Откликнулись «втемную» немногие картины; пожалуй, только одна из пяти породила неясные образы. А может, я был слишком занят старухой.
Или все это мне только показалось? Надо еще на ком-то попробовать. Мой выбор пал на Николая – сорокалетнего начинающего актера, человека экзальтированного, но легкого на подъем. Взявшись за руки, мы медленно обходили залы. Мой спутник, в силу природного темперамента, вертелся, как кубарь: не мог спокойно выстоять ни у одной картины. Но, к моей радости, он задержался перед «Старухой». Я насилу его увел: слишком долго «смотреть» – тоже плохо. Минут через пятнадцать Николай спросил, можно ли открыть глаза. Из него полились впечатления.
– Это действительно существует! – он тоже ощутил контакт и так же, как я, ничего не понял. Сильнее всего его «накрыло» перед Эль Греко.
– А бабка нет, – сказал он про старуху Рембранта, – ничего не почувствовал, голяк.
– Ничего?!
Получается, старуха неприветлива только со мной? Так кто же она?
Картина датируется 1695 годом: она создана за пять лет до смерти художника. Старая женщина, темный градиентный фон, интенсивный, будто подсвеченный, белый цвет, руки скрыты в меховой муфте. Она как будто смотрит из бездны… из глубины прожитых лет? На лице тихое примирение с прожитыми годами и, пожалуй, что-то еще, трудноразличимое…
Я еще два раза приходил к картине: когда был в подпитии и с похмелья. В первом случае старушка казалась подозрительно веселой, во втором – чересчур подавленной. В четвертый раз я заявился кристально трезвым, и женщина снова оттолкнула меня. Мало того: мне стало страшно. В душе поселилась тревога. Она заставила меня взяться за книги.
1695. Рембрант уже стар. Райский брак с Саскией остался в сладостных воспоминаниях; его счастливая звезда закатилась. Умерли дети, умерли родители, амстердамские бюргеры нарекли художника колдуном. Заказов нет, денег тоже, банкротство, вокруг пустота, впереди – смерть.
Он полюбил писать старых людей. Он ищет в морщинах тайну смерти? Некоторые специалисты считают эту женщину невесткой Рембрандта, женой его брата Адриана. Ее звали… Я так и не нашел, как ее звали. Просто «жена Адриана».
Я снова и снова вглядываюсь в картину: оцениваю позу, настроение, замысел и посыл. Замечаю еле видимые струи, которыми выделено лицо старухи, беловатые рефлексы на подбородке, неподвижности глаз, печаль, отрешенность и что-то еще…
Если на портрете действительно жена Адриана, я понимаю, почему она в обиде на художника: «Мой муж, твой брат, всю жизнь горбился на мельнице, оплачивал твою учебу, а ты ни флорином не помог нам, когда был богат и знаменит. Теперь, когда твои дела пошатнулись, ты вспомнил о старых родичах. Зачем нам твоя картинка?»
Может, старуха отталкивает не меня, а Рембрандта? Но я-то при чем?
…Женщина на полотне наклонилась влево, а смотрит вправо и вниз; она опустила голову, следовательно, находится во внутреннем диалоге. Может, что-то обдумывает, а может, размышляет над тем, что сказать. Руки сцеплены: «признак неудовлетворенности», как об этом пишут в учебниках по коммуникации. Она не согласна с кем-то, она борется с собой. Нет, она не смирилась.
Картина погружена в багровые тона: они наложены неплотно, как дымка, как муар застилающий глубину, из которой вышла старуха. Я чувствовал за ней бездну: как будто заглядываю в платяной шкаф, но не могу пройти сквозь него в фантастическую страну, довольствуясь неверными отсветами и бликами. Мне казалось, я даже слышу смутный гул.
Старуха презрительно улыбалась: «Знаю, а не скажу». Я готов был выпрыгнуть из себя, чтобы проникнуть в глубину, откуда она вышла… но тщетно.
Тогда мне в голову пришла безумная мысль, что эта картина – не для меня.
Так может, картины вообще не пишутся для людей? Они создаются для нелюдей, которые придут после нас или живут выше нас? Мы смертны, а картины вечны. Художники, рабы и мученики, всю жизнь творят на таинственных заказчиков, получая за свои труды скупые похвалы космоса, но чаще всего – нечеловеческие страдания.
Действительно, почему мы думаем, что картины предназначены для людей? Рембрандт – колдун? Может, не я изучаю картину, а картина изучает меня? Но для чего, или для кого?
«Все, – зашевелилось в голове. – Передо мной неразрешимая загадка». Может, они смотрят на нас оттуда, с той стороны галереи, и разглядывают мое лицо? Или нет, старуха смотрит на свою картину, сакральным смыслом которой являюсь… я?!Мда, картина еще та…
Платяной шкаф, портал, теория относительности для неандертальца? Казалось, крыша у меня немножко поехала. Мелькнула безумная мысль: сделать шаг в картину, просто сделать, головой вперед, один шаг – и получить ответ на все вопросы. Не знаю, что меня остановило. Наверное, страх. А может, не поверил такому примитивному способу? Или остановил пронзительный крик смотрительницы?
Оттолкнув схватившую меня за рукуженщину, я ушел из музея.
************
Старуха скажет? Что? Старуха зовет? Как бы не так! Она просто издевается надо мной.
Проснувшись в два часа ночи, я понял, что не все можно объяснять: головы острова Пасхи, пирамиды инков… старуху из «Пиковой дамы»… «Тройка, семерка туз…» Она ли обманула Германа, или Герман обманулся сам, а может, и то и другое? Кто знает, и знал ли Пушкин?
Когда же в акварели рассвета начали растворяться мягкие звезды, мне до слез стало жаль их возвышенной смерти и отчаянно захотелось проводить их в последний путь.
Стояла странная для Москвы тишина: тронь – и рассыплется…
И опять потекли мысли, утренние и медленные, как стылая вода: незачем искать то, что не понять, что, возможно, даже не существует, а может даже опасно или совершенно не нужно. Какую радость от этого можно получить? И стоит ли это жизни, если жизнь вообще чего-то стоит? Даже художнику иногда перепадает радость творчества. А мне? Стучаться в закрытую дверь в надежде на чудо?
Мир полон вопросов, на которые нет ответов. Вдруг все устроено, как бесконечный замкнутый лабиринт, по которому можно двигаться, но из которого нельзя выйти? Так кто я: странник или крыса, вечно мечущаяся по лабиринту? Даже в смерти есть утешение: после нее не остается вопросов. А у меня только они и есть. Много есть… вернее, сейчас только один. На что я смотрю? На что же в действительности я смотрю?
************
Открылось! Оказывается, даже голландская поэзия умеет радовать.
Ах Рембранд, нарисуй голос Корнелиса, Его видимая часть – самая в нем неважная, Невидимое можно узнать только с помощью ушей. Кто хочет увидеть Ансло, должен его услышать.
Эти стихи Вондела к портрету проповедника Корнелиса Ансло наконец открыли мои закрытые глаза. «Художник снова и снова пытался изобразить в картине голос проповедника, – пишут филологи. – Рембрандт даже выгравировал это четверостишие под третьим портретом Ансло». Я уверен: только из-за стихов они вообще догадались про голос, а я сразу почувствовал, только не знал, как назвать. Ему удалось написать слово, мне – услышать. Вот только не смог перевести. Но ведь и египетские иероглифы тысячелетия ждали своего Шампольона – дождутся и слова Рембрандта. У меня мало времени и слишком грубый слух, но я буду упорно работать и наконец попаду в мир, по которому бесконечно путешествует художник. Который стережет старуха. Которым дышит картина. Который не отпускает меня. Не наш мир, иной!
КОРВАЛОЛ
К сорока годам Петру все надоело, хотя жил он в полное свое удовольствие. Была жена Катя, а детей не было, и не было связанных с ними проблем. Ему давно осточертел телевизор, расхотелось читать, пропал интерес к путешествиям («чего я там не видел?») и, наконец, к еде. Будучи корпулентного телосложения, Петр заметил в этом определенные плюсы. Впрочем, совсем не есть оказалось скучно. Что ни говори, а завтраки, обеды и ужины расцвечивают жизнь. Но радоваться жизни ему надоело тоже.
«Странно, – думал он, – бежит женщина с огромными пакетами, и ей не скучно. Идет празднично одетая пара – гуляют, а может, в театр собрались: слушать жирных примадонн и примадонов, эстеты! В кино – смешно! В музей, ради господа!» Он уже ходил в Третьяковку год назад. Работа наскучила, но без денег еще скучнее, вот в чем загвоздка.
Чем обычно жив человек? Простыми человеческими радостями, а его не вставляют простые, и радоваться им он не умеет. А ведь хотел, и даже пытался найти источник веселья, потому что везде искал первичное.
Петр прочитал, что за эмоции у человека отвечают нейромедиаторы. Те, в свою очередь, зависят от гормонов, а гормонами управляет ДНК. За удовольствие, оказалось, отвечает дофамин, в полном соответствии с ДНК человека. Причем, короткие ДНК дарят радости на все вкусы, по поводу и без повода: чашка кофе, круассан, стейк, хорошая погода и даже противный дождь веселит, а если ДНК длинная, да еще и перекрученная, то мало чего дождешься. Только события из ряда вон выходящие способны порадовать хозяина: на уровне открытия Америки или теории относительности, геростратова пожара или акта уникального зла. Поэтому все самые великие и самые гнусные люди носят в себя длинную хромосому. Петр понял, что и он – тоже.
Но так как плохим он не увлекался и ничего великого не совершил, оказался Петя вовсе без веселья. Совсем без радости жить невозможно, поэтому одно время он серьезно задумывался о клубах самоубийц. Уж очень заманчиво звучало откровение мистера Мальтуса из одноименного рассказа Стивенсона: «А я вам скажу, что любовь отнюдь не самая сильная из страстей. Страх – вот сильнейшая страсть человека. Играйте страхом, если вы хотите испытать острейшее наслаждение в жизни».
Петр хотел, но игра со смертью казалась ему слишком токсичной, и он не доверял отечественным организациям. Пристукнуть пристукнут, но без всякого наслаждения.
Впрочем, положа руку на сердце, радость в его жизни еще случалась. Упоительная алкогольная радость, идущая от запотевшей рюмки водки с пивком на прицепе. Граппу, массандровский портвейн и португальский руби, херес, кальвадос, текилу с лимоном и солью он перепробовал, но самое приятное опьянение наступало от «Джека Дэниэлса», ароматного и крепкого бурбона, нежного кентуккийского виски.
Пятница!
Уже с полудня он посматривал на часы, каждый раз удивляясь неторопливому течению времени. Внутри разгорался жгучий огонек нирваны, помогая продержаться до конца рабочего дня. Петр растягивал дорогу в ресторан, неспешно смакуя баночку пива. Не дома, а именно в ресторане, где в полумраке, как новогодняя елка, светилась стойка бара, уютно заставленная бутылочными украшениями, возвращался интерес к жизни и легкость бытия.
Петя знал цену этому недолгому и нелегкому счастью. В субботу, конечно, он выпьет еще, но это не радость, это лечение, и что уж говорить про воскресенье, день печали и скорби пред убойным понедельником! Случались периоды и продолжительней выходных.
Он понимал, за что страдает? и даже придумал «теорию героического запоя»: «Запой – зло, но он служит лекарством для сильных, волевых и крепких духом людей».
Широко распространена ошибка считать запойного человека алкашом. У алкашей вся жизнь – запой, поэтому запоями они страдать физически не могут. Голова у них по утрам не болит, похмельный синдром не мучает, стакан портвейна, как кружка парного молока, обеспечивает гладкость жизни до самого вечера. Жизненные проблемы настоящего алкаша уже в прошлом: как у матерого уркагана, у него нет семьи, «закон не позволяет». Кошмары алкаша быстротечны и поверхностны, организм со временем привязывается к своему хозяину и перестает ему мстить. Жизнь коротка, но беспечна, как у элоев.
А для настоящих людей запой – совсем другое. Мы (настоящие люди) – герои! Постоянно болеем, но боремся, побеждаем себя еженедельно, или даже ежедневно, за цвет жизни платим страшную цену, но нам так лучше, так интереснее. Нас мучают кошмары, мы смеемся в их волосатые хари; раскалывается голова – мы только хмурим бровь сурово. Мы едем на работу мертвые, но пашем и воскрешаемся вновь, чтобы умереть.
Мы – осирисы водки, иисусы портвейна. Мы злы, как морлоки, но яростно куем свое нелегкое счастье в подземельях запоев и не приемлем судьбы иной.
Такая жизненная модель просуществовала довольно долго, но обанкротилась компания, в которой Петя работал лет пятнадцать. К несчастью, он оказался одним из крайних, подписавших «неправильный» договор.
Тогда он понял: хоть радости служба не доставляла, зато приносила покой. «Дай счастья мне, а значит, дай покоя». На него навалился небывалый стресс, с паническими атаками, тахикардией, бессонницей. Стало уже не так скучно, но очень, очень плохо. Алкогольный героизм вырождался во что-то совсем иное, похожее на мармеладовскую одиссею, и напрочь пропал аппетит. Он знал за собой такую особенность: страх совершенно убивал тягу к еде, впрочем, как и все тяги на свете.