Оценить:
 Рейтинг: 0

Психопомп

Год написания книги
2023
Теги
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Он вошел и увидел: окошечко кассы с пошейным портретом крашеной блондинки лет шестидесяти, стол, за которым сидел чернявый человечек с быстрыми темными глазками и ловкими маленькими ручками, успевающими цепко схватить телефонную трубку, принять бумагу, отдать бумагу, расписаться, выставить перед собой ладошку детских размеров в знак того, что он ничего более не желает слушать, и поманить следующего, придавленного горькой заботой посетителя; ряд стульев, на которых в тяжком молчании сидел народ, в количестве, правда, всего трех человек, из них две женщины: молодая и постарше, растерянный мужичок, все порывавшийся что-то и кому-то сказать, но не находивший никого, кто бы с участием его выслушал; и четвертый оказался там, мимо которого Марк поначалу скользнул невидящим взглядом, – сухопарый, в очках с сильными стеклами, за которыми, как рыбы в аквариуме, плавали большие, светло-голубые с туманным налетом душевного расстройства глаза. Он был в темном пиджаке с черным блестящим галстуком под кожу, в желтых сандалиях и ярких носках. Какой чудак. Однако в нем Марк признал собрата из агентства «Прощание». Узнал его и собрат и подвинулся, приглашая сесть рядом. «Ты ведь из “Вечности”? – прошептал он Марку в ухо. Марк кивнул. «А я из “Прощания”. Но я… я год… или полтора… возможно, два, я не помню, я вижу, тебе можно признаться, я до сих пор… Мне здесь, – он нервно пошевелил пальцами, – не очень. Не по себе». «Пройдет, – утешил его Марк. – У меня тоже было». «Да? Ты думаешь, и у меня?» – с надеждой спросил человек из «Прощания». Марк кивнул. «У меня мальчик умер, семь лет, – сбиваясь и путаясь, говорил сосед, то едва не касаясь губами щеки Марка и дыша на него запахом наскоро проглоченной поутру дешевой колбасы, что, правду сказать, было не очень приятно, то отстраняясь и пытаясь своим тревожным взором заглянуть Марку прямо в глаза, – то есть не мой мальчик, у меня детей вообще нет, то есть как это нет, я в разводе, но у меня дочь, девочка, ей, – он пошевелил губами, – мне кажется, пятнадцать или четырнадцать, а может быть, и шестнадцать… она с мужем… то есть с мужем моей жены… я ее давно… очень давно… да, а мальчику семь лет, и я ужасно испугался… Там еще один мальчик был, и тоже семь лет, близнец. Как две капли. Он в комнату вошел, где мертвый мальчик, а тут он… И мне плохо стало. Ты понимаешь?! Сюда глянешь – он мертвый, а туда – живой. Я ужасно… ужасно себя чувствовал! Я попросил этого мальчика удалить… живого мальчика. Семья бедная, я им скинул, как мог, что ж, ваш мальчик так мало прожил, вам полагается. То есть формально нет, но по жизни ведь да, ты согласен?» Марк кивнул. «Но я знаю, – с отчаянием шепнул сосед, – мне скажет… директор наш… он так всем говорит, кто мало сдает. Мы тут не собесы, заказы копеечные приносить… Разводить надо, а не можешь – иди на все четыре. Мне Гаазов не надо… А кто такой Гааз? Не знаешь?» «Доктор. Бедным помогал». «Хороший, должно быть, человек», – обреченно промолвил агент «Прощания», а тут как раз подошла его очередь, и он пересел с одного стула на другой – у стола, за которым чернявый человечек правил местом окончательной регистрации граждан, как не верившие ни в Бога, ни в черта беспощадные насмешники перевели залетевшее из Франции тяжелое, будто могильный камень, слово «морг». «А заявление где? Где заявление, милый вы мой, без него никак!» – слышал Марк и видел, как его собрат, вытянув шею, разбирал имя и отчество чернявого человечка на прикрепленной к карманчику его рубашки визитке и, прочитав, умоляюще говорил: «Леонид Валентинович, я исправлю… Через час, ну, так сказать, в самое короткое… доставлю, только пока… родители очень просят…» «Милый вы мой, – бархатным голосом отвечал Леонид Валентинович, и Марк все ждал, когда он пропоет свое “ля-ля-ля”, – даю вам, – и он указал маленьким пальчиком на круглые, с бегущей секундной стрелкой часы на стене, – три часа». «О! – восхитился незадачливый черный ангел. – Благодарю…» Он поспешно встал, едва не уронив стул, еще раз сказал: «Благодарю», взглянул на часы с неумолимо бегущей стрелкой, громким шепотом сообщил Марку, что они еще встретятся, и шагнул к выходу. Леонид Валентинович усмехнулся ему вслед. Кстати здесь эти часы с их стрелкой. Бег времени. Наглядно. Зримо. Ужасно. Стихи. Но как мне быть с тем ужасом, который. Один только Лазарь вернулся, однако не сказано, как он провел там четыре дня. Где был, что видел, до каких пределов добрался. Там свет или мрак? И в самом ли деле там о тебе всё знают? Не очень приятно. Вот ты приходишь в гости, а тебе говорят, здрасьте, Иван Петрович, как вам вчера не повезло с Марьей Ивановной, уму непостижимо, какую она вам влепила оплеуху. Сквозь землю провалиться, не иначе. Или еще: а вы, Иван Петрович, сколько вчера просадили в картишки? Всю получку, не правда ли? А супруге солгали, что вас ограбили. Она рыдала, бедная, – и денег ей было жалко, и вас, лгунишку, только про себя она все-таки таила мысль, ну, побили, ну, напугали, не умер ведь, а деньги не вернешь. Леонид Валентинович хлопнул детской своей ладошкой по столу. Что-то вы все сегодня какие-то… Стрелка бежала, и иногда, в редкие мгновения тишины, был слышен звук, с которым она перескакивала с одного деления на другое – будто кто-то тихо и быстро постукивал крошечным молоточком. Стрелка бежала, Марк выкладывал справку, протокол, паспорт, написанное Людмилой Даниловной и подписанное нетвердой рукой Евгения Михайловича заявление с просьбой не прикасаться к Антонине Васильевне и положить ее в гроб не познавшей прозекторского ножа, из быстрых рук Леонида Валентиновича получил бумажку[6 - Свидетельство о смерти (жарг.).] серого цвета, удостоверяющую кончину Игумновой А. В., тысяча девятьсот тридцать третьего года рождения, отдал ее вещички явившемуся ex profundo[7 - Из глубины (лат.).] санитару, крепкому парню с красным от духоты лицом, принесшему с собой еще более резкие запахи формалина и хлорки, положил деньги в ящичек под окошко кассы, ящичек уехал к пожилой блондинке и вернулся с квитанцией и чеком, кивнул на прощание Леониду Валентиновичу, который оторвался от телефона и благожелательно напомнил: «Послезавтра!», и выбрался на улицу, где, похоже, стало еще жарче.

7.

Между единоутробным братом и его супругой не было единства в вопросе, в какой церкви следует отпеть Антонину Васильевну. По смутным и вдобавок основательно затуманенным алкоголем воспоминаниям Евгения Михайловича, Антонина Васильевна посещала расположенный неподалеку от улицы Юных Ленинцев храм во имя Иоанна Предтечи. Там священник, то ли Николай, то ли Никодим, то ли Нестор – Евгений Михайлович не ручался за точность, но за букву «Н» в начале имени стоял насмерть. Вдруг всплыло еще одно имя, в котором он отчего-то был уверен в гораздо большей степени, чем в предыдущих, и теперь настаивал на нем с убежденностью новообращенного: Нектарий. Именно так. Помнил же он потому, что в этом имени было нечто приторносладкое, и он сказал Тоне, запрещавшей ему дурно отзываться о служителях церкви, какой у тебя сладкий поп. Но в этом же ничего порочащего, правда? Тоня всегда ходила к нему с подарком: или чай, или коробка конфет, а на Пасху еще и бутылку кагора, хотя Евгений Михайлович не раз говорил ей, что ты, Тоня, маешься дурью, нужен ему твой кагор, тащи белую, ее же и монаси приемлют с удовольствием, переходящим в положение риз. Она сердилась. Однако Людмила Даниловна утверждала, что вовсе не эта церковь более всего была Тоне по сердцу. Да, она иногда посещала батюшку Нектария, но исповедовалась только у батюшки Амвросия из монастыря. Какой монастырь? Кажется, где-то. Высоко-Павловский? Успенский? Нет, нет. Это монастырь, куда сейчас все ходят, где мощи святой Прасковьи, которая всем помогает по службе, по здоровью и по устройству личной жизни. «Рождественский», – кивнул Марк. Затем с возможно большей осторожностью, чтобы ненароком не задеть сокровенные струны, предположительно имеющиеся в душе Евгения Михайловича и его супруги, Марк выступил против Иоанно-Предтеченской церкви и Рождественского монастыря, указав, что в первом случае дорога займет не менее полутора часов, а во втором вообще вряд ли осуществимо из-за того, что к отпеванию там допущены исключительно ВНП-персоны. При этих словах Евгений Михайлович страшно захохотал, а Людмила Даниловна обиженно поджала губы. Как раз на полпути от морга до кладбища, на Средне-Кондратьевской улице, есть Казанская церковь, где было бы и пристойно, и удобно для провожающих Антонину Васильевну людей совершить отпевание. Единоутробный брат согласился без лишних околичностей, Людмиле же Даниловне пришла в голову мысль, а нельзя ли пригласить батюшку Амвросия, причем в данном случае не считаясь с затратами, однако скрепя сердце признала невозможность этого мероприятия и пожелала узнать, на высоте ли своих обязанностей будут священнослужители Казанской церкви. Несколько подумав, Марк ответил, что должно быть, а Евгений Михайлович лишь горестно махнул рукой.

Таким образом, в два часа пополудни из области ослепительного света и удушающей жары Марк шагнул в прохладный полусумрак церкви. За свечным ящиком женщина в темном платке считала деньги. «Здесь ли настоятель?» – спросил Марк. Гулко прозвучал его голос в пустом притворе, с потолка которого смотрели на него праотец наш Авраам в белой накидке на голове и плечах и его поздний сын Исаак, а у дверей в трапезную, как часовые, стояли Сергий Радонежский и Кирилл Белозерский, и суровые их глаза словно бы вопрошали, достоин ли сей переступить порог святого храма или дадим ему от ворот поворот. «У кануна отец Павел, – не поднимая головы, ответила она. – Разговаривает». В церкви было пусто; за колонной, справа, у поблескивающего золотом кануна с горящей свечой на нем стояли двое: один в черном подряснике, черноволосый, с бородой, и другой, в белой рубашке навыпуск, о чем-то горячо и быстро говоривший. Не следует вторгаться. Будет некстати. Неслышно ступая, он подошел к большой иконе в золоченой раме, под стеклом. Из оконца под потолком свет падал на стекло, в котором Марк увидел человека с тяжелым взглядом и неулыбчивым лицом. Марк осуждающе покачал головой – и человек точно так же и с тем же выражением покачал темноволосой головой. Это был он сам, переместившийся за стекло и почти скрывший икону – так, что свозь его отражение был виден лишь ее общий, напоминающий тлеющие угли золотисто-красноватый цвет и два неясных изображения. Он подумал: аллегория. Поврежденный жизнью человек, как препятствие, стоит между Богом и собственной душой, мешая ей пасть перед Ним с бесконечной любовью и очищающим покаянием. Марк отступил влево и отчетливо увидел Богоматерь, с печальной нежностью чуть склонившую голову к Сыну, очень прямо сидящему у Нее на левой руке. Он присмотрелся. Их родственное сходство было несомненно, однако что-то мешало ему признать в них мать и дитя. Он всмотрелся еще и понял, что по какому-то таинственному наитию иконописец изобразил младенца, который годами был очевидно старше своей матери. У Нее было лицо молодой женщины с удлиненным носом, маленьким плотно сжатым ртом, большими карими глазами; у Него был тот же прямой нос, те же дуги бровей и та же складка рта – но высокий лоб с залысинами, наметившимися морщинами и возрастные отеки под глазами делали Его похожим если не на маленького старика, то, во всяком случае, на человека, пожившего достаточно, чтобы узнать муку человеческой судьбы. Ему несомненно были ведомы страдания жизни и покой смерти, и, прямым взором глядя в глаза Марка, Он отправлял его погребать мертвецов.

Быстрым шагом прошел мимо собеседник настоятеля; чуть погодя тяжелой походкой уставшего человека двинулся к выходу сам священник, но был остановлен Марком. «Да?» – вопросительно промолвил о. Павел. Марк сказал: «Насчет отпевания. Послезавтра». «Да? – повторил о. Павел и потер лоб, как бы собираясь с мыслями и возвращая себя к событиям мимотекущей жизни. – А вы… – но тут он глянул на визитку Марка и кивнул. – “Вечность”. Великое слово. А кто?» «Игумнова Антонина Васильевна…» «Крещеная?» «Крещеная. Верующая. – Марк подумал и добавил: – В церковь ходила». «Но не к нам». «Не к вам. Она далеко отсюда…» «Да, да, – с грустной улыбкой промолвил о. Павел. – А к нам по пути». «Что же делать, – сказал Марк. – Огромный город. Пробки. Нехорошо покойницу мучить». «Везите, – вздохнул о. Павел. – День будний, у нас только ранняя литургия. Вы когда?» «К одиннадцати». «Везите», – повторил о. Павел и шагнул к двери. «Извините, – сказал Марк. – Хочу спросить…» Священник остановился. «О чем?» «Почему Христос, – Марк указал на икону, – младенец, но как ста… – Он запнулся. – Не как младенец». «Вы ищете смысл, – о. Павел с пробуждающимся интересом взглянул на Марка, – или так… из любопытства?» «Смысл, – сразу же ответил Марк. – Какая-то загадка. Времени? – Он пожал плечами. – Или традиция? Стиль? Я не знаю».

После некоторого размышления, отразившегося на его лице с небольшой, с проседью, бородой, в углах рта соединившейся с усами, священник промолвил, что искренне рад встретить человека, кто бы он ни был (тут он покосился на визитку Марка, прикрепленную к лацкану пиджака), да, повторил он, касаясь тонкими пальцами бороды, нельзя не порадоваться, ибо современный мир смотрит на икону или глазами ценителя искусств – ах, какая дивная линия! цвет бесподобный! какое изящество в повороте головы! (все это о. Павел произносил ровным голосом, в котором, однако, ясно была слышна убийственная насмешка), либо глазами собирателя, превыше всего ставящего в иконе ее возраст (вообразите, какой умопомрачительный привалил фарт Ивану Ивановичу! в Измайлово, на этом торжище, ему прямо в руки приплыл Никола не просто старый, а самого что ни на есть семнадцатого века!), тогда как всякий образ есть окно в Первообраз, возможность увидеть Град Божий, где мир светел, радостен и не расколот переходящими в пропасть трещинами ненависти, зависти и подозрения, есть символ той жизни, которой когда-нибудь будет жить человек. Иконы пишут не с живых; не с таковых же, обличал Аввакум огнепальный, каковы сами, а с тех, кто избавился от власти плоти, освободился из плена времени и вслед за апостолом воскликнул: смерть! где твое жало? Ад! где твоя победа? Эта икона – список с древней, создателю которой дано было видеть нетленный символ, а не преходящую красоту На более поздних иконах «Казанской» Богородица уже наделена чертами женской миловидности; Христос если не младенец, то, по крайней мере, отрок, более или менее отвечающий вполне человеческому представлению о ребенке у матери на руках. Но здесь Он – вне времени; Он недавно появился на свет, но уже стар; Он еще вчера был в яслях, а сейчас уже ветхий днями; Он только что приобщился жизни, а здесь уже познал крестную смерть и Воскресение. Он – Бог. Познавший всё, Он явился спасти нас от бездны, на краю которой мы стоим и которая с необоримой силой тянет нас к себе. Если мы возьмем протянутую нам Его руку, то, может быть, спасемся; если оттолкнем, то повергнемся вниз и исчезнем навеки.

8.

Если Лоллий задумался над вопросом, сколько лет его сыну, Марку, то, конечно же, это не делает ему чести как отцу. Хотя разве не случалось и вам, милостивый государь, отвечать на точно такой же вопрос только после некоторых размышлений, подсчетов и пришедших, слава Богу, на ум памятных обстоятельств. Но мы скажем точно: Марку Питовранову тридцать шесть лет. Скажем точнее: он родился в августе, причем заметим, что и тогда столь же беспощадно жгло солнце и наводило уныние побледневшее от жары небо. Являясь безусловными сторонниками точности, мы хотели бы указать день, вернее, поздний вечер, когда с уверенностью можно было сказать, что бабушка еще не родившегося Марка уснула, и супруги, не опасаясь ее внезапного появления на пороге их спаленки, могли приступить к зачатию ребенка, которого так желала Ксения, все более настойчиво указывая, что ей скоро двадцать семь и она ни о чем так не мечтает, как о том, чтобы на свет появилось дитя их любви. Ясно, что это был декабрь предыдущего года. День? Уж не думаете ли вы, что зачатие совершилось семнадцатого, когда миру было объявлено, что в СССР создана и испытана нейтронная бомба, сверхоружие, невиданная еще смертоносная сила, способная поразить все живое, но оставляющая в целости и сохранности здания, трамваи, станки – словом, все, в чем нет души? Впечатлительные люди переставали спать от предносящейся их внутреннему взору картины города мертвых, в котором и младенцы, и взрослые, и старики оставались бездыханными на том самом месте, где их застиг всепроникающий поток быстрых нейтронов. Виделось им, как по пустынным улицам среди вставших кое-как машин с мертвыми водителями, остановившихся трамваев с уснувшими беспробудным сном пассажирами и словно бы опаленных огнем деревьев со свернувшимися и почерневшими листьями в поисках места, где можно принести потомство, с тоскливым мяуканьем бродит чудом уцелевшая кошка. В этот же день появился плакат, на котором славянского вида пролетарий устанавливал на земном шаре транспарант с надписью: нейтронной бомбе – НЕТ и смахивал в тартарары волкоподобных негодяев с опознавательными знаками доллара и черепа со скрещенными под ним двумя берцовыми костями. Нет, нет, это был день, совершенно неподходящий для зарождения новой жизни. В декабре были еще события, как бы отбрасывающие нежелательную тень на того, кому предстояло появиться на свет. Ну, в самом деле, зачем было вставать бок о бок с большим начальником из КГБ Семеном Кузьмичом Цвигуном, из генерал-полковника тринадцатого числа ставшего генералом армии, – с тем самым Цвигуном, вокруг которого бродили нехорошие слухи и который три, нет, позвольте, четыре года спустя пустил себе пулю в лоб? Или, страшно сказать, с проклятым Чикатило, двадцать второго декабря убившим первую свою жертву – девятилетнюю Леночку Закотину? Святой истинный крест, голова идет кругом при мысли, какими многоразличными событиями, происшествиями и случаями насыщен каждый день нашей жизни. Честный взор в прошлое поневоле вызывает стеснение в груди и рвущийся из глубины сердца вопрос: неужто и я лягу песчинкой в необозримый погост мировой истории? И буду лежать рядом с царем Соломоном и всеми женами его, с Гаем Юлием Цезарем, пророком Мухаммедом, Владимиром Красное Солнышко, Наполеоном и – чур меня! – товарищем Сталиным?

Ляжешь, милый мой, а куда ты денешься. И если не совершишь великих подвигов или еще более великих злодеяний, имя твое без следа поглотит, как сказал поэт, медленная Лета. Но между нами. Лоллий не утруждал себя размышлениями, в какой день произойдет зачатие. В ту пору ему было неведомо состояние несчастного, утратившего жизненную силу мужа, следующего к супружескому ложу, как на гражданскую казнь. Любовь к Ксении сливалась в нем с влечением столь сильным, что подчас он дивился, откуда что в нем берется – особенно если учесть бурную молодость, брак с… он даже вспоминать не хотел, и последующую затем череду пылких увлечений, безумных романов и опустошительных страстей. Он полюбил – и она ответила ему столь нежной, непорочной, преданной любовью, что первые годы супружества он едва дожидался часа, когда в их маленькой квартирке все стихнет, он останется наедине с Ксенией, и она, его горлица, поначалу скованная своей застенчивостью, сдержанно-стыдливая, едва размыкавшая губы для ответного поцелуя, вдруг начинала дышать все сильнее и с тихим стоном крепко обнимала его. И разве мог он запомнить день, когда она зачала? Зато она знала точно. Помнишь ли, уже беременная Марком, шептала она, ты был в бане. И помнить нечего: он в бане каждый понедельник. Да, это был понедельник, двадцать пятое. Католическое Рождество? Да, смеясь, отзывалась она. Он, наверное, будет католиком. Или она – католичкой. И Лоллий начинал вспоминать, как он явился, чуть хмельной, с не остывшим еще внутри жаром крепкой парилки, как повалился в постель и, кажется, успел увидеть какой-то отрадный сон, когда тихо прилегла с ним рядом Ксения, шепнув: «Спи, спи». В тот же миг он проснулся, притянул ее к себе и шепнул: «Мальчика, мальчика мне давай», и все время, пока был с ней, шептал в полубеспамятстве: «Ксюша, Ксюшенька, ты мальчика, Ксюша, мальчика…» В кухне двенадцать раз прозвенели часы. Волшебные белые цветы расцвели в ту ночь на темных оконных стеклах. Свирепый стоял мороз.

9.

Алексей Николаевич Питовранов, отец Лоллия, исчислял свою родословную до пятого колена; за прапрапрадедом Савватием, дьяконом псковской церкви Василия Великого на Горке, расстилалась безмолвная равнина. Тьма покрывала ее. Истоки бытия неисследимы – будь это начало всего человечества или начало лишь одного человека. Кто скажет, где и когда появился первый Питовранов? На русской ли земле? Или пришел с женой и малым сыном с Запада? Или явился с Востока, взял себе девицу из кривичей, прижил с ней добра молодца, поставил избу на высоком берегу Великой и из-за смуглого цвета лица, черных волос и темных глаз получил прозвище Вран? А сын его сына, будучи человеком богобоязненным и благочестивым, сказал священнику, отцу Феофилакту, отче, сказал он, не хочу быть Врановым, ты сам видишь, и волосы мои не так черны, как у деда моего, и глаза посветлели и стали карими, как у матери моей, дай мне другое имя. Отец Феофилакт помолился ко Господу, говоря: «Господь милосердный и всемогущий, ведающий не только дела, но и помыслы рабов Твоих, низвергающий сильных и ободряющий слабых, велящий горам воздвигнуться, а земле явить свои бездны, полагающий сроки всему живому и дающий упокоение мертвым, призри на желание раба Твоего и внуши мне благую мысль о наречении ему доброго имени». После чего честной иерей застыл, возведя глаза горе и пробыв недвижимо от солнца полуденного до солнца вечернего, покуда не скрылось оно за лесами по ту сторону Великой. И тогда в изнеможении, будто только что вспахал поле в пять десятин, сказал он, отныне буде имя твое Питовранов, дабы ты, и сыновья твои, и сыновья сынов твоих до скончания мира почитали Илию Фесвитянина, пророка, мужа великого, поразившего насмерть четыреста пятьдесят жрецов Бааловых, воскресившего сына вдовы Сарептской, вознесшегося на колеснице огненной и на конях огненных в сильном вихре на небо и собеседующего на горе Фавор с Господом Иисусом Христом. А в дни, когда предрек он засуху всей земле Израильской за грехи царя Ахава и нечестивой жены его Иезавель и когда по слову Господа он скрылся у потока Харафа, кто питал Илию в его уединении? Вороны носили ему пищу: хлеб и мясо поутру и хлеб и мясо по вечеру, а пил он из потока. Вот почему ты будешь отныне не Вранов, а Питовранов, ворон питающий будешь ты, во веки веков, аминь!

Так было? Не так? Некто, напрочь лишенный воображения, надсаживаясь до вздувшихся на шее жил, начнет орать, да к чему плести отсебятину, какой, к чертовой матери, Вран, какой, на хрен, Феофилакт, люди добрые, не принимайте за чистую монету! Этак всякий, кому не лень, неуч без рода и племени сочинит себе родословную безо всяких на то оснований, чем оскорбит добросовестное отношение к прошлому. Чувство собственного достоинства не позволяет нам вступать в перепалку, равно как удерживает от соблазна отправить зануду и начетчика куда подальше. Будто бы ему невдомек, что вся доступная нам история есть, по сути, огромный миф, в котором Афина Паллада не менее реальна, чем Жанна д’Арк или Василиса Кожина. И будто бы он не знает, что вся вечность мира присутствует и в робком любовном признании, и в предсмертных словах, вместе с последним вздохом вылетевших из мертвеющих уст: как оказалась горька моя жизнь. И чем, позвольте спросить, маленький миф о появлении Питоврановых хуже мифов о битве на поле Куликовом или на Чудском озере?

10.

Потомок дьякона Савватия в седьмом колене, Марк Питовранов, колесил по городу, изнывая от жары, проклиная пробки и мечтая о том миге блаженном, когда, сбросив прилипшую к спине рубашку, встанет под холодную воду и будет стоять, пока папа не забарабанит в дверь ванной. Что с тобой?! Не могу описать. Дышать нечем. Голова гудит. Воздух горячий и пахнет ужасно. Бензиновая гарь. А вот этот, справа, как дьявол, бзднул перегаром от солярки. Громадный, грохочущий, вонючий. И наверху, в кабине, с измученным лицом две ночи не спавшего человека. ДТП со смертельным исходом. Два авто[8 - Погибший в дорожно-транспортном происшествии (жарг.).]. Разнузданное воображение. Анна Каренина[9 - Женщина-самоубийца (жарг.).]. Аменхотеп четвертый[10 - Мумифицированный труп (жарг.).]. Бегемотик[11 - Покойник с избыточным весом (жарг.).]. И ржут. Злобный мир. Из соседнего подъезда, Лиза, чудесное имя, выходила и, как старушка, садилась на скамейку. Бледная, с синевой под глазами, прозрачная. Издали любовался, поспешно отворачиваясь всякий раз, когда она взглядывала. Однажды позвала. Иди сюда, мальчик. Невесомая рука у него на голове. Потом скользнула и погладила по щеке. Он стоял, потупившись. Щеки горели. Мальчик, тебя как зовут? Он шепнул. Марик, сказала она, ты будешь меня вспоминать? Он кивнул. Уезжаешь? Он поднял голову и заглянул в светло-синие с темными зрачками глаза. Тень легла на ее лицо. Да. Она улыбнулась. Уезжаю. Далеко? Она пожала плечами. Если будешь вспоминать – не очень. Может быть, ты меня даже увидишь. А позабудешь – на самый край света, а может, и еще дальше.

Неделю спустя в ее подъезде широко распахнули двери, вынесли гроб и поставили его на два табурета. Соседи потянулись прощаться. Марк протиснулся и встал у изголовья. Неведомое прежде чувство мгновенно овладело им – смешанный с ужасом благоговейный восторг перед непонятным, прекрасным и грозным явлением природы. Как будто ослепительно вспыхнула и протянулась от черной тучи до потемневшего леса молния, озарив окрестность синеватым призрачным светом; или земля вздыбилась, открыв наполненный испепеляющим пламенем провал; или смерч белым столбом закрутился над неспокойным морем и становился все ближе, все огромней и страшнее и грозил сорвать изгородь, дом и столетний дуб на краю поля. И она, с ее легчайшей рукой, вся легкая, словно оторвавшийся от цветка лепесток, вдруг отяжелела и застыла, как изваянная из глыбы льда, покойно сложила руки и уснула непробудным сном. Тайна великая, тайна непостижимая. Но так же прозрачно-бледно было ее лицо, бледны губы, и такие же синеватые тени залегли под плотно закрытыми глазами. Ему казалось, однако, что он видит живое, легкое трепетание ее век, – как бывает, когда ты едва удерживаешься, чтобы не выдать свое пробуждение, и напрасно стараешься продлить уже улетевший сон. Он испытующе посмотрел на нее. Вдруг очнется и встанет? Кто-то внутри него сказал ее голосом: я не хочу. Я остаюсь. Меня ждут. Я обещала. Когда-нибудь ты узнаешь, какое неслыханное счастье приносит покой.

Он стоял в очередной пробке и думал, где она сейчас, в каких мирах? Он ее помнит. Помнит ли она? Увидит он ее, или в тот день навсегда разорвались все ее связи с миром живых? Или она была только на пути в смерть, но не пожелала возвращаться, поскольку жизнь утомила ее. И животворящее дыхание, руах, она отвергла, ибо была счастлива сошедшим на нее покоем. И голос ее, которым она говорила, чуть хрипловатый, низкий и словно бы гулкий, будто в пустой комнате звучащий голос он помнит. Послезавтра на отпевании о. Павел скажет: покой, Господи, душу усопшей рабы Твоей… Покой. Упокой. Заупокой. Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас. Приду. Может быть, завтра. Или сегодня в ночь. Так крепко заснул, что не смог проснуться. Бессмертен ли человек, или нет ничего, кроме могилы, где гложет червь, или огня пожирающего? Возможно ли бессмертие, если жизнь, как черной лентой, обвита смертью? Можно сказать, что человек рождается в жизнь, и тогда ликование, и серебряная ложка младенцу. Но точно с таким же основанием можно сказать, что человек при своем появлении вступает в область непроглядного мрака, и радостная игра солнечных лучей, шелест листьев, искрящийся снег, омывший землю ливень – все это не что иное, как ужасный обман, призванный отвлечь нас от неизбежного скорого и мучительного конца. И все события жизни, начиная от рождения, лишены всякого смысла хотя бы потому, что смерть бесследно стирает их подобно тому, как неумолимый учитель стирает с доски написанную мелом формулу, отвечая тем, кто не успел ее переписать, что их время вышло. Мертвые наслаждаются смертью, избавляющей их от неудобоносимого бремени существования, от проклятия времени прежде всего. Amor fati?[12 - Любовь к судьбе? (лат.)]Увольте. Нельзя любить мрачную бессмыслицу; нельзя любить время; нельзя жить с постоянным страхом в сердце. За обещанием, что времени не будет, стоит трагический опыт человеческой судьбы, прикованной к колеснице, которую обезумевшие кони мчат к пропасти. Кто спасет? Кто бросится под копыта? Кто остановит неумолимый бег? Нет никого на земле. И в удушающей тоске возводит человек глаза к небу и кричит, надрывая грудь, кричит из последних сил, кричит, сознавая, что отчаянный его вопль растает в пустоте и что никто никогда ему не ответит. Крик с креста. Элой! Элой! Лама савахфани?[13 - Боже Мой! Боже Мой! для чего Ты Меня оставил? (Мк. 15, 34).]

В этот день он побывал в ЗАГСе, где удачно, то есть без проволочек, обменял серенькое свидетельство из морга на нежно-розовое с двумя злобными орлами вверху и гербовой, с такими же несытыми пернатыми, печатью внизу; из машины позвонил папе, напомнив, что суп в холодильнике, пельмени в морозилке, на что папа скорбно ответил, никакого аппетита, от этой ужасной пищи у него разыгрались рези… Марк сказал, папа не надо, но Лоллий обреченно вздохнул и оборвал связь. Стиснув зубы, полз в пробках. Наконец справа показалась высоченная гора мусора, бывшая свалка, успевшая зарасти травой; за ней потянулись цветочные палатки; впереди, в конце длинной улицы, перстом, указующим в небо, виднелась труба крематория. Марк свернул налево, в гостеприимно распахнутые железные ворота кладбища, поставил машину и двинулся в контору. Там, в приемной, он застал Изабеллу Геннадиевну, секретаря, полную даму неопределенного возраста с волосами цвета воронова крыла, черными нарисованными бровями и пугающе красными от помады губами, успевающую сообщить в телефон, что Гоги Мухранович в департаменте и сегодня вряд ли будет, вставить в янтарный мундштук белоснежную сигарету марки «Мальборо голд» по сто шестьдесят девять рублей пачка, прикурить, затянуться и заглянуть в компьютер, где у нее удачно складывался пасьянс «Паук». «А! – Она скользнула по нему взглядом. – Это вы. Ну, есть у вас сегодня в запасе больше двух слов?» Марк вымученно улыбнулся. Страшная женщина. «Слушайте, а как вы разговариваете со своей женой? Хотя у вас не может быть жены. Тогда с любовницей. Или у вас и любовницы нет?» Она воссела царицей едва ли не с первым погребенным здесь покойником и пересидела четырех директоров: двоих проводила в тюрьму, одного – в могилу, а четвертый сбежал сам, объявив, что от проклятой бабы нужно держаться подальше. «Ну, так что… как вас… ах да, Марк… не еврей? Нет? Жаль. Что у вас? Послушайте, как вы умудрились вляпаться в наше дело? У вас к этому ровным счетом… кот больше наплачет, чем ваших способностей. Клиент переживает, он в горе, с ним разговаривать надо, а вы смотрите, будто все вам жутко надоели. – Она докурила сигарету, извлекла ее из мундштука, притушила в пепельнице, заглянула в зеркальце и, проронив: “М-да”, брезгливо сказала: – Выкладывайте. Что вы жметесь, будто хотите, но не можете». «Родственное захоронение, – промолвил Марк. – Мне к Виктору? Или к Эльдару? Или сначала к директору? К Гоги Мухрановичу?» «Боже! – возмущенно воскликнула Изабелла Геннадиевна. – Вы не только двух слов связать не можете, вы еще и глухой! Разве я сию минуту не говорила, Гоги Мухранович в департаменте!» Тут где-то в глубине коридора открылась дверь, и сразу стали слышны веселые голоса, постукивания, позвякивания и общий восторженный крик вслед за мгновенной тишиной. «Что вы уставились? Люди не имеют права отметить событие? Гоги Мухрановича наградили». «Пей до дна!!» – на всю контору с яростным ликованием взревело застолье. «Правда? – изумился Марк. – Орденом?» Заподозрив в его словах насмешку, Изабелла Геннадиевна недоверчиво глянула на него глазами цвета южной ночи. «Знак, – сказала она, изучив Марка и убедившись, что его изумление исполнено непорочности. – Почетный работник жилищно-коммунального хозяйства». «Надо же, – Марк покачал головой. – Я и не знал. А вы говорили, – совершенно невпопад заметил он, – Гоги Мухранович в департаменте…» Он вымолвил – и тут же пожалел, что слово не воробей: так переменилось лицо Изабеллы Геннадиевны и так гневно она на него посмотрела. «Вы явились, – вкрадчиво промолвила она, – подлавливать? Уличать? Указывать?! – Голос ее креп. – Не тем занялись, голубчик. Что вам здесь надо? Да, он был в департаменте, был, я вам говорю! И вернулся. У него событие, не каждый день…» Она вдруг умолкла. Хозяйским шагом в приемную вступил человек, при первом же взгляде на которого хотелось воскликнуть: вот произведение Кавказа во всей его подлинности! Он обладал очень живыми темно-карими глазами, значительным носом, ухоженными усами, а главное, непоколебимой уверенностью, что жизнь раскинула перед ним пиршественный стол и медовым голосом сказала: бери, Гоги, дорогой, кушай, пей и наслаждайся, Гоги мой золотой. Ты кто, Гоги? Тебе всего тридцать два, и ты уже директор. Какая разница, чего ты директор! К директору школы идут, да? Возьми ребенка в твою школу, очень прошу. Понял? В роддом идут, возьми жену мою, рожать будет, никогда не забуду. И к тебе идут, Гоги Мухранович, говорят, дай хорошее местечко, маму похоронить, все, что угодно, только дай. И ты помог, и тебе помогли, да? Веспасиан был, знаешь? Нет? В Риме император. Давно. Сделал налог на общественные сортиры, римские люди мочу продавали, кожу дубить, одежду отбеливать и всякое такое. Сынок его, Тит, такой молодой, такой горячий, возмутился, да как это, папа, неблагородно ты поступаешь! Веспасиан взял тогда монету из налоговых сборов, один денарий, положим, и повертел у сына под носом. Воняет? «Non olet»[14 - Не пахнет (лат.).], – Тит сказал. «А ведь это, сынок, деньги с мочи». Гоги, дорогой, ты не будь как Тит, а будь как его папа. Покойник – зерно твое; его кладут в землю, потом плачут, а потом из земли тебе прирастает. Ты понял? Ты умный, Гоги, ты понял, и потому все тебе, бери, сколько хочешь. Ты мужчина в расцвете, огонь ты, какой горячий, тебе одной женщины мало. Жена пусть будет, она суп сварит, харчо там, бозбаш или хаш тебе приготовит, когда вечером водки много, а потом и вина, но ты, Гоги мой, не будь русским забулдыгой, какой позор, ты помни, мой джигит, ты пришел, чтобы брать, а я тебе дам. Нелли Курдюмова, ай, цветок, персик она сочный, вкусный, мисс Россия была, теперь модель, она любить тебя будет. Шарова Лена, знаешь, нет? Она жадная, а ты щедрый, дай ей, а она тебе. Или евреечка, Соня Розентулер, чудо она, рыженькая, и глаза зеленые, как изумруд драгоценный, во-от, мой дорогой, чудо природы она, клянусь, другой такой нет. Шарова худая, нервная, тебе для разных штучек, а Сонечка полненькая, белокожая, с веснушечками кое-где, ты сам все увидишь и пальцы поцелуешь, богом клянусь!

Гоги Мухранович доброжелательно глянул на Марка. «Хороним? Памятник ставим? Дерево убираем?» На правом лацкане его легчайшего, чистого льна пиджака висел помянутый знак «Почетный работник жилищно-коммунального хозяйства РФ» – благородного темно-коричневого цвета прямоугольник, внизу переходящий в овал, с изображением домов, уличных фонарей и телевизионной башни вдали. Марк посмотрел и промолвил: «Поздравляю». Затем откашлялся и прибавил: «Красивый». «Нравится? – весело откликнулся Гоги Мухранович. – Нам тоже. Но я тебе, мой прекрасный, – произнес он, дружески взяв Марка за локоть, – так скажу. Награда не только мне. И не только моим сотрудникам… День и ночь, я правду говорю, они трудятся, чтобы сделать вам хорошо! Достойные люди, ты мне поверь. И дождь, и снег, и жарко, и холодно, они тебя всегда встретят, все организуют и все тебе с большой любовью устроят. И ты никогда, – он повел указательным пальцем с черной порослью на фаланге, – не пожалеешь, что к нам попал! Но я тебе говорю, а ты запомни, это не меня наградили, Гоги Мухрановича, ай, кто я такой?! и не моих сотрудников, не мою замечательную женщину, мою Изабеллу, мой щит золотой, – он взял пухлую руку Изабеллы Геннадиевны и поднес ее к губам. – Вот только курит, – опечалился Гоги Мухранович. – Сколько говорил, зачем куришь, зачем вред себе делаешь, и мне тоже, я ведь дышу». «Ну, Гоги Мухранович, – притворилась она капризной девочкой, – я старая женщина, оставьте меня с моими вредными привычками». «Ну, вот, видишь, – обратился Гоги Мухранович к Марку, – я ей говорю, я ее умоляю! Упрямая, как грузинская жена, клянусь! Да, – наморщил он гладкий лоб, – что такое, говорил, а теперь забыл. Вот! Я говорил, не нам моя награда. А кому? Этот мой, – и он коснулся рукой почетного знака, – тем даю, благодаря кому мы все тут живем, смотрим, видим мир, пируем иногда, кое-что имеем… моим дорогим незабвенным покойникам… Ай, ладно. Помогают они нам жить!»

Высказав свою признательность усопшим и немного утомившись, Гоги Мухранович вытер лицо платком с вышитым на нем золотыми нитками вензелем, в котором «Г» сплеталось с «Д», что означало Гоги Джишкариани, два раза – сначала правая ноздря, затем левая – звучно продул нос и взялся за ручку двери, на которой красовалась табличка с одним словом: «Директор», но, уже открыв ее, повернулся к Марку. «А ты зачем пришел? Поздравить меня пришел? От имени “Вечности”, да? Хе-хе, – просиял он, довольный удачным словом. – Скажи своему Григорию Петровичу, директору твоему, уважаемому человеку скажи, Гоги Мухранович благодарит и желает нашей дружбе, нашему сотрудничеству… что можно желать? вечности, скажи, он желает!» И он опять рассмеялся, и Марк изобразил улыбку, и Изабелла Геннадиевна тоже улыбнулась, но уточнила: «У него родственное захоронение. Четвертый участок». «Ай! – отмахнулся Гоги Мухранович. – Позови… Кто там, на четвертом? Витю позови. Они, правда, сидят, отдыхают, мои джигиты, но что делать. Зови».

Он скрылся в своем кабинете, а минут через пять перед Марком предстал человек тощий, высокий, с морщинистым лицом и пьяными мутными зелеными глазами. Несло как из пивной бочки. «Совести нет, – так, дожевывая, обратился он к Марку. – У нас… – Витя рыгнул, успев прикрыть рот рукой, и продолжил: – До шести у нас… как в учреждениях… А уже пять, шестой…» «Витя! – перебила его Изабелла Геннадиевна. – Гоги Мухранович распорядился». «А я что? – Витя пожал плечами. – Я ничего. Надо так надо. Куда?» «Четвертый, – Изабелла Геннадиевна пометила что-то в толстом журнале. – Семьдесят первая. Родственное». «Он, что ли, – Витя указал на Марка, – родственник?» «Протри глаза! – произнесла Изабелла Геннадиевна, как учительница, выговаривающая нерадивому ученику – Агент это». «То-то, – согласился Витя, – я гляжу, будто знакомый. Вроде виделись». «Виделись, – подтвердил Марк. – Пойдем».

Они пересекли заставленную машинами площадку, вошли в калитку рядом со вторыми, перегороженными цепью воротами, возле которых жарился на солнце охранник, как бы из последних сил махнувший Вите рукой, и двинулись сначала по центральной, прямой и широкой, улице, которая вполне сошла бы за городскую, если бы не могилы с надгробьями по обе ее стороны, затем свернули направо, потом налево, обошли контейнеры с мусором, соступили с асфальта на обочину, пропуская груженный песком КамАЗ, разминулись с двумя таджиками, толкавшими перед собой тележку с надгробной плитой, обогнали старушку, божий одуванчик, мелкими шажками семенящую к могилке, забравшей – кого? супруга верного, о котором в памяти была бы намешана всякая всячина, но смерть, как решето, все просеяла, и его дурное оказалось где-то внизу, а наверху остались крупицы чистого золота вроде перстенька, который он подарил перед свадьбой, – ах, какая была радость от этого перстенечка! как он сиял, переливался своим бриллиантиком! ни у кого из подружек в ту пору не было такого! – и последнего его вздоха, упавшего ей в сердце, как-то ты без меня? или сына, нарушившего природный закон и легшего в землю раньше нее? или даже – страшно промолвить – внука любимого, светлоглазого отрока, в месяц сгоревшего от лейкемии? Да ведь и не одна она со скорбным на лице светом бредет по этому городу мертвых, от беспощадного солнца накрыв седую голову платочком или белой панамкой, с сумкой в руках, из которой торчат черенки лопатки и маленьких грабель, чтобы выполоть траву на могиле, сгрести нападавшие с березы листья и взамен увядших цветочков посадить в цветнике свежие бархотки. Мало ли дел! Еще помыть закапанную воробьями плиту с дорогим именем, подкопать и выдернуть пустивший в углу глубокий корень пырей, протереть ограду и прикинуть, надо ли ее красить под зиму или обождать до Пасхи. Банка «Кузбасслака», таджика нанять, это сколько же выйдет?! На будущий год она поздняя, первого мая. Сейчас август, половина, эта половина и еще четыре месяца, и там еще полных четыре, итого восемь с половиной месяцев надо прожить. Удастся? Нет? Как коротка жизнь. Она села на скамейку, в тень. С перебоями стучит сердце. Ветра нет. Птицы молчат, истомившись. Трясогузка скачет по дороге в напрасных поисках лужицы. Все высушило, все спалило солнце.

«Жара», – сказал Витя, закуривая вонючую сигарету. Марк вынужден был согласиться. А вот был случай, сидит наш сторож, ДимДимыч, уже темно, глаз коли, а сквозь кусты кто-то прет. ДимДимыч стаканчик опрокинул и спрашивает, а какой это рас-проблядский сын тут шастает? А из кустов ему голос, я-де ожившее тело Ивана Петровича с пятого участка, захоронение триста двадцать. Ну, напугал, говорит ДимДимыч. А я думал – залез кто. «Баян, – выслушав, отозвался Марк. – Ты мне в прошлый раз рассказывал». Витя выплюнул и притоптал свой бычок. Ну, рассказывал – и что? Мог бы промолчать. Эх. Нет хуже, когда от стола отрывают. А та-а-а-м… К этому знаку Гоги десять окладов огреб. Не прижал. Та-а-а-ку-у-ю-ю поляну выкатил! «Белуги» сколько желаешь. А закуска – бож-же ты мой! Икра красная, он ее прямо в вазочки велел накласть. Три вазочки с верхом одной икры! Рыба белая, красная, какая угодно. И колбасы, и нарезок всяких… эх! А тут с тобой. Взгляды его, брошенные промеж этих слов на Марка, были, мягко говоря, недоброжелательны.

Чем дальше они уходили, тем раскидистей и мощнее становились деревья, гуще листва, порой почти смыкавшаяся у них над головами, выше поднималась трава на могилах, зачастую скрывавшая невысокий крест или такую же невидную пятиконечную звезду на пирамидке из серебристого алюминия. На очередном повороте, прямо на углу, двое по пояс обнаженных, с блестящими потными крепкими спинами мужиков, сняв ограду и сдвинув надгробье, рядом со старой могилой копали новую. Оставив Марка, Витя направился к ним. «Ну?» – кратко сказал он и получил краткий же ответ. «Хрен гну», – независимо промолвил один из копателей, откидывая лопату влажного, темного суглинка, а затем с силой вонзая ее в землю и охлопывая себя по карманам в поисках курева и зажигалки. «Ладно, – ничуть не обидевшись, промолвил Витя. – Значит, к завтраму. Или прислать кого?» «Ага. Себя пришли», – дал ему совет копатель, в то время как его напарник, словно неутомимая машина, откидывал лопату за лопатой и уже по щиколотку стоял в будущей могиле. «Ладно, – повторил Витя. – Значит, завтрашний день, к двенадцати». Он вернулся и повлек Марка за собой, утешив его, что еще самую малость. Взгляд его прояснился. Откуда вошли, там новое, а вот здесь, он на ходу притопнул ногой, старое.

Друг! Если ты никогда не бывал на кладбище в часы, когда вечерние сумерки опускаются на могилы, окутывая мягким полумраком скорбящих ангелов и сердобольных дев; когда госпожа ночь накрывает все непроглядной тьмой, и в глубокой тишине слышно, как выползает подышать воздухом крот, пробегает одичавшая кошка и гулко хлопает крыльями едва не свалившаяся во сне с ветки ворона; когда в своем живом уголке один-одинешенек дремлет сторож, то ты не знаешь, чем отличаются они друг от друга – старое кладбище от нового. Не знаешь. Слушай. И не смущайся, ибо речь о вещах непостижимых, кои здравый смысл относит к вымыслу и суевериям, меж тем как это чистейшая из всех самых чистых правд. Новопреставленные новоприбывшие, будучи определены на место, на этом самом месте еще долго не находят себе места (если это выражение в данном случае уместно), и сетуют на стесненные условия, и стонут, и подчас бранятся такой руганью, какую не всегда услышишь от живых, так они кроют. Ей-Богу. Кричат: заберите меня! Позвольте: куда забирать? Раньше надо было думать. Где у тебя квартира теперь? Которая была твоей, ее уже три раза продали и купили, и вся твоя жилплощадь ныне и присно и во веки веков два на полтора, и другой не будет. Будто отдаленный гул слышится в ночи, отчасти напоминающий глухой шум летящего над землей ветра, в котором и горькие жалобы, и леденящие кровь проклятья.

Позднее и тем более безнадежное прозрение приходит к ним, и тем ужасней овладевающая ими бессильная злоба ко всем, кто провожал их в последний путь, пил, ел и произносил лицемерные речи на поминках, думая про себя всякие гадости вроде того пока тебя жрут черви отчего бы мне не поиграть с миленькой вдовушкой. Зубовный скрежет в ночи раздается. О, как он заблуждался, как был непроходимо туп, когда завещал выбить на могильной плите наглые слова: я лежу, не охаю, мне теперь всё по х… Последнее слово самое нехорошее. Какое там. И слева, и справа, отовсюду завопили на него соседи, говоря, что надо быть больным на всю голову, чтобы представлять здешнее существование как безмятежную и безграничную праздность. Ты что, придурок, ты думал сразу в рай? Не-ет, погоди. Полежи бревном. И почувствуй, как все твое существо грызет тоска по оставленной жизни. Сколько дел начато и не завершено! Сколько ожиданий!

11.

– Сколько надежд! – прибавил кто-то, похоже, из последнего пополнения.

– Надежда? – прозвучал дребезжащий голос из захоронения номер 276. – Кто тут говорит о надежде?

– У меня двести двадцать шестой номер. Я со вчерашнего дня.

– Если вы о надеждах, питавших вас там, то забудьте, поскольку в свете окончательной правды они ничтожны. Прах и пепел ваши надежды. А здесь… Ваши надежды истлеют вместе с вашей плотью. Оставьте их! Вы, должно быть, еще молодым человеком сошли сюда…

– Молодым? Я не сказал бы. Да, я всегда старался держать форму. Не дай бог лишний вес. Бассейн, теннис, баня. Надо потеть. Играть до пота, и секс до пота. Я чемпион по теннису кому больше шестидесяти. Форхенд[15 - В большом теннисе – удар справа после отскока мяча от земли.] мое сильное место. А также слайс[16 - Резаный удар слева.]. Принесли мне много побед. У меня дети, жена, это третья, и от нее тоже дети. Я всех воспитываю в патриотизме. Без чувства патриотизма нет русского человека. Русь наша – страна патриотов, я считаю. Я особенно чувствую здесь, в глубине русской земли…

Какой-то нахал его перебил.

– Два метра вся глубина. Неглубоко для патриота.

– Это кто? – возмутился 226-й. – Это кто с такой насмешкой?! Неужели и здесь возможен едва не погубивший Россию либерализм? Я с ним боролся. Либерализм, цинизм, ядовитые смешочки, а затем и призывы к ниспровержению…

– Не волнуйтесь, – раздался женский голос из могилы 199. -Это двести двадцать первый, он все готов осмеять… А мне, признаюсь, понравилось, как вы определили. Секс до пота. Очень, очень. Мне в жизни так не хватало страсти, такой, знаете, страстной, огненной, я одному говорила, я хочу сгореть от тебя, а он… ах, он меня полностью разочаровал. Я была готова, где угодно, в телефонной будке, в лифте, в кустах, пусть меня берут, но…

– Опомнитесь! – задребезжал 276-й. – Где ваш женский стыд? Не забывайте, где вы и в каком виде! Вам пристало лить слезы о грехах вашей жизни, а не предаваться похотливым мечтаниям.

– Я стыжусь, я стыжусь… Но мне так отрадно представить, что было бы… ах!

– У него, – гулко, словно в трубу, проговорил насмешник номер 221, – и гроб «Патриот».

– Что, что?! Быть не может! Чушь! – послышалось отовсюду и даже с соседних участков. – Хреновина какая-то! Ха-ха! Гроб «Патриот» или патриот в гробу! Согласно завещанию, Идиот был похоронен в гробе «Патриот»! Прелестно! Нельзя ли что-нибудь еще в этом роде. Извольте, моя дорогая. Я видел много патриотов. От каждого несло идиотом. Но тот главнее всех идиотов, кто похоронен в «Патриоте». А-ха-ха!

– Ничего святого! – воскликнул 226-й. – В какое прогнившее общество я попал!

– Это уж точно, – произнес бодрый голос с соседнего участка. – Здесь редко можно встретить здравомыслящего. Люди меняются. Наверху он был государственник, а здесь черт знает что, в голове пустое место. Какой-то нигилизм съедает. Все гниют. Я очень, очень рад, что мы с вами, можно сказать, бок о бок. Будем держаться вместе. К вам как обращаться? Здесь привыкли по номерам, но, на мой вкус, в этом что-то лагерное. Меня нарекли Иннокентием, а папа мой был Петр. Я, стало быть, Иннокентий Петрович, полковник запаса.

– А я-то гадал, с чего бы это наверху приспичило палить и гимн играть, – сказал 221-й, как всегда, с насмешкой. – Проводы воина. Не считая, бил врагов.

– Что ж… Бывало. Вот, если помните, евреи с арабами. Так я в Египте, помогал. Летучие тараканы, такая мерзость, жизнь отравляли. У меня и медаль за это.

– А домовина скромная.

– Что ж… У нас смета, всё строго. Был бы я, положим, генерал армии, тогда и салют, и гроб, и вообще все другое.

– Не ценят, – с показным сочувствием, а на самом деле – с презрительной ухмылкой высказался насмешник. – Земля наша героями еще не оскудела, но без должного к ним отношения нельзя поручиться.

– Не слушайте его, Иннокентий Петрович, умоляю! Он провокатор! Он издевается! Он стремится разрушить наше единство! Наши ценности! Патриотизм – наша национальная идея, а он посягает! Я мысленно протягиваю вам руку. Селезнев Владимир Леонидович, из купцов. Мой дед был купцом первой гильдии, у него благодарственное письмо от государя… Боже, храни царя!., и я по той же части. У меня бизнес.

– Его «Патриот» из королевской ольхи, – сообщил 221-й. – Две крышки. Отделка – вам и не снилось. Похоже на яхту Абрамовича. Подземная лодка. Красное дерево, черный дуб, бронза… Голова покоится на мягкой подушке, а над ней, на внутренней стороне – герб! Стихи по случаю появления в гробу герба Российской Федерации: Две хищных птицы, меч, корона, Два распростертые крыла – Духоподъемный герб народу Бесплатно Родина дала. Бьюсь об заклад, в наступающем учебном году сия бесподобная вирша будет включена в хрестоматию русской литературы для пятых классов. Теперь глядим в ценник. Глазам не верю: полтора лимона!

– На свои, – отбился Селезнев, – на кровные. А вы космополит, сразу видно, вам все равно, звездно-полосатый или бело-сине-красный, а мне наши символы дороже жизни!

– Я не против. Хватайте знамя и вперед! Вместе с товарищем полковником во главе сотни казаков с Тверской улицы на штурм прогнившего Парижа. Стена, да гнилая, пни – и развалится. Он взял и пнул. Parlez-vous franQais?[17 - Вы говорите по-французски? (фр.)] Нет? Жаль. Nos filles sont les meilleures du monde[18 - Наши девочки лучшие в мире (фр.)]. Имейте в виду. Однако. Откуда гроб? Чьими сделан руками? Русскими умелыми руками? Или…

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5