Оценить:
 Рейтинг: 0

Саваоф. Книга 1

Год написания книги
2016
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 10 >>
На страницу:
4 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Выпей и ты, Никитушка.

Никита отказался от рюмки, а Сеня с дедом выпили.

Старик вновь склонил голову. Как можно было судить его, на каких весах можно было взвесить надежды, страдания и жизнь его? Редкие белесые волосы на голове Саваофа торчали беспорядочно во все стороны, как взвихренная солома на единственной с такой крышей его избе (на других уже давно воцарилось железо). Был этот домок в Таловке такой же утлый, как и его хозяин-дедок. Надо бы чинить его, да кому и к чему? До смерти же дочери дом у Саваофа был игрушка игрушкой, крышу старик крыл сам, и соломку к соломке укладывал и подрезал. Как на выставку. Приговаривал весело тогда Саваоф: «Меньше строй, да больше крой». Верткий мужичок был, а верткий и из петли вывернется. Но где они годы саврасые? Глядя на дом Саваофа некогда, Никита Долганов думал: вот уж истинно, прибери пенька и будет похож на панка. Но сейчас ни старик сам, ни дом его не вызывали созвучий с панком. Скорее – с некрасовским мужичком, который от жизни куцей своей и подался по белу свету узнать, кому ж на Руси жить хорошо.

Мгла неразделенного одиночества подъедала, как ржа, самого Саваофа, и его жилище, прошлое их жизней, ставших теперь слитными в прозябании, разрушало само себя в меланхолической красоте разрушения, затягивало так или иначе упорядоченного по своему некогда времени их паутиной забвения.

Саваоф причесывает волосы, разграбливая, как казалось ему, пятерню негнущихся пальцев, и вновь продолжает горестную свою речь:

– Один я среди стен, как травинка. Три, семь раз в день поплачу. Они со мной, Сеня, не разговаривают, онемело все в доме моем. Я плачу, как Иремия, и из-за тебя матря твоя плачет каждый день. Я-то вижу все со своей лавочки. Надо жить и радоваться такому молодому человеку, а ты один. Мучает, испытывает тебя судьба. Какую имеешь радость в жизни своей? Или ты сыграл песню, или с дитем порадовался.

Сеня с кряком вздыхает и ерзает на табуретке.

– Тяпнем, дед!

– Тяпнем, милок.

Крякнул после рюмки Сеня, скользом руки губы утер и сказал:

– Не понимает меня жена, вот и ушла.

– У ней сердце к тебе охладело. Ее господь бог вперед тебя покарает за это.

Саваоф еще налил.

– Ты, дед, все подливаешь и подливаешь, – сказал молодой сосед.

– А ты, Сеньк, все выпиваешь и выпиваешь, – ответил дед с веселинкой. Как сваты в анекдоте оба они иль герои из крыловской басни: ведь подчивал сосед Демьян соседа Фоку и не давал ему ни отдыха, ни сроку. Хотя сколько можно, прощаться давно пора. У Чехова в записной книжке есть веселка-замета о таком: «И от радости, что гости наконец уходят, хозяйка сказала: Вы бы еще посидели».

Сеня сидит мрачный, насупистый.

Участливый к людям, а к родным с детства таловцам тем более, Никита молвит лишь мысленно про себя: «Эх, жизнь жистянка. У всех свои беды. Но у нас на Северах все ж веселей. Энергии больше бодрящей».

– Был я дома вчера, – говорит Сеня, – дочь притулилась ко мне и жмется, глаза у нее стонут. Была тут у моего Сени приговорка: блин. Имеет она место быть, как говорится, в жизни. Прочел роман-эпопею «Самотлорский Спартак» в рукописи не в последней редакции философ наш Федор Андреевич Селиванов и устыдил меня: во какую культуру будет нести в массы писатель Мищенко. Меня в жар бросило после этих его слов, и постарался я вымарать все эти «блин» из текста. Публично приношу самую искреннюю благодарность Селиванову за своевременную, блин, подсказку. Последний рецидивный всплеск со злополучным лексическим сорняком. И сыну и внуку закажу теперь на будущее, чтобы избегали подобных «блинов». А Федора Андреевича в отдарок за редакторскую помощь свожу в блинную. Там и гора блинов, да с маслицем, с медом, с вареньями разными будет кстати.

– Вернется твоя сударушка, поклонится, – успокаивает Саваоф молодого соседа. – Она себя понимает сильно. Я, мол, писариха, а он пашет и навоз возит. Ты шею подставил – залюбила она тебя, и они все на тебе катались. Такое хозяйство держать, коров трех, овечек и коз! Приймак – что батрак. Батрачье ж дело хуже, чем телячье. Того худая будь корова, а лизнет. Черен хлеб батрака. Веником ты у них состоял, Сеня. Ты думаешь, что я сижу тут на лавочке один и ничего не вижу? У меня глаза не повылазили. Я за два километра наскрозь все вижу. Воспротивился ты жизни такой – и разлад в семье наступил. Ты еще и сам пока не разберешься в себе, как не разобралась моя Настенька. Душа взбунтовалась – до головы когда дойдет… Ушел ты от тестя. Вырвал жену на самостоятельную жизню, а в голове у ней мысли старые еще живут.

Старик выворачивает душу Сени наизнанку, мнет ее так, как мнут и дубят кожи.

– Локотки еще будет глодать, но поздно, будет, – отзывается застуженным от горя басом Сеня. – Тяпнем, дед!

Оба горемыки выпивают с кряками. Саваоф, пожевав хлеба, вытирает губы.

– Жить надо, – рассудительно говорит он. – Жена блюди мужа, будь женою ему и матрью, а муж жену сохранять должен, пока даеть ему господь жизень. Астров. Женщина может быть другом мужчины лишь в такой последовательности: сначала приятель, потом любовница, а затем уж друг (Из «Дяди Вани» Чехова).

Самое последнее дело по чужемужним женам шалаться, как кобелю-пустобреху. Праздного бес качает.

Старик повел рукой, словно отодвигая от себя незримую нечистую силу.

– Вторая жена не жена. Чада бросить и по сударкам ходить – не дело. Вон Шалыгин дурак четвертую взял, детей порассеял – что это? Мотовство. Смолоду кривулина – под старость кокора, вот мой сказ. Что из злаков вырастет этих? Дети злаками добрыми должны расти, а не сорняками. Нет, не будет жизни твоей жинке, и тебе – нет. К тебе быстро прилипнут, дорогой мой. Нужда заставит жениться, жизня возьмет свое. Пипирка не без чувствия.

Сеня рывком, сорвав пуговицу, расстегивает ворот рубахи.

– Душно здесь, дед, выйдем на крыльцо.

Наружи все так же безжалостно палит солнце, земля дышит сухим жаром. Светило будто вздумало прокалить кирпичи жизни для прочности, и в таком жару пребывала и душа Сени. Воспаленно он жил и просвета не видел в будущем. Бессилен был кто-либо помочь ему в чем-то.

Саваоф глядит из-под руки на солнце.

– Как жгет стерва. По улице пойдешь, так ноги гудут и гудут…

И с так сказал он это, что Никита жар пламени в словах его даже почувствовал. Саваоф, может, и жары всего тысячелетия на Русской земле вспомнил: слухом же полнится и полнилась она всегда, на бедствия народные память у людей не коротка. А было на земле нашей за тыщу лет все, как беспристрасно записывали летописцы: «Сухмень велика и знойно добре», «Жары вельми тяжкие», «Изгараше земля», «Сухмень бысть», «Боры и болота згораху», «Сухмень и зной велик и воздух курящеся и земля горяше». От дыма «много дней солнца и звезд не было видно». В период «бездождия» в начале Х11 века почти дотла сгорают Киев, Новгород, Чернигов, Смоленск, что фиксировалось в «Повести временных лет». Американские ученые утверждают, что выяснили истинную причину исчезновения цивилизации майя. В их гибели виновны климатические перемены на Земле, которые и вызвали катастрофическую засуху. В 5—7 вв. н.э. в Центральной Америке было благоденствие из-за большого количества осадков. Аграрная цивилизация майя быстро развивалась, однако затем, до 11 в. н.э. климат резко сменился на засушливый, и зависимые от погоды города майя пришли в упадок. Урожай резко снизился, что повлекло за собой голод и резкое сокращение числа жителей. Все это привело к социальной раздробленности, междоусобной вражде и обострению разных религиозных течений. А период самой сильной засухи пришелся на время между 1020 и 1100 годами нашей эры. К этому времени демографический и экономический кризис цивилизации достиг апогея, аристократия стала резко терять власть, а люди уходили с обжитых территорий, оставляя ее диким зверям… Итогом стал закат некогда мощной цивилизации. Итожно можно сказать, что цивилицацию майя убила засуха. Неурожай, вызванный засухой в начале ХУ века, которая сменилась проливными дождями принес такие беды на Русь, о каких новгородский летописец горестно восклицал: «И како могу сказати ту беду страшную и грозною, бывшую в весь мор, како туга живым по мертвых, тем же едва успеваху, живни мертвых опрятывати, на всяк день умераху только, яко не успеваху погребати их, а дворов много затвориша без люди». Свежая засуха, в 1839 году в Заволжье: «Ветры дули и обливали жаром», «Собаки, волки и другие животные выли от жары».

Саваоф с Сеней присаживаются под тень забора на лавочке. Никита, сославшись на язвенные боли в желудке, чтоб не принуждали его на выпивку, устраивается на траве рядом и достает из заднего кармана брюк подаренный ему поэтом-буровиком Виктором Козловым томик Рембо. Раскрывает книжку, но ему не читается: внимание приковано к разговору двух горемык.

Старик отрывает полосу от газетки и скручивает, слюнявя, козью ножку.

– Дай-ка, дед, и мне махорочки, – оживляется Сеня.

Старик затягивается и глядит в какие-то ведомые ему дали. В глазах его появляется сизая, как струйка дыма от табака, наволочь.

– Ходил я на поле, – не поворачиваясь к Сене, – говорит он. – Пылью занесло пашеницу. Вот что ветра сделали. Сам ты был трактористом и знаешь, как пашут сейчас. Завернули по самый пуп лемех, пески мертвые наружу вывернули и ждут хлеба, глупцы, так иху растак.

– Для бурь песчаных самый раз это, – оживляется дед. – Почва закопана, солнца не видит. Мы-то без солнца блекнем. Земля – не рыжая. А вы почву закопали, как похоронили живое, и урожай ждете. Раньше на таловских песках по двадцать пудов ржи на круг брали, теперь – по десять с трудом наскребают. А ныне вобще все сгорит, хоть скот выгоняй на потраву хлебов. Ох, хо-хо!

Старик встряхивается, раскрывает ладонь и показывает Сене.

– Раньше на четыре пальчика пахали мы.

На Сеню словно напахнуло раздольем степи с серебряными ковылями, острым запахом изморосно-белой полыни, ворвались в его душу неумолчные хоры кузнечиков и звоны жаворонков. Вспомнилось ему, как в детстве шагал он тут цепью с ребятами постарше, Никитой и его сверстниками и со взрослыми полем цветущего картофеля и, шныряя между кустов, вылавливал, снимая с листа оранжевых колорадских жуков, маленьких таких полосатых полумячиков, как поставил тогда рекорд на облаве этой, как сказал полевод, что утерли мы нос Америке (оттуда же завезли колорадиков), как пел со взрослыми потом песню о колорадском жуке и о том, что «Трофим Лысенко думает о нем» (надо ж, и эта малява сработала на торсион взлета этого жука в отечественной науке), как познал впервые, может быть, празднично-возвышающую силу труда, светлые узы его, связующие людей в интернационал единого человеческого братства.

После службы на флоте Сеня женился и согласился уйти в приймаки к новым родственникам, в клетях на базу которых хрюкала, визжала и мычала всякая живность (по-нонешнему хорошая миниферма или ИЧП). Любуясь скотинкой и садом, большим подворьем, тесть говорил ему: «Умрем – все ваше будет». Сколько молодого народу, клюнув на эту сакраментальную фразу, сломало свои судьбы, неисчислимо, наверное!

Говорил тесть в общем-то жизненно и всю-то свою речь он строил из обычных, казалось бы, каменьев быта, не было в них ничего порочного. Неровности камней, однако, образовывали при соединении, накладываясь одна на другую, такую симметрию какая живет в лицах покойников, когда возлежат они в гробу по ритуалу в похоронный день, по которой дома превращаются вдруг в остроги, и тогда только приходило понимание, что камни надо внимательно различать, когда берешься за стройку.

В доме тестя по-бычьи работали, так же по-бычьи и пили: гулянки с могучими возлияниями и обильной снедью олицетворяли достаток (ментальность та еще!). Приймак-батрак работал на всю скотину, как тот жилистый хохол из присловья – на быка, поил, кормил ее, чистил хлева, косил сено. Получалось, как в том присловье: корми быка – он тебя прокормит. Держи, в общем, карман шире… О душе своей забывалось, и зарастала она грязью и копотью (ни дать, ни взять, классическая энтропия духа). Механик таловского откормочного совхоза (соседствовали тут вместях, как говорили в Таловке, колхоз и совхоз) пьянчугой был, опузырившем животом, и искал только случая, где рюмку сшибить. Агроном попал ни рыба, ни мясо, не умел постоять за свое. Предшественник его Ефим Копытка покоился на погосте, и можно было лишь вспоминать, как исправно и честно тянул он, копытясь, воз со своими агрономическими заботами и как коняга же, невзирая на ранги и должность, регалии разные, мог лягнуть копытом каждого, кто без раздумья совался в его службу, которую он исполнял так, как исполняют службу с думой о боге в церкви.

Без Копытки все пошло наперекосяк, раскопытилось, скажем, играя словом. Трактористы не раз высказывались, что мельче надо пахать. Но их одергивали. Ранжир инструкций: есть, мол, норма двадцать два сантиметра глубины зяблевспашки, и будьте добры, извольте, милейшие, ее соблюдать. В тресте откормсовхозов тоже не дураки сидят. По-нынешним размышлениям Сене подумалось бы, а где же тогда кучкуется эта орда дурачья, которая бритвенно срезала социализм со всем добрым в нем до бучи Перестройки, как не в недрах государственной бюрократической машины. Мое авторское бы подхлестнулось к мысли героя рассказываемого об одной из течимостей судеб людских в нашей жизни: монстру бюрократии не до нее было, отделился он уже от страны, от народа и пребывал в своем бесовском бытии самостоятельно, как система подобная галактике, выхолащивая человеческое, радости, страдания, чувства и эмоции до параграфа, инструкции, до галочки, до безжизненной буквы. Поэтому и боронили и культивировали поля тоже по дурацким инструкциям тех, кто полей не видывал и не нюхивал, живя в заасфальтированности городов, а видел лишь поля из бумаг, просторы которых в стране стали катастрофически множиться, и мог сдуру начать поливать асфальт в надежде, что на нем вырастут лилии. У поэтов и святых они, правда, могли вырасти. У этих же обалдуев бюрократии харь анафемских, коих по рылу видно, что не простых свиней свиненки, как мог бы назвать их не очень зло Сан Саныч Фридман, эти, о ком речь сейчас, ничего кроме чертополоха не вырастало и на нормальной-то земле.

«Мелем мы землю, никакой структуры почвы не остается, – возмутились механизаторы. – Зубной порошок один, пыль. Пройми-ка ее дождями. Вода свертывается и вглубь не идет. Столько ее набирается – хоть рыб запускай и выращивай их, выполняя Продовольственную программу».

«Есть указания свыше, из откормтреста – исполняйте», – одернули их. А есть еще установка весело провести новый год, как говаривал Бывалов в «Волге-Волге».

Тогда-то и взбунтовал Сеня.

«Языком зубы выхлестать можно, и все равно никому ничего не докажешь, уйду в город, – решил он, – там порядку больше, не клятый, не мятый, отработал восемь часов и король сам себе, захотел – кино тебе, телевизор смотри, хочешь – книжки читай, рыбку езжай ловить, Хопер рядышком, под кручей берега городья»

Сеня устроился трактористом в мехколонне, но случилось ему вскоре провожать в армию младшего брата, выпил он тогда на похмелье, сел за руль пьяный и повалил телеграфный столб, и не где-то, а перед окнами райкома партии. Отобрали права у Сени, и пришлось ему идти в такелажники.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 10 >>
На страницу:
4 из 10