Через два дня Контактная комиссия снова поехала в Мариинский дворец. Милюков сидел непроницаемый, а Львов прочёл проект декларации правительства. Как будто, как будто так, по тону, а нет – был тут уклон от ясного ответа по главному пункту. «Не отнятие у них национального достояния» – это смутно: а чьё достояние Галиция? Армения? а может быть, и Константинополь? Да вы напишите ясно: Россия отказывается от захвата чужих территорий! – и всё.
Как стопор держал их всех Милюков. Они, мол, уже сделали – максимум уступок. И сам момент прямого обращения к союзникам министр иностранных дел должен резервировать за собой.
Да это – пусть, это и лучше, что декларация сперва – к народу, поднять энтузиазм тут у нас. Но вы – откажитесь ясно от завоеваний!
И когда уж так успел Милюков приобрести все приёмы дипломата? Не прямым ходом, а крюком: а вы – толкуйте текст по-своему, а министерство иностранных дел – по-своему.
Да – не по-своему! Да не толковать! Нужно открыто для народа изменить направление внешней политики! Без этой поправки декларация неудовлетворительна – и мы объявим о непримиримости взглядов Совета и Временного правительства!
Зияет бездна разрыва. Большинство министров, и даже Гучков, понимают: ради единства – надо уступить. Но как же окостенело владеет буржуазными умами законность старых целей войны!
Спорили, спорили. Около полуночи вызвали Чхеидзе к телефону. Он вернулся с мёртвым лицом, еле на ногах, и снова сел к совещанию. Церетели, рядом, шёпотом спросил: что? Оказалось, звонила жена: Стасик, единственный сын, в гостях у товарища играл с ружьём и тяжело ранил себя. «Так езжайте домой!» Но Чхеидзе блуждал взором: решается судьба революции, как же уехать?
Сын!?!
Так и сидел, сидел на совещании – со всклокоченными редкими волосами вокруг лысины, безформенно заросший по щекам и вкруг губ, затрёпанная бородка, – сидел до конца, и пытался участвовать, и никому не пожаловался!
Такой железной выдержки от усталого старика нельзя было ждать!
А кончили, в два часа ночи, всё равно без соглашения. Ираклий проводил земляка домой – он сильно ослабел в руках, в ногах.
А на лестнице встретили носилки, принесшие бездыханное тело сына.
В этот последний час заседания – он и умер. Николай Семёнович упал на лоб мальчика.
На другой день Исполнительный Комитет без дебатов единогласно постановил: считать декларацию правительства неудовлетворительной.
Наступал – великий необратимый разрыв. Раскол безсмертной Февральской революции!
И в этот самый момент позвонил телефон – и князь Львов сообщил, что правительство приняло поправку, высылает.
Привезли. Весь до слова тот самый отвергнутый текст – упорен же Милюков! – но после «не отнятие у них национального достояния» – почерком князя вписано карандашом, неостро очиненным: «не насильственный захват чужих территорий».
Вырвали!
Во взглядах мировой фанатично-империалистической буржуазии – какой же это будет поворот! – 27 марта – первый отказ воюющей державы от всяких захватных завоеваний!
Документы – 3
ОТ ВРЕМЕННОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА К НАСЕЛЕНИЮ
4 апреля 1917
…Постановлением Временного Правительства от 18 марта даровано полное освобождение от суда всем призванным до сего времени к отбыванию воинской повинности, но уклонившимся от неё… а равно и солдатам и матросам, находящимся ныне в побегах и самовольных отлучках, за исключением бежавших к неприятелю, – если они добровольно явятся в войска до 15 мая. Все эти лица будут освобождены от суда и наказания, хотя б они до 18 марта совершили обманные действия, повреждение себе здоровья… умышленную порчу, промотание, отчуждение выданного им казенного имущества и оружия… Все не явившиеся к 15 мая будут отвечать по всей строгости законов.
…ко всем гражданам Свободной России – с призывом способствовать направлению в войска этих лиц… Пусть те, чьи мужья, сыновья и братья честно стоят в рядах армии, придут на помощь местным властям и помогут собрать… Пусть будет стыдно тому, кто из малодушия…
Министр-председатель князь Львов
Военный министр Гучков
2
У крупных соборов пасхальную заутреню служили в этом году ещё и открыто на папертях. В Казанском и Исаакиевском шли, как обычно, пышные архиерейские службы – со знатью, с членами дипломатического корпуса и даже нового правительства, и в Исаакиевский в этом году пускали без пропусков, – но туда не тянуло Веру, да и, в Москве выросши, петербургских соборов не смогла Вера полюбить, не прилегает душа.
Светлую заутреню стояла она в своей Симеоновской, с няней, – и навстречу пасхальной радости молилась, молилась, чтобы дал Господь сил в её тоске.
Раньше думала: трудно решиться. Трудно решиться – Михаилу Дмитриевичу отказать.
Нет: трудно – после отказа жить.
Да, люди – слишком слабые существа, чтобы жить без освещающего фонаря: что о каждом нашем поступке и даже мысли каждой – знает Бог, а после смерти и те люди узнают, на которых мы злоумышляли, – и не укрыться, и не укрыться.
И ещё б, наверно, не собрала бы Вера в себе такого решения – если б не как всё поползло вокруг. Вместе с долгожданной безкрайней радостью Революции ворвалось, – да на пятки ей наступая, да оттесняя её самоё, – безпорядочное, безоглядное, вседозволенное, безстыдное – т е п е р ь в с ё м о ж н о. (И – почему же)
И вот ещё от этого – теперь-то никак не могла Вера взять своё счастье, отнять от тех двух, почти и не встретив их сопротивления.
Теперь-то особенно не могла, в этом потоке.
Да вздор, – совсем и не от этого.
В небесно-светлом пении заутрени, отрываемая от земли, увлекаемая выше, выше себя, как бы в ангельский чин, – Вера ощутила, что она отчётливо, добровольно и даже радостно – идёт на этот отказ.
И: ведь нельзя иначе.
Находят же люди силу отречься и вообще от вольной жизни – ради души. Ради духа.
Так и с Верой: горечь отречения останется, ещё не навсегда ли.
И ему – своим решением не принесёт она облегчения.
Решила – за него?
А – нельзя иначе.
А на улицах, в разных местах, в эту пасхальную ночь много стреляли в воздух – солдаты, или пьяные, или озорные – и среди богомольцев со свечками была паника.
Нева вскрылась на Страстной. Проходили льдины со снежными бахромами, левый берег очистился, у правого лёд ещё держался. При резком ветре с моря ещё подступала вода на прибыль, ломая лёд. Становились и заморозки по ночам. А как раз на Пасху привеяли тёплые дни, быстро изникал снег, дружно сливала с погрязневших улиц вода. (И впервые во время таянья вода в водопроводе стала мутна, что-то на главной станции мешало очищать.)
В ночь на третий день Пасхи ещё прошёл тёплый дождь, и в Светлый вторник стояла почти летняя теплота. Вера с сослуживицей отправились в лёгких пальто погулять в парк в Лесной – и там слышали зябликов и жаворонков, уже прилетели.
Просто – погулять. Как будто сердце не сжато железным обручем.
Но и туда и обратно через весь неметеный (только на Невском стали подметать), неубранный Петроград, где слой мусора, где невывезенные кучи, однако весь в красных флагах, нужно было пройти пешком: на трамваях висели гроздья и гроздья, на остановках сгущались сотни и сотни, и никакой очереди, а толпою, и солдаты, и мужчины кидались карабкаться, отбивая, отталкивая женщин. Милиционеры, с белыми повязками, вяло стояли вблизи, но ничего поделать не могли, да и не хотели!
Уже ворчали ответственные люди и газеты, что слишком много времени потеряно после революции, теперь ещё эта Пасха не вовремя, сбивает темп, необходимый повсюду, и «Речь» призывала сограждан самим сокращать себе неуместный сейчас праздник. Но всё равно типографы несколько дней не печатали газет, и почта не разносилась, из Москвы письма идут по две недели, и, говорят, миллионы их неразобранных на почтамте.
Говела Вера в этом году на пятой неделе, а с Вербной субботы и ещё на два дня Страстной выпал ей праздник особого рода: дали ей гостевой билет на кадетский съезд в Михайловский театр.