– Здравствуйте, ваше высокопревосходительство. Чрезвычайно важно, чтобы Манифест об отречении и передаче власти великому князю Михаилу Александровичу не был бы опубликован до тех пор, пока я не сообщу вам об этом. Дело в том, что с великим трудом удалось удержать революционное движение в более или менее приличных рамках. Но положение ещё не пришло в себя, и весьма возможна гражданская война! С регентством великого князя и воцарением наследника может быть и помирились бы, – но воцарение его как императора – абсолютно неприемлемо! Прошу вас принять все зависящие от вас меры, чтобы достигнуть отсрочки.
Всё главное сказал. Телеграфист понял так, что теперь будет говорить другой высокий посетитель, и отстучал:
– Родзянко отошёл. У аппарата стоит князь Львов.
Но, во-первых, Родзянко не отошёл. Во-вторых, Львов, хотя и усилился лбом – но ничего не сказал, ибо не знал, что бы тут ещё сказать.
Наступила пауза. И за это время потекла лента от Рузского:
– Хорошо, распоряжение будет сделано. Но насколько удастся приостановить распространение – сказать не берусь, ввиду того что прошло слишком много времени. Очень сожалею, – представлялось, как морщилось его и всегда недовольное лицо, – что депутаты, присланные вчера, не были в достаточной степени освоены с той ролью и вообще – для чего они приехали. В данную минуту прошу вас вполне ясно осветить мне теперь же всё дело – что произошло и могущие быть последствия.
Что произошло – Рузский всё равно не поймёт, ведь он не был в здешнем бедламе. А могущие быть последствия, что нужно время для отречения Михаила, – об этом, Родзянко почувствовал, говорить на фронты не следует.
И он, отводя Львова, снова завладел аппаратом:
– Опять дело в том, что депутатов винить нельзя. Для всех нас неожиданно вспыхнул такой солдатский бунт, которому подобных я не видел. И которые, конечно, не солдаты, а просто взятые от сохи мужики, которые все свои мужицкие требования нашли полезным теперь же заявить. Только и слышно было в толпе: земли и воли! долой династию! долой Романовых! долой офицеров!
Голова его гудела, как растревоженный колокол, и в этом гуле смешивалось, что он слышал в Екатерининском зале, и какие там развешаны были партийные лозунги, не посмей снять, и неотступно перед глазами изодранный штыками портрет императора в думском зале, – и слышанное в жалобах от прибегающих частных лиц, и мнения членов правительства, а в глазах рябили, рябили всё подходящие новые солдатские строи и безчисленные красные флаги и безконечное выдувание оркестров.
– …И началось во многих частях избиение офицеров. К этому присоединились рабочие, и анархия дошла до своего апогея, – не стеснялся он привирать, для внушительности. – В результате долгих переговоров с депутатами от рабочих удалось только к ночи сегодня прийти к некоторому соглашению – чтобы через некоторое время было созвано Учредительное Собрание, чтобы народ мог высказать свой взгляд на форму правления, – и только тогда Петроград вздохнул свободно, и ночь прошла сравнительно спокойно. Войска мало-помалу в течении ночи приводятся в порядок.
Кажется так: эта ночь уже кончается, и без погромов. Но дальше – страшно подумать:
– Провозглашение императором великого князя Михаила Александровича подольёт масла в огонь – и начнётся безпощадное истребление всего, что можно истребить. Мы потеряем и упустим из рук всякую власть, и усмирить народное волнение будет некому. Желательно, чтобы примерно до окончания войны продолжал действовать Верховный Совет – и ныне действующее с нами Временное правительство. Я вполне уверен, что при этих условиях возможно быстрое успокоение, несомненно произойдёт подъём патриотического чувства, всё заработает в усиленном темпе, и решительная победа будет обезпечена.
С другого конца помедлили, и притекло:
– Распоряжения все сделал. Но крайне трудно ручаться, что удастся не допустить распространение. Имелось в виду именно этой мерой дать возможность армии перейти к спокойному состоянию. Императорский поезд ушёл в Ставку, центр дальнейших переговоров должен быть перенесен туда. Прошу установить аппараты Юза там, где заседает новое правительство, – и два раза в день сообщать мне о ходе дел.
Ну вот и хорошо. Но Родзянко предвидел и дальше:
– Аппарат Юза будет поставлен. Но прошу вас в случае прорыва сведений о Манифесте в публику и в армию, по крайней мере, не торопиться с приведением войск к присяге!
Но Рузский, оказывается, был ещё куда более предусмотрительным:
– О воздержании от приведения к присяге во Пскове я сделал распоряжение ещё вчера.
Вот это изумительно! Он и без Петрограда догадался, что надо подождать?
– …немедленно сообщу о том же в армии моего фронта и в Ставку. У аппарата был, кажется, князь Львов? Желает ли он со мной говорить?
Да что же Львову говорить! Родзянко, всё место занимая, легонько его отстранил. Комитет Государственной Думы и выше правительства:
– Нет, всё сказано! Князь Львов ничего добавить не может. Оба мы твёрдо надеемся на Божью помощь, на величие и мощь России, на доблесть и стойкость армии и, невзирая ни на какие препятствия, на победоносный конец войны!
Родзянко много раз замечал – и в думских речах, и в разговорах, – что от потока бодрых слов и сам становишься бодрей. Как-то повеселело. Хоть на Северном задержим!
Уж он хотел заказывать провод на Ставку – как аппарат опять застучал:
– Михаил Владимирович! Скажите для верности, так ли я вас понял. Значит, пока всё остаётся по-старому, как бы Манифеста не было. А равно и о поручении князю Львову сформировать министерство? Что касается назначения великого князя Николая Николаевича отдельным указом Государя императора, то об этом желал бы также знать ваше мнение. Об этих указах сообщено было этой ночью очень широко – даже в Москву и конечно на Кавказ.
Быстропонятлив был Рузский, но даже и слишком. К такой отмене и сам Родзянко не был готов, да и Львов сидел тут же вот рядом. А Николай Николаевич никому не мешал.
– Сегодня нами сформировано правительство с князем Львовым во главе. Всё остаётся в таком виде: Верховный Совет, ответственное министерство и законодательные палаты – до Учредительного Собрания. Против указа о назначении Николая Николаевича Верховным Главнокомандующим ничего не возражаем. До свиданья.
Но опять уцепился Рузский:
– Скажите, кто во главе Верховного Совета?
Собственные слова вернулись на ленте – и упало очарование:
– Я ошибся: не Верховный Совет, а Временный Комитет Государственной Думы под моим председательством.
Но всё равно ж он остаётся Верховным, кто же выше него?!
И стал ждать провода на Ставку.
К Алексееву не было такого хорошего расположения – разговаривать напрямую. Остался осадок от его недоверия позапрошлой ночи.
Между тем с другого аппарата подали Родзянке телеграмму от Эверта.
Вверенному Западному фронту он Манифест объявил – и вознеся молитвы Всевышнему о здравии Государя императора Михаила Александровича… приветствуя в вашем лице Государственную Думу и новый государственный строй… в твёрдом уповании, что с Божьей помощью…
Эх, научи дурака Богу молиться – он и лоб расшибёт. Ну куда спешил?..
359
После данного вчера Государю императору совета отречься от престола генерал Эверт не находил себе места. Попала его большая голова в работу непривычную, сам он – в переделку невиданную, не военную, – за все 60 лет жизни, за 40 лет службы ничто подобное не выламывало его крупных костей.
Как же мог он такой совет Государю осмелиться выразить, откуда у него дерзость такая взялась? Сам себя не узнавал и ужасался: короткий момент, торопили, впопыхах, – да ведь все Главнокомандующие единомысленно выразились так!
Понадеялся на здравый смысл. Показалось, что доводы Ставки весят.
А надо было задержаться, дать времени потечь, спросить командующих армиями, хоть как-то разделить это непосильное бремя: решать судьбу российской короны! Ведь это – не эпизод, не тактический приём на несколько месяцев, как лучше выиграть войну. Теперь, вослед, сообразил Эверт: за две династии и за 600 лет никто никогда на Руси от короны не отрекался, – и такой шаг ныне последствия мог иметь тоже вековые.
Эверт стал перечитывать свой совет-ответ глазами Государя – и теперь не мог прочесть его иначе, как измену присяге. Откажись Государь от подобных советов и воротись завтра в Ставку – он будет вполне прав, отчислив генерал-адъютанта Эверта ото всех должностей и сняв с него все звания!
Но совет его – невозвратно уже потёк по проводам, и с той минуты Ставка ничего больше не требовала, не спрашивала. Где-то в тайне и молчаливости совершалось действо – отречение? не отречение?..
Закрылся Эверт в своей спальне – и крупно потягивался, до хруста, – хотелось ему своё большое тело как-то распрямить, к какому-то шагу, – но не мог придумать, и никто не предлагал. И не мог протянуть руки к Государю во Псков, и не мог выразить своё повиновение.
Изо Пскова ничего не доносилось, а вокруг Полоцка бушевала бандитская «депутация» распущенных солдат, обезоруживали железнодорожную охрану. Но такова была политичность момента, что нельзя было схватить их как простых бандитов – а надо было спрашивать разрешения Ставки. И были у Западного фронта подвижные резервы для охраны дорог, но Ставка запретила отправить их в дело, а лишь иметь наготове на случай надобности.
И мучился, мучился Эверт в своём одиночестве, как в заточении, пока во втором часу ночи не принёс ему Квецинский первую весть об отречении.
Ну, так ли, хорошо ли, плохо, – отвалилась глыба!
А потом – и сам Манифест. Читал его с ленты – и какие же слова разымчивые! Крупная упала слеза на подклейку ленты.