангелия отшатнулись безконечно? Заповеди твердим – не слышим. А от него услышали все. Уберите, мол, всё, что тут нагромоздили без Христа! Верно. Как же мы: насильничаем – а говорим, что мы христиане? Сказано: не клянись, а мы присягаем? Мы, по сути, сдались, что заповеди Христа к жизни неприложимы. А Толстой говорит: нет, приложимы! Так разве это не чистое толкование христианства?
Оправился отец Северьян от своего упадка, вернулась живость в лицо, и, уже выздоравливающий, он с готовностью отвечал, как будто вот этого одинокого подпоручика давно себе ждал в собеседники:
– Как же должно упасть понимание веры, чтобы Толстой мог показаться ведущим христианином! Вытягивает по одному стиху из текстов, раскладывает на лоток, и при таких гимназических доводах – такая популярность! Просто его критика Церкви пришлась как раз по общественному ветру. Хотя и обществу он даёт негодное учение, как оно не может существовать. Но либеральной общественности наплевать на его учение, на его душевные поиски, не нужна ей вера ни исправленная, ни неисправленная, а из политического задора: ах, как великий писатель костит государство и церковь! – поддуть огонька! А кто из философов отвечал Толстому – того публика не читает.
– Н-ну, не знаю… – ошеломлён был Саня. – Если чистое евангельское учение – и не христианство?
– Да Толстой из Евангелия выбросил две трети! «Упростить Евангелие! Выкинуть всё неясное!» Он просто новую религию создаёт. Его «ближе к Христу» это в обход евангелистов. Мол, раз я тоже буду вместе с вами верить, так я вам эту двухтысячелетнюю веру сразу и реформирую! Ему кажется, что он – открыватель, а он идёт по общественному склону вниз, и других стягивает. Повторяет самый примитивный протестантизм. Взять от религии, так и быть, этику – на это и интеллигенция согласна. Но этику можно учредить в племени даже кровной местью. Этика – это ученические правила, низшая окраина дальновидного Божьего управления нами.
Видно, не первый раз доставалось отцу Северьяну об этом толковать, и видно, незаурядный он был батюшка.
– Толстого завела – гордость. Не захотел покорно войти в общую веру. Крылья гордости несут нас за семь холодных пропастей. Но никак не меньше нашего личного развития – стать среди малых и тёмных и, отираясь плечами с ними, упереться нашими избранными пальцами в этот самый каменный пол, по которому только что ходили другие уличными подошвами, – и на него же опустить наш мудрый лоб. Принять ложечку с причастием за чередою других губ – здоровых, а может и больных, чистых, а может и не чистых. Из главных духовных приобретений личности – усмирять себя. Напоминать себе, что при всех своих даже особенных дарованиях и доблестях ты – только раб Божий, нисколько не выше других. Этого достижения – смирения, не заменят никакие этические построения.
– На смирение – я целиком согласен.
– А Толстой ищет-ищет Бога, но, если хотите, Бог ему уже и мешает. Ему хочется людей спасти – безо всякой Божьей помощи. Перешёл на проповедничество – и как будто что случилось с ним: всё умонепостигаемое, что в мире есть и правит нами и силы нам даёт, и что он знал, когда писал романы, – он вдруг как перестаёт ощущать. С какой земной убогостью он трактует Нагорную проповедь! Как будто потерял всю свою интуицию. Великий художник – и не коснулся неохватного мирового замысла, напряжённой Божьей мысли обо всех нас и о каждом из нас! Да что не коснулся! – рационально отверг! Наше собственное безсмертие, нашу собственную причастность к Божьей сущности, – всё отверг!
Отец Северьян приподнялся от подушки, отзывный, оживлённый, смотрел твёрдо-блестяще. Добрёл он до этой землянки, как ни останавливались ноги, как ни заплеталось сердце, – но и здесь осуждён был не отдыхать.
– Неужели не досталось ему содрогаться в безпомощности и ничтожестве? Испытывать порой такую слабость… такую немощь… такое затемнение… Когда ни на какое самостоятельное действие нет сил, а последние силы – на молитву. Хочется – только молитвы, только набраться перетекающей силы от Всемогущего. И если это удаётся нам – так явственно осветляется грудь, возвращаются силы. Так узнаём мы, что значит: «сохрани и помилуй нас Твоею благодатию!» Знаете вы это состояние?!
Волнистоволосой головой со скамеечки Саня кивнул, кивнул. Тихо сказал:
– Я именно в таком состоянии и встретил вас сегодня. И даже – ждал, не точно зная, что – вас… Я именно часто ощущаю, что сил моих совсем не достаточно, даже и на суждения.
Раздалась гулкая пулемётная очередь. Раздалась – на переднем крае, но от холодного, дождливого и тёмного времени слышна была очень внятно сюда. Два десятка крупных пуль где-то там пронеслись, вбились в землю, продырявили доски, вонзились в брёвна, может быть и ранили кого-нибудь, хотя такие дурные ночные очереди – больше для напугу.
А – как же он нёс погоны, кричал орудиям: «беглый! огонь!»?
– Отчего же вы никогда мне…?
– Я говорил вам. Однажды на исповеди. Но вы меня, кажется, не поняли…
6
– На исповеди? Когда ж это?
– Великим Постом. Вы тогда только недавно приехали к нам.
– Ах вот, наверно поэтому. У меня несильная память на лица, а все сразу новые…
Подпоручику и сейчас нелегко, будто снова исповедь:
– Я пожаловался вам тогда… Как мне тяжело воевать. Что я пошёл на войну не по повинности. Мог бы доучиваться в Университете. Пошёл – добровольно. И значит, все грехи здешние и все убийства здешние я взял на себя – вольно.