«Придет времечко-то…»
Я смотрю на тебя, Шурка, и думаю: какое же это перемещение народов всяких должно было быть, вторая мировая война случиться, чтобы твой отец – песчинка в море – оказался здесь, в Утевке, и встретился с твоей матерью. И чтобы ты родился. Чудеса да и только. Как будто кому-то это надо?
Бабушка Груня сидит перед открытым полупустым сундуком, крышка которого изнутри оклеена кусками картины И.Репина «Бурлаки на Волге». Третий слева в толпе бурлак, высокий и в шляпе, очень похож на Большака, который приходит часто к Лобачевым в гости. Только у Большака нет трубки.
Шурка, продолжая разглядывать картину, просит:
– Баб, расскажи что-нибудь еще об отце.
– О каком, Василии?
– Нет, – глуховато отзывается Шурка.
Бабушка вынимает наконец-то нужный ей клубок пряжи и, не поднимая головы, не торопясь отвечает:
– Мать пусть расскажет.
Шуркина мать сидит с пряжей у окна, там посветлее. Сучит пряжу, принесенную бабушкой.
– Что тебе рассказать?
Она ловко поправляет веретено, струны вытягиваются, прялка оживает.
– Я вот расскажу тебе, чтобы ты наперед знал, больше тебе никто не скажет, окромя меня. Когда отец твой Станислав пропал, перестал писать, я взяла тебя, совсем еще крошечного, и пошла погадать в Смоляновку к одному старичку.
– Он колдун был? – Шурка сомневается, что мать верит в колдовство.
– Колдун не колдун, а людям много кой-чего угадывал. Забыла звать как его, эвакуированный. Он появился одновременно как летная школа у нас стала в селе. Издалека откуда-то.
– У нас летная школа? – Шурка удивлен.
– Да, в ней учили летать молодых ребят, ее тоже откуда-то эвакуировали, где бои были. Некоторые при учебе-то и погибли, лежат у нас на кладбище.
– А нам в школе не говорили… – Шурка озадачен.
– Мало ли чего вам не говорят!
– Ладно, мам, а что дальше?
– А что дальше? Заходим в избенку. Ты у меня на руках. На кровати сидит весь белый, как лунь, старик, слепой, в руках бобы. Так перебирает их без останова и говорит с ходу: «Гадать пришла?» – «Да, – говорю, – погадать про его вот отца, пропал, писем нет». – «А ведь ты, дочка, не на того собираешься гадать». – «Как так, – говорю, – не на того?» Помолчал он, помолчал, руками поиграл в бобы и продолжил: «Придет, вернется к тебе твой первый муж, которого не ждешь. Жив он, но далеко». «Василий? – ахнула я. – Как же так от него ведь четыре года с фронта не было писем. Я вышла за другого – поляка». – «Не было, а вот придет. И родишь от него много детей. Жить будете долго вместе и согласно. Судьбе не противься». – «А как же его отец?» – спрашиваю я про тебя, Шурка. «И второй твой муж вернется, но только когда тебе это будет не надо, в старости. Придет времечко-то, да».
Шурка стоит у голландки, прислонившись к горячему железу, ощущая жгучий рубец у себя на спине и чуть не плачет. Хочется расспросить подробности, но боится не справится с голосом. Наконец решается:
– Мам, а первый сын от Василия, что с ним получилось?
– Умер, – односложно ответила мать. – Грудного мы его еще не уберегли, простудили. Он был Шурка, и тебя я потом назвала Шуркой – ты брат ему.
– А дальше что?
– А что дальше? – переспросила бабушка. И сама же ответила: – Пришел в сорок шестом Василий весь израненный, был в плену долго. Заходит в калитку, а ему уже кто-то сказал, пока он шел дорогой, что твоя мать от другого родила, а его-то сына нет в живых. Остановился в калитке-то, когда Катерина с тобой на руках вышла и встала на крыльце. Метнулась я на зады со двора, чтобы не видеть всего этого. Хорошо, что и деда не было. А вернулась когда, они сидят за столом и потихоньку так разговаривают, и ты при них. Она Василия-то молоком поит.
– Ни в какую я не хотела сызнова все, сначала. Но он упрямый всегда был, сладу нет. Все вещи заставил собрать и повел меня за руку к себе домой, к свекрови, где мы до войны жили. – Мать Шурки, остановив рукой колесо прялки, стала смотреть в окно.
Шурка заметил на глазах у нее слезы.
– Все сошлось, что говорил слепой старик, теперь вот чует мое сердце: и отец твой Станислав может вернуться когда-нибудь. Придет времечко-то… так он ведь сказал, старик-то. – Бабка посмотрела своими огромными черными глазами на притихшую Катерину и совсем спокойно добавила: – А ты не хлюпай носом. Живи покуда солнышко светит. – И продолжила: – В последнем письме твой польский отец просил прислать фотокарточку новорожденного. Очень хотел, чтобы ты был на ней голеньким, чтобы всего было видно. Катерина так и сделала. Письмо он получил перед освобождением своего родного города Варшавы. Сообщал, что бои идут страшные и его двое товарищей, которые с ним вместе прибыли из России, погибли. Писал, что когда получил фотографию, несколько раз останавливался на дороге и смотрел на тебя, не мог поверить, привыкнуть, что он – отец. «Где мой сын – там и моя родина», – так заканчивалось его последнее письмо. Верил он, что вернется к тебе, поэтому мы фамилию не стали тебе менять, хотя Василий несколько раз об этом заговаривал.
Осечка
У Мазилина, который живет около чайной на Центральной улице, есть страсть, о которой все знают и которая дала ему его вторую, уличную, фамилию. Он любит ружья и охоту, а вернее, любит быть, присутствовать там, где охота и где пахнет паленым пыжом. Стрелять он не умеет, но врет о своей меткости отменно. Сегодня охотники на задах стреляли в калитку огорода: пробовали одностволку Веньки Сухова. Мазилин так «раздухарился», что заявил будто на лету сбил сразу трех витютней.
– Они ж стаями и не летают, – сказал веско Венька. – Уймись.
– Что уймись, что уймись, я настоящую правду говорю, их ветром в стаю сбило над жнивьем в Ревунах.
– Ага, – продолжал Веня, – иду я полем – ни одного деревца и вдруг волки. Я – раз, не мешкая на огромный дуб, да?
Это Веня вспомнил кусочек рассказа Мазилина о его подвигах.
Эту историю все уже знают, поэтому и засмеялись.
– Ты зря, Веня, надсмехаешься, я натренировался на той неделе с ружьецом-то, могу аккурат пальнуть как надо!
– Можешь? – переспросил Веня и озорно посмотрел на всех.
– Могу, – подтвердил Саня. И для надежности добавил: – Я это, Веня, гагарок влет бил, когда у брата на Севере был, а летось в Одеяле дудака завалил.
– Говоришь, гагарок стрелял, а на лемуров в тропиках не охотился? – поинтересовался Веня.
– Чегой-то? – переспросил Мазилин.
– Давай так, – весело сказал Сухов, – на тебе мое ружье. На, на!
Мазилин неуверенно взял одностволку.
Веня окинул взглядом ровную заснеженную порошей дорогу вдоль ограды и начал отмеривать своими крупными шагами расстояние. Единственная его правая рука четко работала под строевой шаг.
– Вот, ровно тридцать метров. Так?
– Ты что задумал, Веня? – спросил Шуркин дед.
– Так, Саня? – вновь спросил Сухов.
– Ну так, так, – беспокойно ответил Мазилин.
– Слушай условия дуэли. Стреляешь мне в задницу. Если хотя бы одной дробиной попадешь – ружье твое!
– А если не? – крикнул подошедший Степка Синегубый. И его испещренное мелкими темно-синими точками лицо, освещенное обычно тусклым светом потерявших остроту после контузии глаз, неожиданно преобразилось, и он вдруг оказался таким же веселым, как Венька. Это удивило Шурку. Таким он его никогда не видел.