– Но есть и продолжение, – черно сказал Свечин. – Только что произошёл крупный взрыв на пароходе в архангельском порту, ещё не напечатали? А там – склад взрывчатых, и могло распространиться на весь порт.
– Ого!
– Да это что ж, единая шайка работает? Что ж, мы так безпомощны? – ужаснулся Воротынцев. Вдруг представил ещё стену этих невидимых опасностей от тайных врагов, о чём на фронте не думаешь, как же ещё с этими бороться?
– С этим правительством! – фыркнул Гучков. – На что оно способно?..
Показалось Воротынцеву верно: с этим бороться неспособно наше правительство, да ещё заклёванное.
Сели за одной половиной стола – Гучков на торце, друзья по обе стороны, три прибора оставляя для отсроченных гостей.
Наливал Свечин Воротынцеву и себе, а хозяину – спросясь.
– Губы помочить, – печально отвечал Гучков.
– Да-а, за вашей болезнью мы следили, – с участием кивал Воротынцев. – Вся Россия следила, Александр Иваныч. На Новый год было страшно за вас – в пятьдесят четыре года?!.. Миловал Бог.
Те бюллетени о смертельной болезни в газетах утренних и вечерних дали Гучкову отведать необыкновенного тепла, принять этот голос не партий, но самой России, эту лавину нежданных писем из разных концов страны, от незнакомых людей: живи, Гучков! твоё дело нам нужно! (Потёк и такой слух, что его отравила распутинская банда.) В провале немощи испытал он свою высшую силу: в покорной подначальственной стране, не имея ни чина, ни власти, ни солдат, в облаке чёрных анонимок справа и слева («удавись добровольно, пока мы тебя не убрали»), под полицейским надзором и в болезнях, – единственный и особенный человек на всю Россию, он заставил бояться себя императорскую чету и сменных министров!
Прилив сочувствия ото всей общественной России сразу – это, может быть, и спасло его на одре. Но когда при каждой встрече каждый с жалостливыми глазами спрашивает тебя о болезни – даже и досадно это сочувствие стойко-здоровых людей, кто болезни может лишь вообразить со стороны, удивляясь им. А если болезней у тебя ещё и не одна, но несколько их, как в насмешку, накинуты на твоё неутомимое тело, будто вериги под европейским костюмом, и пока ты грустно улыбаешься в ответ на сочувствия – они, звено за звеном, сжимают и гнут тебя круче, чем ненависть династии или распря с кадетами?
– Весной ещё долечивался в Крыму, – кивнул. – Такой радости доставить Алисе не хочу.
Он зримо гордился, как он насолил императрице.
Гучков в глазах Воротынцева был редкий на Руси характер: он соединял в себе те две смелости, которые обе сразу почти никогда не даются русским: природную им военную смелость и непривычную гражданскую. (Правда, и за собой Воротынцев такое соединение знал.) Да только так и можно сдвигать наши глыбы. И – собран волею был Гучков. Но смутнее с его взглядами: и сшибался с кадетами, и как-то сливался с ними. Давно не виделись – и Гучков мог сильно измениться за эти годы.
Неторопливым мягким голосом, через пенсне на Воротынцева внимательно:
– Полком? Где вы теперь?
– Да хуже не придумаешь, на самом левом фланге Девятой, – нахмурился Воротынцев. За дни поездки отвык, будто это где-то там, а не у нас.
Малыми бережными движеньями покачал Гучков.
– Не скажите. Есть и хуже.
– Где же?
– Кавказский. Вот еду сейчас. Приватно пишут мне: косит тиф. Медицинской помощи не достаёт. С провиантом и фуражом – плохо. – И с большим значением: – А – почему всё? Почему именно на них не хватает?
Не бралось в ум. Почему – особенное почему?
А Гучков так и выдавливал особенное значение, остро отблескивало пенсне:
– Не догадываетесь? Кому это месть?
Только тут наконец невразумительно передалась Воротынцеву мысль: Николаю Николаевичу? – царица? Неужели уж от неё так прямо зависит? И неужели такое возможно представить: из-за одного великого князя мстить всему Кавказскому фронту? всем солдатам? Нет! это был наговор, чрезмерность. Гучков в своей ненависти к императрице тоже меру терял.
Неприятно.
А Гучков ещё настаивал всем видом:
– Вот поеду, сам посмотрю. Дай Бог, чтобы преувеличивали.
И взял маринованный грибок, ел осторожно.
Кажется – довольно полон? Нет, отёчен. Всё ещё нездоров, сильно подорвался. Это нездоровье смущало: может быть и сил у него уже нет?
А положение исключительное: центр общественной жизни, с Главнокомандующими фронтов запросто, с начальником штаба Верховного – запросто. Если что-то предпринимать – кому бы, как не ему! Но если болен?
– Да! – вспомнил Воротынцев. – Я Москву проезжал – там про вас упорный слух, что вы арестованы.
Гучков улыбнулся, как будто довольный:
– За письмо Алексееву? А вы читали?
Воротынцев подтвердил, однако уже и без восторга. А Свечин – только кивнул безволосым булыжником головы. Он распоряжался, ещё к бочонку вставал, пил и рябиновку, ел много, сильной хваткой.
Да и Воротынцев. Распускались фронтовые кости. Медлительная тающая соленость сёмги. Как хорошо. А через пяток дней – снова шлёпать по мокрым окопам, толкать людей – опять на безнадёжность. Думает что-нибудь Гучков? Не думает?..
А тот сплёл кисти на подъёме заметного-таки животика, пожаловался:
– Вот такая теперь жизнь. Напишешь официальному лицу письмо. Ну, натурально, покажешь одному-двум знакомым, имею я право? Например Родзянке – уж кто престолу преданней? он из преданности хоть и Царское Село сожжёт, если нужно для охраны царской чести. А вот – разгласилось, запорхало, сперва по Думе, там и по России, читают и в Самаре, и в Нижнем. А уж в Москве и в Питере – только что на стенах не развешивают. – Улыбался слабо-лукаво, но от печали всего лица его улыбка не радовала. – Вот и вашу тогда тираду в Ставке – вы бы в своё время записали, показали бы трём друзьям…
Воротынцева и поскребла манера, как Гучков был доволен этой разгласкою, но и приятно было, что вспомнил о его подвиге. Однако никогда б не пришло ему в голову такое, это у них – газетная ухватка.
– Да какое б я имел право? Военная тайна.
– Вот тайной нас и душат, – с оттенком боли, может быть и телесной, вздыхал Гучков. – Государственной тайной. А между тем тогда – ещё не поздно было всё спасти. Ещё верили все – во всё, и Россия была готова всё одним плечом поднять.
А теперь – неужели поздно?.. Коронованный народным доверием должен знать время каждому действию и каждому слову, когда его произнести на всю Россию.
– А хорошо вы их тогда почистили за всех нас. Не жалеете?
– Нисколько. Никогда, – быстрым глазом метнул Воротынцев.
Правда не жалел. Правда.
Свечин держал губы косовато.
Тут вошёл метрдотель уточнить у Гучкова о винах: подавать ли Шато Ляфит к паштету из гусиной печени, Пишон Лонгвиль к баранине по-нивернуазски? Это явно относилось уже к следующему обеду, не их, уж слишком причудливо для фронтового вкуса, то был обед другого класса.
Гучков произносил фразы по смыслу энергичные, а тоном усталым:
– Вот нас тайна и довела, что оставались без снарядов. Я в Четырнадцатом предупреждал – в Думе верить не хотели. Так что справедливо хочет Россия гласности наконец.
Свечин кинул: