– Тебе бы спросить надобно. Может, он просто в Москву идет или дальше еще куда-нибудь, – говорил прежний голос. – Тебе бы обо всем надобно его расспросить, потому на чужой стороне хорошо, должно быть, словцом перемолвиться.
И в голосе этом слышалось такое участие к человеку, занесенному на чужую сторону, так симпатично выразил он свое наивное предположение, что около меня повеяло чем-то как будто родным; дома как будто, в родном семействе показалось мне, что сижу я – и родные, ласковые лица окружили меня и спрашивают: на чужой стороне хорошо, должно быть, словцом перемолвиться?
Движение какое-то невольно сделал я. Быть может, я хотел посмотреть на эту женщину, сказавшую доброе слово; но муж хозяйки пришел ко мне в это время.
– Что, барин, устал? – говорит он. – Идти-то вить – не за столом сидеть да бумаги писать. Небось ноги-то зудят? Ты бы их винцом порастер, – мы, пожалуй, сейчас сбегаем. Вас вить все научи…
Ради доброй мысли, сейчас только мною услышанной, я дал ему денег и попросил сходить за вином, рассчитывая тем, что останется от ног, угостить старика.
Самым сумасшедшим манером кто-то проскакал в это время по большой дороге и остановился близко где-то, должно быть, у кабака.
В тишине этой, которая обыкновенно бывает перед грозой, когда даже мухи засаживаются в запечные и потолочные трещины и жужжат как-то тихо и сдержанно, особенно громко раздался звук ямского колокольчика. Слышно было, как от судорожного вздрагивания остановившихся недалеко лошадей бренчала их медная сбруя и отрывисто звенел колокольчик. Молния ярко освещала сени, в которых сделалось очень темно; а тучи подходили все ближе и ближе, наводя на природу какой-то мрачный, ужасающий колорит.
Часто, как дробь барабана, полился дождь на раскаленную землю и потом вдруг перестал. Солнышко вдруг проглянуло, как будто хотело спросить у земли: не очень ли дождь холоден? И, должно быть, отвечала земля, что не холоден дождь, потому что опять полился он на нее еще сильней прежнего.
Неизвестный человек неистово заорал в это время под окном.
– Што ты, Сашка, все межудворничаешь? Ай дома делов нету-ти? Бельмы-то у тебя провалились, што ль: разве не видишь, Евграф Иваныч приехали? – И мимо меня быстро пробежала женщина в черном ситцевом платье.
– Батюшка, барин! Прости ты меня, ради бога! Глянь-ка, напасть-то какая случилась, – с жалобным хныканьем говорил вбежавший в сени старик-птицелов, показывая в то же время осколки разбитой посуды. – Только что, значит, вышел я из кабака, держу посудину-то в руках, да, признаться, грешный человек, и подумал: выпил бы, мол, таперича, маненечко. Ну, думаю, барин-то, мол, хороший, кажись. Как, мол, не поднесть? Поднесет старику-то – да и осклизнись (грязь там на улице-то – вишь дожжик-то как наяривает), осклизнись я, значит, а посуда-то и разбейся… Кормилец ты мой! Ты, должно быть, к Сергию-Троице идешь? Так ты оттуда-то заходи к нам. Я тем временем припасу тебе, а таперича, право слово, денежки одной за душой нет. Я к тому времени с купца получу – сад, значит, караулить звал. Нас вить все знают здесь… Однава дыхнуть заплачу; а коли я, может, по своим торговым делам в город отлучусь, так с жены получи, я ей велю заплатить.
– Пьяница, пьяница ты беспутная! Ты думаешь, не видит барин, что ты ему глаза отводишь? Сколько уж ты посуды-то на своем веку перебил? Ай для эдаких разов нарочно осколки-то приготавливаешь? Вот как схвачу я их, бессовестный ты эдакой, да в старую харю твою влеплю их все до одного, так ты, может, перестанешь добрых людей обманывать. Плательщица за тебя жена-то? Духу твоего чтоб не пахло здесь, каплюга ты эдакая!.. Вишь вот, барин, жисть-то моя какая кромешная, – промолвила она, исключительно обращаясь ко мне.
– Эх ты, судьба! – отчаянно махнув рукою, сказал птицелов. С азартом бросил он на пол шляпенку свою и повалился на скамью с очевидным намерением всхрапнуть часик-другой; а тут еще дождик накрапывает, тучи на небо ровно сумерки навели, так и зевается…
– Пошел! – забасил недалеко голос человека, находившегося, по-видимому, на четвертом взводе, и неистово-залихватски, свища и гогоча, заорал на своих лошадей ямщик, и мне показалось, что злобно залился колокольчик: часто, мол, нашего брата беспокоют-то. Эдак, пожалуй, настоящего века не выживешь!..
Мне почему-то казалось, что это уезжал Евграф Иваныч – и действительно, девушка в черном ситцевом платье, которую по случаю его приезда так грубо неизвестный человек звал домой, опять вошла в избу.
Долго я смотрел на только что вошедшую в избу девушку, и казалось мне, что я давно уже знаю ее, – и обман этого представления был так велик, что сильно хотелось говорить с ней о трудности моей дороги, о месте, для которого шел я из-за тысячи верст, впечатления свои дорожные я хотел передать ей, думая почему-то, что это облегчило бы душу мою.
Смеясь ложному положению, в которое поставила меня впечатлительность моего воображения, я в то же время досадовал на самого себя за то, что не мог разрешить в себе этого, как мне казалось, обмана души, потому что лицо девушки дышало такой голубиной кротостью, прелестью какой-то воодушевляющей так было полно оно, что я слышал будто, как говорило оно: расскажи мне все без боязни, потому что бог на то мне и дал добрую и светлую душу, чтобы разгонять ею мрак в других душах.
– Ты вот что, желанная, – говорила ей хозяйка моя, – ты вот останься с нами чаю попить. Я вот для барина-то самовар завела, потому, значит, он мне насчет девки-то похлопотать обещался.
– Эхма! Чайку-то и мы бы таперича попили, – отозвался птицелов из сеней, которому шум кипящего самовара не давал заснуть, разманивая его сладкой надеждой накатить себя горячей водой вплоть до горла.
Но ожидания старика были напрасны, потому что девушка сказала в это время хозяйке:
– Ты закрой самовар, ежели сама пить не хочешь. Я у сестры спрашивалась чай пить их к себе звать. Только пойдут ли они? Вы пожалуйте к нам чай пить, – обратилась она ко мне. – Вы ведь странник, сестра велела мне, как ни можно, звать вас.
Хозяйка, вероятно, предполагала, что нашей милости обидно будет чай в кабаке пить; а потому сочла обязанностью из-за плеча девушки делать мне разные знаки, которые имели поощрить меня принять приглашение. Плутовски моргая глазами, она в то же время сжала ладонь свою наподобие стакана, поднесла ее к своему рту и делала вид, что она пьет из нее что-то такое, что доставляет ей невыразимое удовольствие.
Я не мог понять сразу, что означали такие сигналы, и вопросительно поглядывал на хозяйку, и уж тогда только выразумел, что она сулила мне даровое угощение, когда она выхватила из своего кармана какую-то медную монету, выразительно показала ее мне и опять спрятала, чем как будто хотела сказать, что выпить там ты, дескать, выпьешь, а деньги твои все-таки целы будут.
– Пойдемте же, пожалуйста, – с какою-то особенной лаской говорила мне девушка.
– Иди, иди, барин, – юлила хозяйка. – Ты барышню нашу послушай, – она у нас барышня хорошая.
– Я и не думал отказываться, – ответил я девушке. – Я пойду с удовольствием.
И мы пошли.
– Што бы тебе, Саша, старика-то с собой захватить, – обратился к спутнице моей птицелов, разлегшийся на скамейке с комфортом, видимо, удовлетворявшим его. – Свои люди – сочлись бы, – говорил он, прищуривая глаза с видом человека, желающего нравиться. – Сами бы тебя в случае нужды выручили.
– Ты уж находи клады-то свои поскореича, так я тебя тогда своим чаем-то напою; а к людям-то добрым навязываться бороды бы своей седой постыдился, – ответила хозяйка.
– Эх ты, зверь лютый! – прошептал птицелов и с решимостью человека, увидавшего, что злой судьбы своей не переспоришь, растянулся во всю длину скамейки…
III
Одна сторона крыльца, приделанного к питейному дому, была завешена старым ковром, за который в старину, вероятно, много денег заплачено было. Откуда и как попало в такую глушь это украшение барской спальни, трудно было решить. Иван ли несчастный какой, бросивший родимое гнездо вследствие барского азарта и собственной охоты к шатанью по белу свету, отдал этот ковер целовальнику за косушку и старые лапти; или старая барыня-приживалка, пользуясь суматохой, произведенной в доме смертью ее благодетельницы, запрятала его в свой всепоглощающий узел и на дороге из эдема продала его за бесценок, чтоб расчесться с грубияном извозчиком? Капли только что переставшего дождя падали на ковер и смывали с него едва заметную яркость шелковых разводов, некогда украшавших его, и ветер без пощады шлепал его о столбы и перила крыльца.
Стол стоял на крыльце, а на нем самовар с необходимым чайным препаратом. Дым из самовара валил таким же густым клубом, какой валит из трубы паровоза. В дыме этом, как в тумане, рисовалась женская фигура, сидевшая за чайным столом. Под звон чашек, которые мыла и вытирала она, раздавался пьяный говор человека, до того закрытого дымом, что виднелись только лохмотья какого-то жалкого старого платья.
– Барыня, барыня, – жалобно умолял человек, закрытый дымом, – всего только вить двух копеек недостает!
Прикажи шкальчик отпустить старику. Вить я за вас на сражениях кровь проливал…
Глухие удары, как будто бы в грудь, послышались мне, – и действительно, когда порывом ветра унесло дымные клубы, я увидал, что пред целовальницей стоит личность, напоминающая и отставного солдата, и старого дворового, которого, за негодностью к службе, отпустили, как говорится, на подножный корм…
Стоит перед барыней старик, одну руку к ней протянул, а другою в грудь себя бьет.
– Отслужу, – говорит, – отпусти шкальчик за четыре копеечки. Рученьку, – говорит, – у вас поцеловать мне дозвольте.
Нет, – думаю я себе, – не солдат это: не станет за вино бабьих рук целовать, а непременно дворовый. Разжалобить хочет целовальницу, называясь солдатом, надеется обмануть ее бородой своей, долго не бритою.
– Проваливай, проваливай! Много вас тут по большой дороге шатается, – с негодованием тараторила фигура, сидевшая за столом. – Милости просим, садитесь-ка вот на скамейку-то, – прибавила она, обращаясь ко мне.
Это была маленькая смуглая женщина, которых так много в степных уездных городах и которые составляют их язву. Ни один муж, какого бы ни был он громадного роста, не смеет, как говорится, пикнуть перед ней в трезвом виде. Самая маленькая рюмка, пропущенная им, приводит ее в неизъяснимое бешенство, хотя она сама ничуть не прочь от такого наслаждения под тем предлогом, что вследствие своего несчастного замужества тем только и прогоняет от себя разные болезни, удручающие ее, что винца с калганчиком[3 - …винца с калганчиком… – Калган – пряный корень.] выпьет.
В праздник какой-нибудь, когда ни один живой человек не обходится без выпивки, непременно можно видеть, как такие персонажи поднимают с своими сожителями гвалт невообразимый. Все народонаселение городка собирается около жалкого домишка и смотрит, как мещанин, разбешенный неестественными приемами водки, вымещает на жене все ее гнусные претензии, которыми она тиранила его целую неделю, и как эта разъяренная кошка вцепилась к нему в волоса и замерла в них…
А потом все это с гиками и воплями мчится в полицейский дом подавать городничему явки и показывать ему раны свои, означенные в прошении смертельными.
И знают эти женщины до малейшей черты все, что бы ни сделалось в городке и даже в окрестных слободах, – какими-то непонятными путями проникают они в старательно закрываемую от них жизнь человека, занесенного злою судьбой в эту сферу, и неизбежно возмущают тишину ее своими пошлейшими соображениями относительно тех черт ее, которых они не успели еще открыть.
Такова была женщина, которую я увидел на крыльце питейного дома. С грациозностью крепостной мамзели, получившей, по случаю двадцатисемилетия, вольную от холостого барина и живущей теперь на своем отчете, подала она мне гигантскую чайную чашку и весьма деликатно извинилась в том, что не может представить мне никакой закуски, по тому, собственно, случаю, что в деревне ничего эдакого скусного достать невозможно.
В первый раз я так близко сошелся с особой такого сорта. Имевши несколько случаев видеть их издали, мне всегда хотелось посмотреть на них вблизи, и потому, чтобы заставить ее говорить не стесняясь, я принял на себя роль молодца, служащего в земском суде, с шиком стукнул громадными закаблучьями моих ратницких сапогов и довольно густым басом проговорил:
– Сударыня, за честь почту. Не беспокойтесь!
– Можно вас просить водкой? – спросила она.
– Можно-с, – ответил я, – просите, – и она вытащила из кармана посудину и яйцо и подала мне, предоставляя самому распоряжаться этими продуктами.
– Рюмочки нет ли-с? – спросил я. – Такого количества по болезни употребить не могу-с.