– Спи спокойно, дочка, – тихо повторил Елим. Долго он ещё стоял так-то, пока Сердыш не заскулил. Потом говорит: – Надо бы нам, Сердышка, на речку привернуть, бобрей посмотреть. Исполосовали, чай, хвостами весь берег. Глянем, скоко их… Поздоровкаемся.
На Суленгу пришли… и вдруг на топанину косуль набрели.
– Глянь-ко, и следки свежие, – можа, недалече блуждают. Эхма, повидать бы! Посчитать, какое стадо. Сам-то, что думаешь?
А Сердыш уже деловито нос вытянул и взялся следы разбирать. То на месте кружит, то большими кругами правит.
Елим посмеялся в бороду да и говорит:
– Ты эдак будешь до утра разбирать. Знамо дело, про твоё верховое чутьё легенды ходят, по всему краю слава. Э-хе-хе, даром что рамистый, а у собаки ишо и чутьё и слух должон быть, – смеётся Елим, а сам по сторонам смотрит. – Эхма, весь берег утоптанный. Сдаётся мне, следопыт, на Качиковские шиханы косульки подались.
Елим соскользнул по склону на лыжах и направился к малорослому осиннику.
– Так и есть, – старик с удовольствием огладил бороду. – Оно и к лучшему: к Михею не сунулись. Сам знаешь, какой он егерь. Все бы такие егеря, и в лесу ни одной живой души не останется. Вот ведь хоть и не хитра зверюшка, а понимает, как следоват.
Сердыш побежал вперед и зарыскал по следкам, точно сам отыскал направление.
– Ну, куда, куда?! Ишь, прыткий какой! Дай старику дух перевести, – Елим стряхнул снег с палого осокоря, присел неспешно. – Главное, чтоб малорожки из заповедника не подались. По окраишу-то, сам, небось, знаешь, завсегда широкороты (и так тоже Елим браконьеров называет) караулят, на всё кровожадный глаз целят да ружжами поигрывают. На Подкаменку вообще граница близка, сунутся к Михею – и попрощались, считай, с малорожками. А потом… чего зеваешь? Дело говорю, – и потянулся снежок слепить, пустить в раззявую пасть.
Сердыш тотчас же встрепенулся, торопливо щёлкнул зубами и заморгал виновато глазами: говори, мол, дедушка, говори, это так, оплошка вышла.
Надолго задумался старик. Хорошо, конечно, что к Михею не подались. Но тоже не дело: близко от кордона пасутся. Тут хоть и бобровый заказник, и всякая охота в нём запрещена, а как понаедет высокое началие!.. Как понавезут свои несытые, тучные тела, и по бумагам выходит – им всё можно.
«Надо бы косулек к югу пужнуть, – решил Елим, – с десяток километров хотя бы». Глянул на часы: время ещё есть, не скоро смеркаться начнёт. И усталость будто прошла.
– Ну, чевой-то разлёгся? Чай, не на солнышке. Вон уже присыпало всего. Поспешать надо, Сердышка, глянем, не глянем, а пужнём подальше. Километров на пяток, и то ладноть.
Сердыш сразу зарыскал, пошёл важно, по следкам петляя, – только успевай! Сколько-то прошли, версты три – четыре, а приметки верной, что косули-малорожки рядышком, и не увидели. Знать, те переходом шли, без остановки.
Надумал уже Елим до дому поворачивать, а тут вдруг на небо взглянул и ворона увидел – лесного крятуна. Погодя и ещё крятуны показались – с разных сторон намахивают и в одну и ту же сторону правят.
– Глянь-ко, мохнорыл, чевой-то крятуны разлетались, – взволновался старик.
Сердыш и без того насторожился, вверх и не глядит, а только подобрался весь, ушами водит.
– Слышишь чего, что ли?
Тот обернулся к хозяину на миг какой-то – дескать, тихо ты, не мешай – и дальше уши наустаурил.
– Недалече тут, а? – шёпотом допытывался Елим. – Можа, волки кого загрызли? Пиршество там у них… Глянуть бы надо. Веди уж. Разгоним, поди, волков этих…
Сердыш сторожко вперёд пробираться стал. Елим тоже осторожничает, и то ли сам с собою, то ли с Сердышом советуется:
– Эхма, можа, человек в беду попал. Всяко бывает. Крятун зазря крыла понужать не будет. Дело ясное, беду чует.
Тут вдруг снег шибче пошёл и ветром резким охолонуло. Так сильно хлестануло, что старик даже остановился от неожиданности.
Эх, кабы знал Елим, что лиходейка Путерга своих дочерей из дому выгнала, давно бы уже домой повернул. Не по нраву ей, вишь, пришлось, что снеговые тучи небо застят, тепло под ними. Вот и давай Метлуху и Вьюгу наряжать, чтобы тучи эти вытряхнули и над животинкой поизмывались. А те и рады-прерады стараться. И то верно, у них потеха известная – в застылину живую плоть облапить и в снег зарыть. Себя и мамашу позабавить.
Хлобыстнула Вьюга Елима шершавым ледяным платьем и отступила. По маковкам елей и пихтушек валами пошла. Закружилась, завыла, ярясь в небесах. Притолкала лохматую тучу и давай из неё со всей моченьки снег трясти.
Сердыш заскулил, к ногам Елима притиснулся.
– Чевой это ты? Али домой захотел? – храбрился старик.– Не больно ты охочий до лесу. Знамо дело, родители твои всё больше на цепах сиживали, а можа, и бабка с дедом… У меня вот Камыш был, так того домой никаким кусищем не заманишь. Так бы в лесу и жил, хоть летом, хоть зимой. То зайку принесёт, то рябка. Я уж его ругал – какой! Понятно, догулялся, без разришениев-то шастать… Снёс, что осталось, дедушке Боровому (старый кедр это, недалеко от дома Елима высится, возле него старик животинку свою домашнюю хоронит). Пойдём уж… Косулек, видно, не посмотрим, а что крятуны всполошились, всё одно глянуть надо. Беда… – и сам в небо глядит, тревожится.
Сердыш и ухом не повел, и ещё теснее к Елиму прижался.
– Ладно, ладно, – согласился Елим, – вижу, уже выбираться надо. Эхма, навстречь дует… К речке опять надо, а там по берегу. Чай, дойдём.
Сердыш будто бы обрадовался и полапил обратно.
– Ишь, завеселел как! – усмехнулся старик. – Чуешь, поди? То-то нос к дому тянешь. Что говоришь-то?.. Оляпка борща нам наваристого сварила? С зайчатинки-то? Или плова какого жиристого? Сам чую… То-то умница, не в пример тебе. И не наказывал же ей – сама догадалась! Да нет, они там вместе с Белянкой возле печки толкошатся. Кастрюлю туды-сюды – который раз греют, да всё в окно поглядывают, не идём ли? Ну, пошли, пошли, а то заждались ужо, измаялись. А можа, уже и съели всё…
И не договорил: Метлуха его со всего размаху по лицу хлестанула. Приклубилась, вишь, полуница, приползла, извиваясь, по снегу да со всей яростью на Елима и Сердыша накинулась. И начала буйствовать да лютовать! Не успел Елим и опомнится, как оказался по пояс в сугробе. А Метлуха ещё сильней беснуется. Стегает, как песком, вздымает косматые сполохи снега, крутится в зловещем танце, вырывая вокруг большие воронки. И ещё лише на Елима снега набухала. Он тотчас же стыть и начал. Еле вылез из сугроба. А вокруг такая завереть, что ничегошеньки не видать. Позвал Сердыша… а его и нет нигде. На ощупь старик еле до пихтушки добрался, заслонился ею немного от Метлухи.
Куда там, спрячешься от неё!
Всё же чуть упустила старика из вида. Давай сугробы смотреть. Где какой высоконький – вмиг разнесёт. До земли раскидает, пощупает своим кривым глазом и к другому бросается.
Тут и мамаша Путерга подоспела. На подмогу. Обрушилась внезапно, с хохотом, со зловещим свистом закрутила, застигала, не давая дышать. Ох и жестокая же она! Злости-то в ней, злости! Метлуху, старшенькую свою, это она полуницей заделала. Родилась-то та вовсе не горбатенькой, а вот схотелось Путерге так, клюку себе под руку – землю щупать. Подступилась лиходейка к Елиму, потирая синюшные ледяные ладони. Не по нраву ей, вишь, быстро-то погубить, всё с муками и истязаниями надобно.
Вышибла из-под ног Елима весь снег, так, что он будто в яме снеговой оказался, и давай вихрями леденить, пронизывать до костей. Метлуха рядом пристроилась и помогает вовсю. Носится Вьюга поверху, мать с сестрой кличет.
Елим уже и сгибнуть изготовился. Только чует: лохматый бок к ноге прижался – Сердышка, знать, нашёлся. Прижались они друг к дружке и с белым светом прощаются. Однако внезапно всё и прошло…
Чует Елим, что пурга ещё лише завыла и треск по лесу совсем жуткий пошёл, а они словно в тишке оказались – ни ветерка малого, и снег не сыплет.
Отнял старик воротник от лица, глядит и глазам не верит – косуля перед ним… Так-то обычная вовсе косулька… Вот только нарядная какая-то… Шёрстка золотым огнём переливается, копытца белёхонькие, будто серебряные, а рожки словно с хрусталя деланы. На груди у неё буски с красного жемчуга (известно, любят девчонки на себя навздевать), чуть ли не до земли свисают. И вокруг рожек венец с камней-самоцветов. Всякие тут камешки – и зелёные, и синие, и красные…
Пританцовывая, косулька то в одну сторону бросится с рожками наперевес, то в другую боднёт шало. По снегу ловко так скачет, что и не проваливается. Смотрит Елим, а на том месте, где она прошлась, и следков-то нет, ни одного печатка… Разбодала чудная незнакомка вроде как всех, затем потопталась на месте и понеслась по кругу. Копытцами ударит, и из-под них пламя вырывается. Бежит, и за ней огонь стеной поднимается. Пламя высоконькое, метра на два, а где и выше – а как полыхает, не слышно (и Путергу с дочерьми не слыхать стало, тишина жутейшая наступила). Заплески только трепещутся. И пламя необычное такое, будто с зелена. Осина вся огнём объята, и кустарник тоже полыхает, а видно, что вреда им от того никакого.
Подивился Елим: даже жара не чует, да и снег не тает, словно не настоящий огонь, а подмена какая, обман зрения.
Елим и моргнуть не успел, как в огненном кольце очутился. Глянул он на Сердыша, а тот спокойнёхонько смотрит, точно всё так и должно быть. На задние лапы уселся и из ушей снег вытряхивает.
– Вы, дедушка, не бойтесь: огонь безопасный, – услышал Елим сзади. – Он даже холодный, вот подойдите, потрогайте.
А куда Елиму на огонь любоваться: замёрз совсем, и двинуться не может. Вдруг видит: тот самый парнишка перед ним объявился, что на озере с рысью видел. И штаны на нём те же, и рубашонка клетчатая, и – на диво – босиком также. На снежку стоит и, как и косулька, не притоп нисколь, будто веса в нём никакого.
Мираш (он это был, кто ж ещё) подбежал к Елиму – лицо у верши испуганное, переживаючи смотрит, тревожится. Махнул он рукой, и из-под снега рядом с Елимом пенёк сосновый вырос, широконький такой, и спил ровный, и словно полированный. Усадил Мираш Елима на пенёк этот и спрашивает заботливо:
– Не замёрзли? Руки как? – и суетливо окинул старика взглядом. – Ну-ка, пошевелите пальцами на ногах.
Чудно это Елиму показалось: что он там сквозь унты разглядеть может? Верно, помер я, думает, чудеса такие вижу. Сам ног не чует, пальцы окостенели всё одно.
– Сейчас-сейчас, – успокоил Мираш. Коснулся Елима за руку, легонько вовсе дотронулся, и по колелому телу старика враз тепло пошло. Каждую частичку телесную будто жаром обдало.
Елим с опаской на вершу покосился: странный тот какой-то. Лицо потешное, не злое, а сам всё хмурится, смурной такой, серьёзный, даже и тени улыбки нет. И в глаза не смотрит.