Но теперь – ему и платить.
А как ей не метаться? как не подозревать в нём двусмысленность? – если он и сам в себе её не решил.
Или – уже решил?
Оставить Алину? Невозможно. Как ни досадлива, как ни утомительна она бывает – а посмотришь в природнённые серые её глаза…
Бросить её – невозможно.
А возможно ли вот так: затоптать в себе? весь открывшийся жар?
В сорок лет?
Невыносимо.
Но и остаться с ней – в раздвоенности, в неполной искренности, в сокрытии – тоже не выходит, нет.
Эта тяга, тяга прочь. Будет влечь, калиться. И разве это укроешь?
А она, конечно, будет чувствовать. И биться, биться.
И вот так, всё время, в колоченьи жить?
Тоже невыносимо.
Решаться.
Сдвинул-то – он. Виноват – он.
Надо платить.
Кажется, решился.
И вчера, в субботу, сидели с Алиной к вечеру дома, и Георгий – да вполне честно с собой – убеждал жену: что он совсем вернулся к ней, вернулся навсегда, надёжно, – и пусть она успокоится, усветлится.
И она – усветлилась. Совсем мирно прошёл вечер.
Говорил честно, – а всё внутри тосковало: неужели вот так, и навсегда?
Чего он только не мог ей сказать – но должна ж она сама понять? – что прежнему его бездумному восхищению уже не вернуться. И прежней лёгкой радости не будет.
Уныло.
Теперь – тяжко будет.
Но другого выхода нет.
Зато он уверенно поднимет её из мрака.
96
По всему лотарёвскому имению подходил сев к концу благополучно, скоро останется только просо. Хотя весна поздняя, но прошли тёплые туманные дожди. Всходы замедленные, но дружные. Заботы на конном заводе: скинула Прихоть, а Баден пал, не выдержав операции, по-видимому воспаление брюшины; уже он был негоден как производитель, но жаль его. На питомник луговых трав профессор Алёхин прислал из Москвы студента-ботаника на месяц, а сам приедет позже. При возможных волнениях наёмных рабочих – жалел князь Вяземский, что так и не купил двух тракторов, а уже близко было, и тогда бы обойтись малым числом работников. От нынешней нехватки рук придётся сокращать высшие культуры и заменять более простыми. А если «снимут» пастухов – что делать с тонкорунными овцами?
Да все заботы по имению были обычные, бодрые, кроме вот этих нависающих волнений. Настроение крестьян – проходящими полосами, и каждое утро не знаешь, какого ждать сегодня. Где князь успевал побыть сам, как в Коробовке, – там лучше. В Дебри его так и не позвали. (Когда выгорели Дебри – отец подарил им кровельное железо и кирпич.) А в Падворках, передают, уже смакуют – «вся земля всему народу», с самыми абсурдными выводами, и даже были выкрики к погрому имения. И в Ольшанке настроение, в общем, отвратительное.
С крестьянами мы никогда не говорим с тою свободой, как в своём кругу. А вот – теперь надо с усилием искать правильный тон.
Князь Борис усвоил такую манеру: на недоброжелательные или глухо-угрозные замечания отвечать спокойным тоном, шуткой, улыбкой, хотя на сердце – мрак и разрывание. И этот спокойный тон ставит крестьян в тупик, невольно думают: на чём-то же его спокойствие основано? а может, это мы в своей свободе что-то промахиваемся?
Их настроение перемежается полосами – и вот пошла полоса потрав. И Падворки, но и Коробовка стали пасти по нашим пара?м, по нашим лугам, и вообще повсюду, где мы пасём. На потравы посылают мальчишек и баб. Их сгонят – мужики опять их посылают. Делай что хочешь. Теперь не оштрафуешь. А бабы стали красть хворост из парка, даже из сада.
Ощущение зыбкости и ненадёжности земли под ногами. Кругом – стихия, а своих никого. И в этой стихии спокойствие и бури одинаково загадочны и не поддаются предугаданиям. Где правда: в этих потравах – или как качали князя недавно при красных флагах? Что за непробиваемое, неуловимое народное дремучее лицемерие?
Отпокон они дворянам не верят, и вряд ли тут что поделать. Рассказывал покойный отец: отчего возникли поволжские холерные безпорядки в конце 80-х годов? Вдруг разошёлся слух, и все сразу поверили: крестьян расплодилось так много – помещики, чтоб не делиться барской землёй, решили народу поубавить. А как? – войну бы завести, так Расеи побаиваются, никто нас не задевает. И вот помещики стали нанимать докторов и студентов, чтоб они травили народ: клали бы отраву в колодцы и называли бы это холерой. (И кинулись – рвать докторов.)
Банальная фраза: «Народ – это сфинкс». Надо добавить: дикий сфинкс, невежественный, с детской жестокостью – и не верящий ни своим же избранным, ни тем, кто знает больше, ни даже самому себе – но легко верящий любому встречному ветрогону.
В Падворках один сказал: «Как хотите, ваше сиятельство, но мы теперь за Ленина, и не отступим от него ни на шаг».
И это – от одиночных пока дезертиров. Да от газетных клочков. А что будет, когда вернутся домой все войска?
Их советская газетка так и пишет, почитал в Усмани: «Триста лет Романовы дарили земли своим приспешникам. И все годы крестьянский пот орошал эти земли. Пришло время народу получить обратно своё достояние. В тот час, когда пал венец с головы последнего Романова – раздался похоронный звон над всем российским поместным дворянством. Ему не место в свободной России! Вся земля – народу».
И это ведь доступно прочесть любому грамотному крестьянину или солдату.
Похоронный звон!..
Да, кажется, он уже слышался. Хотя вокруг Лотарёва всё ещё сохранялся оазис тишины. Как и во всякой буре бывает.
И с каким же сердцем вести хозяйство?
Ещё до осени – может быть, как-нибудь дотянуть. А осень? – самый яркий период в хозяйстве, это сплотнённый весь будущий год, время проектов и планов… Склонялись с Лили: на эту осень – уедем совсем! Какие теперь можно строить планы на будущий год?
Ещё недавно было трудно расстаться с Лотарёвым на неделю – а сейчас омертвело как-то.
Заколебалась земля под хозяйством – но не твёрже и в земстве. В земское собрание намешали никем не выбранных «демократических элементов», просто хамов и черни, и совершенно несведущих ни в каком деле. Хотя, по распоряжению князя Львова, новый расширенный состав не имеет права смещать старые земские управы – но во многих уездах уже смахнули, так, видно, будет и в Усмани. А кончится земство – кончится и роль уездного предводителя. Уже и сейчас – что приносит она? Вот – уездное попечительство о семьях призванных. Новые волостные комитеты не справляются присылать сведения, и целые волости остаются без пайков солдаткам, – а всё валят на уезд и на князя Вяземского, само имя его становится ненавистным. (Уже и без того ненавистное за решительное проведение набора в уезде в прошлом году.)
Да общественная деятельность никогда и не восторгала князя Бориса, хотя он умел и вкусно сказать речь, и сорвать аплодисменты, примирить непримиримых, и проходили его резолюции. Но раньше через такую деятельность протягивалась цепь общеполезных понятных дел, каждое со следующим связано. А теперь – только болтовня да резолюции.
Тревожились, как доедут с гробом наши. Они добыли вагон, но не обратный, – потом из Грязей уезжать как придётся. Разумно отказались привозить детей. Но в Грязях всё возможно, во что превратилась такая привычная, почти домашняя станция? проезжие солдаты недавно убили священника, то избили начальника станции. Что за зверство, что за лихолетье?
А в склепе место для гроба Дмитрия пришлось приготовить в стене: уже тесно, и не трогать же наших дедов и тёток. Надо будет склеп расширить.
С гробом приехала Мама?, вдова Ася, сестра её Мая, Дилька без младенца (оставила с кормилицей) и без мужа, он всё по Красному Кресту гоняет (и может быть, наиболее разумное место сегодня, вот лишишься уездного предводительства, разорят Лотарёво – и что ж, в окопы?). Адишка – на фронте, а Софи в Царском Селе, собрала детей ото всех трёх ветвей. (Борис с Лили ещё не теряли надежды, что родятся и у них.)
Встречали их на станции несколькими парами. Запаянный цинковый гроб повезли прямо в Коробовку и поставили в церкви незадолго до вечерни, как раз воскресенье. И – все поехали к вечерне. Ночью над Дмитрием будут псалтырь читать, завтра утром ещё панихида.
У сельской вечерни обычно не бывает много народу, больше бабы, по левой стороне. Но в этот раз – привлечённые привозом гроба? из любопытства? – пришли гуще, и в правую мужичью сторону тоже.