Оценить:
 Рейтинг: 0

Любовь вопреки судьбе. Александр Колчак и Анна Тимирева

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
5 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Всходило солнце, из ущелий начинал подниматься голубой туман, на глазах рождались облака.

А потом мы спускались в долину к горной реченьке – и горы уходили одна за другой: все голубее, все легче.

Возвращались поздно, пели хорошо – все казачьи песни:

Пыль клубится по дороге,
Слышны выстрелы порой,
Из набега удалого
Скачут сунженцы домой…
Ну-тко вспомните, ребята,
Как стояли в Зеренах…

Помню, бабушка Сафонова рассказывала, что во время какого-то турецкого похода казаки станицы Шелковской привезли себе из Турции пленных турчанок и переженились на них. Но те были женщины гаремного воспитания и палец о палец не хотели ударить. Заходит прохожий: «Подай воды напиться!» Хозяйка лежит на постели, отвечает: «Вот придет Иван, он тебе подаст».

Стоило нам залениться – и сразу же: «Ах ты, шелковская казачка!»

Бабушка считала, что человек должен сажать деревья и копать колодцы. И нам, детям, были отведены в саду участки, где мы сажали что хотели (потаскивая из большого цветника).

Бабушка не разрешала разрезать узлы на веревках, давала распутывать мотки шелка, чтобы приучить к терпению и выдержке. И при этом рассказывала о том, как цари выбирали невест: собранным на смотрины девушкам давали спутанные нитки шелка, а царь подсматривал в щелку, как они это делают. Если кто-нибудь из них дергал нитки и сердился, то ее кандидатура отпадала. Да и то сказать – немало терпения нужно царской невесте! До сих пор не люблю узлы резать.

Каждому из своих внуков она прочила блестящую будущность: «Ты мой Пушкин», ее зять Плеске как-то сказал: «Я спокоен за Россию – тринадцать великих людей ей обеспечено: это внуки Анны Илларионовны».

Она любила и часто повторяла слова 50-го псалма Давида: «Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови в утробе моей». Высокого строя души была женщина.

Бабушка – «бусенька», «буленька», мы ее звали – очень любила цветы. Сама за ними ухаживала. В саду в Кисловодске было много роз, она считала, что надо их поливать колодезной водой, и во время дождя бегала от куста к кусту с лейкой. Своих новорожденных внуков подносила к розам, чтобы они понюхали, как хорошо пахнет. После ее смерти розы стали уже не те.

Много она знала казачьих песен и любила их, а про русские говорила: «Что это за песни! Ах ты, береза, ты моя береза, все были пьяны, ты одна твереза».

Редко у кого я видела такое поэтическое восприятие жизни, как у этой совсем малограмотной женщины. И уж никто не умел так устроить праздник для детей, как она.

В день рождения сторожит у двери, ждет, когда проснешься, – чтобы сразу подарить, чтобы праздник начинался, как только откроешь глаза: войдет с подносом, а на нем непременно разные подарки: какие-нибудь бусы, шелковый платок, кусок кисеи, ваза с медом и сверх всего – ветка цветущей липы.

Лошадей, кроме старой Вороны, она не держала. Но иногда нанимала кисловодского извозчика Илью Климова на пароконной коляске и, насыпав ее ребятами, возила нас катать, и непременно «через воду»: переезжала мели, речки – и мы наслаждались тем, как плещется под колесами вода, как видны сквозь нее мокрые камешки.

Когда мы, дети, ссорились и дрались – всего бывало, – она заставляла нас мириться до того, как пойдем спать, чтобы зла не оставлять на следующий день.

Пошлет за чем-нибудь – принеси. «Бусенька, а где это?» – «Найди, а я укажу» – ни за что не скажет где.

Иногда вдруг начинала сама стряпать – непременно станичные кушанья: пирог с калиной, который мама называла «пирог с дровами» из-за косточек, пресные пышки с чернушкой – душистое такое семя. Напечет перед самым обедом и накормит нас. Пышки жирные, вкуснее ничего, кажется, не ела. А нам не позволяли бегать с кусками. Мама скажет: «Зачем вы, мамаша, детей не вовремя кормите?» – «Оставь, Варенька, дети должны есть, когда им хочется».

Бабушка была для меня необычайна всегда. Зазовет в свою комнату в Кисловодске, с закрытыми ставнями, всегда прохладную, где на веревочках висели кисти винограда, а в шкафу такие интересные вещи, которые она любила перебирать: слитки серебра из дедушкиных эполет, плитки кирпичного чая, в коробочках – завернутые в папиросную бумагу альмандины, аметисты и топазы, тут же и подарит.

И особенно памятен мне кусок коричневого сатина с большими розовыми розами. Купила его бабушка в память того, что когда-то маленькой девочкой осталась она в станице дома одна, а к ним зашла нищенка, и ей так ее стало жалко, что она вытащила точно такой же кусок у матери из сундука и отдала ей, а когда та ушла, ужасно перепугалась, что это она наделала, и заплакала – так матери с плачем и рассказала. «А мать у меня умная была, только и сказала – ты больше так без спросу не делай».

Помню бабушкин рассказ о том, как приезжал на Кавказ Николай I. Встречали его торжественно, как полагается. Собрали и хор казачек, и, когда он взял за подбородок одну: «Какая хорошенькая», та хлопнула его по руке: не лезь куда не надо. И видно было, что бабушка это вполне одобряла.

И еще помню ее рассказ, как проездом через станицу Червленую был у них в доме Пушкин, а мать только что испекла хлебы – и они лежали еще теплые на столе. Пушкин отламывал кусочки, ел и похваливал; а когда ушел, то мать сказала: «Поди, выброси свиньям – ишь исковырял своими ногтищами».

Рассказывала нам бабушка Анна Илларионовна, как, приехав в Петербург, привыкала к новой жизни: как накупила себе семнадцать пар ботинок, которые все почему-то рвались на мизинце, и как потом плакала над этой грудой; как сшила платье с кринолином и поехала в оперу, в ложу, – и никак с этим кринолином не могла справиться: то с одной стороны поднимется, то с другой, – никак не сесть.

О ее одежде заботилась тетя Настя – присылала ей из Петербурга шляпы: вдовьи, черные, с завязками из лент; кружевные наколки, которые она носила дома. Как-то раз, приехав в Петербург, она и говорит тете Насте: «Что же это ты, мать, чучелой меня вырядила, прислала не шляпу, а какую-то башню?» – «Маменька, да ведь в шляпе-то две наколки были вложены», – а она их все так и проносила».

У Анны Васильевны сохранились отрывочные воспоминания после переезда в Москву: «…Круглая гостиная в доме Шмидта на Арбатской площади, Никитский бульвар с кустами белой сирени. Я мало помню старших сестер, только Сашу. Она была на семь лет старше меня, и я ее трепетно обожала. Высшим счастьем было, если она снисходила до того, чтобы с нами поиграть, хотя и за ухо дернет и толкнет, – только бы поиграла. Она прекрасно уже играла на рояле, писала стихи, целые романы. У нее была масса увлечений. Девочкой она страшно любила воздушные шары, я нашла в шкафу коробочку с надписью: шар Миша, скончался – и дата. И блестящие стеклянные шары, в которые она любила смотреться.

В тот год, когда отстроилась консерватория и наша семья переехала туда в новую квартиру, младшие дети – Сережа, Ваня и я – долго оставались у бусеньки в небольшом имении Ильинка под Георгиевском. И тут пришла телеграмма: «Настя больна, выезжайте». Помню все очень резко. И ясное чувство катастрофы (мне шесть лет), и идиотская улыбка, которая точно приклеилась к лицу, – и ничего с ней не поделаешь. Потом вокзал в Москве, темный день, проливной дождь, и молодая мама в трауре бежит нам навстречу и плачет». Первые трагедии пришли в семью Сафоновых со смертью двух дочерей Анастасии и Александры, которые умерли в одну неделю: Настя – от воспаления легких, Саша – от воспаления брюшины. Сестер похоронили в Москве на Ваганьковском кладбище 1898 г.

Анна Васильевна: «Повезли нас не домой, а в гостиницу «Дрезден». На этом месте сейчас ресторан «Арагви». А тогда это было мрачное темно-серое здание, с темными коридорами, с темными обоями. Всем не до тебя, и страх, и тоска, и полная растерянность. Сестер еще не похоронили, брата Илюшу отправили к Ипполитову-Иванову, папиному другу; мама только навещала нас. Не знаю, кто был тот добрый человек, который подарил мне игрушку: Ноев ковчег со всеми животными по паре – все деревянное. Это был единственный светлый момент за все это беспросветное время.

А тут Илюша заболел воспалением уха, и глупая наша гувернантка сразу об этом брякнула маме – помню, как мама упала головой на стол и ее рыдания: «Как? И этот?» Страшные были дни. Долгое время потом я не могла проходить мимо «Дрездена» без сердечного содрогания.

И вот тут еще одно детское и на всю жизнь впечатление. Когда заболела Настя, у папы был назначен концерт в Петербурге, и он не мог его отменить. Ему пришлось туда ехать и дирижировать, зная, что она при смерти, – она и умерла в его отсутствие; тетя Настя была на концерте, зная о ее смерти, и только в поезде сказала об этом отцу. В первый раз я тогда поняла, что такое артистический долг, что такое искусство и какие обязательства оно накладывает на человека. Что бы ни было – он должен. Никакими словами и наставлениями этого не внушить. И отсюда с детства глубокое уважение к отцу.

Если Настя была мамина дочка, то Саша – папина. И, умирая, она просила его стать так, чтобы она могла его видеть.

Долго эта тень лежала на нашей семье, и не знаю, что было бы с мамой, если бы она не ждала в то время рождения сестры Оли. И слезы у нее градом лились, когда она ее пеленала. И помню, как в темной гостиной мама одна поет «Отчего побледнела весной», а у меня сердце сжимается от жалости к ней, потому что я понимаю, о чем она поет и плачет.

Нас перевезли после похорон уже в новую квартиру в консерватории, и с тех пор я помню все более или менее связно.

Квартира была большая, в два этажа. Внизу детские, классная комната, а за коридором кухня и комната для прислуги. Подъемная машина для посуды и кушаний и винтовая лестница в столовую. Другая лестница вела к спальням родителей и братьев Илюши и Вани и в парадные комнаты.

Из столовой дверь вела в консерваторию. Из этой-то двери, как с некоего Олимпа, появлялся папа, всегда с кем-нибудь из музыкантов, и сюда мы являлись к завтраку и обеду. Стол был большой, овальный, садилось много народу и видимо-невидимо нас – детей, больших и маленьких: все черные, все похожие на папу – и все разные. Сидели подолгу, что было очень нам трудно. Время за столом было единственным, когда папа видел семью в сборе. Чаще всего бывал Михаил Михайлович Ипполитов-Иванов, которого мы очень любили. Он то и дело проливал на скатерть красное вино, его засыпали солью – очень интересно смотреть.

Иногда папа, окинув взглядом стол, говорил: «А ну-ка, Аня (или Варя, или Муля), прочитай нам «19 октября»!» И вот встаешь и начинаешь:

Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле…

А там такое количество строф – кажется, конца им нет.

На тарелке стынет котлета с макаронами, а ты читаешь. Но я и сейчас люблю эти стихи. А старшим братьям и того не легче: они должны были наизусть знать и читать всего «Медного всадника» – и читали.

Перед едой дети по очереди читали «Отче наш», после еды – молитву. Когда стали постарше, старались разнообразить эту повинность. Брат Ваня умудрялся не торопясь, с расстановкой прочитывать «Отче наш» за одно дыхание, и даже не выдыхая, а вдыхая воздух – все на полном серьезе, чтобы не заметил папа.

Так как я изо всего выросла, то в Кисловодске пошили мне какие-то немыслимые рубашки с лиловыми горохами, одеяло было тоже пестрое, а сестра Варя лежала в белоснежных рубашечках с кружевами под голубым атласным одеялом. Я чувствовала себя дикаркой, а Варя («она маленькая, ты ей должна уступать») объявила, что она не Варя, она Аня, отобрала все мои игрушки и… Кто же я? Это было просто ужасно.

Еще очень ярко: нас с Варей моют в одной ванне на ножках. Очень много мыльной пены, и очень смешно. Обе мы стараемся попасть ногой друг другу в нос. Потом нас несут, завернув в одеяло, через длинный темноватый коридор. Как странно смотреть сверху – все другое совсем.

Наша детская – очень большая, в три окна комната. Здесь живем мы: Варя, я, Муля и наша гувернантка Людмила Николаевна (Никаша). Большой черный стол, под которым очень удобно играть, большой диван, где спит Людмила Николаевна, умывальник за ширмой у печки, наши кроватки. Над диваном полка, на ней икона и голубая лампадка, которая горит всю ночь, и бутылка с красным крестом с сиропом от кашля «Сиролин», это очень вкусно.

Папа и мама на втором этаже. Это уже другой мир. Туда мы приходим утром к завтраку, потом к чаю и к обеду, но живем мы внизу. Я уже читаю. Когда я выучилась читать – не знаю, кажется, на шестом году, но как? Вроде само собой. В Газетном переулке на углу Тверской игрушечная лавка Сафонова – это очень интересно; там продаются сказки в издании Сытина. Книжка – 10 коп., но какая! Какие картинки, какие краски! До сих пор помню «Царевича-лягушку»: сидит у колодца красивая девушка, плачет, а из колодца лезет лягушка, во рту у нее золотой мячик… Надо иметь все сказки именно десятикопеечные. Те, что дороже, – это уже не то. А по субботам, когда в консерватории бывали симфонические концерты, из окна нашей классной (довольно унылой комнаты) можно было видеть, как светится на большой лестнице витраж: святая Цецилия играет на органе. Это окно заделано теперь, и на месте его висит худшая из репинских картин русских композиторов. И каждый раз, когда я их вижу, мне жаль, что убрали это поэтическое изображение слепой девушки, погруженной в звуки.

Мы воспитывались в церковном духе. Каждое воскресенье обязательно было ходить к обедне, в пост – говеть. Все это подчас было обременительно, но придавало жизни какую-то поэтическую окраску. Праздники были совсем особенными днями. К ним готовились все, особенно к Пасхе, во всем доме наводилась чистота и красота. Много мы их знали, пели постоянно. Так что когда меня девочкой лет четырех привели в церковь и я услышала пение, то тут же тоже запела «Пыль клубится по дороге»: надо же помочь.

Хорошие песни, хорошие слова. Ну что за прелесть:

Долина моя, долинушка,
Долина широкая!
Из-за этой за долинушки
Заря, братцы, занималася.
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
5 из 7