Оценить:
 Рейтинг: 0

Саваоф. Книга 1

Год написания книги
2016
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 10 >>
На страницу:
3 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Срам божий! – ворчливо и весело меж тем в благодушии от пропущенной рюмочки кричит Саваоф.

– Как во поле вербы рясны, а в Таловке девки красны, деду-у-шка! – с вызовом пропела Тайка.

– Хворостину возьму, негодница голопопая, – грозится дед. – Кара будет вам за грехи, голод, неурожай.

Тайка, самая бойкая из частушечниц Таловки, изобразила руками над своей головой гребень петуха, сопроводив «номер» ирокезским вскриком «Ко-ко-ко, ку-ка-реку-у!!!» и частушкой вдобавок:

Тух, тух, я петух,
С курицей подрался,
Меня курица лягнула,
Я ухохотался.

Ну, что ты возьмешь с вертихвостки! Старик лишь махнул рукой, смирившись с пересмешницей, но вскоре ястребино зыркнул на бабу Полю, а потом его внимание отвлек мотоцикл, в котором что-то ремонтировал бабкин сын Сеня, бедовая головушка, как думал о нем Саваоф.

Когда-то Сеня был лучшим трактористом в колхозе тут, а сейчас ездил на стройку в город, где устроился такелажником. Три месяца назад его бросила жена, и он совсем растерялся в жизни. Лицо его заросло жесткой щетиной, побурело, и в зеркало он узнавал теперь лишь глаза свои в узких щелках. Они родными еще оставались. Высверкнет на себя Сеня взглядом, трепыхнется волком в западне сердце, и, готовый завыть, Сеня закусит губу. Самому себя-то ему жальчее всех. Обида начнет жечь его, как неразбавленный уксус. Он покачает головой, смотрясь в зеркало, и прошепчут воспаленно его губы: «Рожа ты моя рожа, на что ж ты, рожа, похожа?» Люди, которые давно носят в себе горе и привыкли к нему, только посвистывают и задумываются часто (А. П. Чехов). Будь Сеня поэтом, да еще пронзительным по чувству, как Сергей Есенин, такой бы под этот свой настрой и стих сочинил:

Брошу все. Отпущу свою бороду.
И бродягой пойду по Руси…

Провоняю я редькой и луком
И, тревожа осеннюю гладь,
Буду громко сморкаться в руку
И во всем дурака валять.

– Сеня, – крикнул Саваоф, – поди-ка сюда, милок.

– Здорово, дед, – хрипато басит его молодой сосед, присаживаясь на лавочку. – Чего надо-то?

– Х-мы, – а эт-то кто там с матерью твоей? – вскликивает недоуменно дед.

– Никита Долганов в отпуск приехал из Сибирей.

– Никита, приди поздоровкаться с дедом, сукин ты сын, – кричит Саваоф.

Тот пересекает разбитую машинами улицу, взрыхливая горячий песок, радостно трясет сухонькую легкую руку деда. Душа Никиты переполнена чувствами, он рад каждой животинке в родной Таловке, кошечке и собачке, каждому человеку, каждой травинке.

Саваоф суетливо тянет гостей в избу.

Жужжит в кухонном окне одинокая муха, в нос Никите шибает непривычный для него после Севера и буровых застарелый запах кислой капусты. Старик распахивает створки в горницу, откуда сразу же напахивает ладаном. Оконца заклеваны мухами. Глядя в угол с лампадкой, Саваоф призадумывается и с думностью же в лице говорит:

– Икона вчера упала у меня в горнице.

У Сени бровь одна шевельнулась.

– Неуж к покойнику?

– Гребтится мне, что так, кубыть.

«Какой покойник? – думает удивленно Никита. – Кроме деда нет в доме никого. Дед бойкий, как солдат, германца воевавший. Что-то есть в нем от солдата из «Свадьбы в Малиновке» Хоть и на вершке, в справе-то по-стариковски.

Саваоф елозит сухой тряпкой по столу, вытаскивает из сундучка блеснувшую стеклом поллитровку, чашку с огурцами, открывает банку с мясными консервами.

– Не жирно ли? Так угощать – жид задавился бы. Будто у богатея какого гостим. Все балаганные паяцы, мистики, горлопаны, фокусники, невротики, звездочеты – все как-то поразбежались позаграницам еще до твоей кончины. Или, уже после твоей кончины, у себя дома в России поперемерли-поперевешались. И, наверное, слава богу, остались только простые, честные, работящие. Говна нет, и не пахнет им, остались только брильянты и изумруды. Я один только – пахну… Ну, еще несколько отщепенцев пахнут… Мы живем скоротечно и глупо, они живут долго и умно. Не успев родиться, мы уже подыхаем. А они, мерзавцы, долголетни и пребудут во веки. Жид почему-то вечен… Им должно расти, а нам умаляться… (Венедикт Ерофеев. Москва – Петушки).

– Ешь – не ломайся, милок: ломливый гость голодный уходит.

– Водка-то ни к чему бы, – добавляет свое Никита.

– Дочку, дочку помянуть надо, милок, – отвечает дед, смаргивая непрошенную слезу, и берется за рюмку. – Помянем, милые вы мои ребятки. Надежа моя была Настя, свет светочек в оконце.

Старик дрожаще, расплескивая, несет рюмку ко рту. Сеня долго цедит водку сквозь зубы, крякнув в завершение, молча хрустит огурцами. Никита призадумывается, вспоминая Настену, потом медленно, неторопливо пьет.

Из красного угла горницы глядят на них несколько почерневших деревянных икон и желтоватый, в точках мушьих наследов численник. Горит лампадка. С икон, с окон, со спинки кровати свешиваются нарядные полотенца – их в девушках еще вышивала покойная ныне жена Саваофа Ефросинья. В горнице с ладанным ее духом старик каждодневно молился и поминал бабку свою, которая век его не обидела и не попугала, немногих покойных товарищей и дочь Настю.

Старик сидит сгорбленный, взгляд у него слепой.

– Жизня, она – тяжелая штука: в портянку не завернешь и голыми руками не возьмешь, – заговорил он. – Очень чижало мне, дорогие вы мои. Я обижен жизней до конца. Такую дочку имел, драгоценней любого сына. А он сатанюка бил ее и куражился.

– Муж что ли? – вскидывает одну бровь Сеня.

– Он, ирод. Через него тощать стала, тощать и угасла, как свечка. Душу выбил он из нее… А сколько же я на него тянулся, все добро отдал, чище голого гола сам остался. Дом в Урюпине купил – любуйся сударушкой, зять дорогой! Он ее и счастья и жизни лишил. Теперь как кобель шелудивый в Новопокровске. И матери родной не нужен, ирод, никому. И нету ему счастья. И не будет его таким ветросвистам. Кто кому лихо делает, того лихом и покарает. Пошла душа у дурака этого по рукам – у черта будет!

У автора взметывается в торсион познанный нечаянно у «человека из Ламанчи» человека в белых одеждах Лени Иванова знаемый им по Питеру Виктор Ного с его стихом:

Головки гордой золота кудрей —
что может быть глупее и банальней?
Но я мечусь в истоме сексуальной,
как одичавший в праздности купрей…
В хмельном угаре суетных столиц,
сбежавшие от жен в командировки,
лелеем свои стертые винтовки,
стреляющие в сытых кобылиц.
Но Провиденье тоже ведь не спит:
Тому – букет… А этому вот – СПИД…
(Чтоб воскресить давно забытый стыд!)
И, подтянув ослабшую подпругу,
уже не скажешь, вспомнив ту подругу:
быть может, счастье – вас держать за руку…

Сеня впитывает сказанное до словечка.

– Как молотком по голове была смерть ее мне, – продолжает Саваоф. – Бабку в охапку и стрелою в Урюпин. Приходим в морг-больницу. Лежит наша дочь белая, упокоенная навечно. Вопрошает ее лицо лишь, что-то сказать нам хочет Настенька. Бабка упала на грудь ей и в рев, так зареванная и смолкать стала. Говорю ей: «Не поднять Настю нам, Ефросинья. Скрепись, бабка, да и все. Оформлять давай документы». Пришел я на станцию, заявляю начальнику: «Дайте вагон до Новопокровска для отправки мертвого трупа». «Нету», – говорит. Ну, я наседать на этого станционного служку: шлите телеграмму-молонью от моего имени, так, мол, и так, кавалер двух Георгиев я, и будьте добры теплушку мне дать. Ирина, телеграфистка, придя во II акте, рассказывает: сейчас одна дама телеграфирует своему [сыну] брату в Саратов, что у нее сын умер, и никак не может вспомнить адреса… Так и послала без адреса, просто в Саратов… И плачет.Чужими грехами свят не будешь (А. П. Чехов. Записи на обороте других рукописей). Отворил полу куфайки я, увидел моих Георгиев начальник и сжалился, выделил вагон… Гроб сделали, стружки набросали, положили Настю, а лицо ее белое все и вопрошает чтой-то, в жизени не разобралась еще дочка. Что хочет спросить, убей меня, прибей ко кресту гвоздями – не отвечу тебе… Бабка воет, скулит… Прибыли в Новопокровск. Осень, хлюпает кругом, грязища, огни станционные ослепляют. Автобусы в нашу деревню не ходят. Грузтакси в районе у нас не бывает, как ты знаешь. Это не в городе на Солнце, что живописан у Автора в книге «Письма с Солнца», а там, на Земле Фридмана в такой ситуации – магнитобус или еще того хлеще магнитоплан, фырр и полетели, полетели. Земля под крылом, птичья воля… Нашел я шофера, смеловый парень, не побоялся грязи. Поехали и скоро врюхались по самый пупок. Не рассказать тебе, Сеня-милок, как толкали мы с бабкой машину по грязи, везли ее на себе. Бедной Насте никогда уже не знать этого. Привезли все ж домой мы ее. Выбирал я себе место у кудрявой березы – Насте отдал. Под ветками ее плакучими спит доченька. Гроб с телом ее стоял когда в комнате – опустилась с неба лебедь белая и долго кружила над домом. У птицы-то этой был, верно, лебедь, и знала она счастье. Нашу лебедушку не опахнуло его крылом. Услышу теперь лебедей – щемит сердце в разрыв. Может, и душа Насти-лебедушки летит с ними. О ней невольно думаю теперь, выпустив книгу «Полет Путина-стерха». В отдарок за нее питомица моя по литературному семинару молодых Ирина Андреева преподнесла мне собственную картину со стайкой взлетающих стерхов. Эдакое сокровение природы. Волнует оно меня, как звездное небо с протянувшейся по нему линзой Млечного пути.

Саваоф заплакал беззвучно, слезы в горошину покатились по ложбинкам морщин. Он вытер их тыльной стороной ладони, взглянул опухшими красными глазами на молодого соседа, еще пуще отчего-то залился горемыка слезами, а потом резко поднял рюмку.

– Тяпнем, Сеня.

Никиту не видел он в слепости души на этот момент. Но потом вспомнил о нем все ж и оборотился к таловскому сибиряку.
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 10 >>
На страницу:
3 из 10