– Виски со льдом, но без содовой, – сказала она, яростно отсекая «содовую», как если бы эта «содовая» была синонимом Колобковой, подвергалась отторжению и ампутации.
Стрижайло пошел на кухню, к холодильнику. Прежде чем насыпать в серебряное ведерко ледяные кубики, извлек из потаенных глубин памяти похищенный в гольф-клубе отрезок луча. Фрагмент световода, хрупкую трубочку льда, куда был вморожен взгляд Потрошкова, устремленный на Президента. Странный перламутровый проблеск мартовской сосульки, которую бережно положил в морозильник, чтобы позднее извлечь, внимательно рассмотреть переливы света, изучить наплывы льда, исследовать запаянные пузырьки и частицы – расшифровать таинственное содержание взгляда.
Вернулся в гостиную. Поставил перед гостьей несколько бутылок виски, лед, толстые, с хрустальной насечкой стаканы, блюдо с арахисом и миндалем. Плеснул в стаканы светло-золотой «Макаллан», полыхнувший огнем. Кинул серебряными щипцами драгоценные брусочки льда.
– Дорогая Дарья, я лишен поэтического дара, но наделен эстетическим чувством. Природа долго оттачивала свое мастерство, прежде чем в вашем лице достигла совершенства. За вашу красоту, ваше превосходство, вашу способность облагораживать мир! – Он не заботился о содержании тоста, а только об интонации преданности, обожания, беззаветного служения. Чокнулись. Он видел, как жадно, захлебываясь, выпила она виски, отталкивая губами кусочки льда. Потребовалась минута, чтобы янтарный огонь обежал все ее прелестное тело от влажных губ до пальчиков ног и зажег в глазах две злые желтые точки.
– Я не большой знаток женщин, – сказал Стрижайло. – Но мне кажется, что Колобкова – надувная женщина, которую берут с собой в дальнее плавание моряки. Ее можно раздуть до величины аэростата, и в этом природа ее невесомости.
– Напротив, – взвилась Дарья Лизун, послушно и страстно устремляясь в ту сторону, куда указывал ей Стрижайло. – Она жутко набирает вес, обрастает мускулами, укрепляет кости. В ней происходят мутации, меняется пол, она превращается в мужчину-тяжелоатлета. У нее начинают расти усы и появляются мужские половые признаки. У нее неуемный аппетит, словно она беременна бегемотом. Сжирает за обед несколько тарелок супа, холодец, рыбное заливное, свиные рулеты, говяжьи вырезки, долму, хинкали, пельмени в сметане. Обязательно на десерт – сладкий торт, пирожное, чашку крема, миску сбитых сливок. Каждый день прибавляет по два килограмма, как свиноматка. Скоро достигнет убойного веса, когда я зарублю ее топором!
Эта яростная тирада восхитила Стрижайло, он едва не рассмеялся, но изобразил на лице негодование, отвращение к этой непомерной плотоядности, ведущей к перерождению пола.
– Если бы вы знали обстановку в Большом театре перед ее увольнением, – продолжала язвительная Дарья Лизун. – Партнеры, вынужденные с ней танцевать, подали петицию балетмейстеру и дирекции, грозя забастовкой, срывом зарубежных гастролей, обращением в Комиссию по правам человека. Там говорилось, что эту балерину невозможно поднять. Что легче танцевать со статуей «Родина-мать», что на Мамаевом кургане, чем с этой бетонной глыбой. Что в ее действиях усматриваются признаки садизма и умышленного членовредительства, когда она разбегается на сцене и с огромной скоростью бросается на танцора, который ловит ее на лету. Весь зал слышит, как хрустят его кости. Из последних сил он уносит ее за кулисы и падает с переломом позвоночника, после чего его тут же гипсуют. Ее называют «Терминатор русского балета». Дважды на нее подавали в суд, заводя уголовное дело, и только вмешательство Генпрокурора по просьбе нашего Президента Ва-Ва не давало ход расследованию.
Лизун бурно хохотала, вожделенно поглядывая на бутылку виски. Стрижайло открыл «Грант», темно-коричневый, с сумрачным золотом, плеснул в бокалы. Смотрел, как жадно глотала она пылающий огонь, словно слизывала язычки солнца на смуглом дереве.
– Остается пожалеть нашего ненаглядного Ва-Ва, который стал пленником ее сырой рыхлой плоти. Хрупкий, прозрачный на свет, с пузырьками выпученных глаз, он напоминает креветку, на которую навалился гренландский кит. Вы завтра увидите, каким он явится на Совет безопасности. Плоский, расплющенный, превращенный в фольгу, как будто бы его пропустили сквозь прокатный стан, били по нему огромной кувалдой. Это Колобкова подмяла его под себя и станцевала на нем Сен-Санса «Умирающий лебедь». Я обращалась к Потрошкову, предупреждая, что страна может остаться без Президента, но этот упырь только посмеивался и норовил залезть мне под юбку.
Глаза ее горели рыжим рысьим огнем. Мочка уха, в которой сверкал бриллиант, стала пунцовой, и Стрижайло, мысленно теребя ее губами, чувствовал, какая она горячая. Ноздри, где переливался второй бриллиант, страстно выдыхали прозрачный жар ненависти. Стрижайло добавил в стаканы «Гленгойн», чувствуя, как распахнулось пространство, посветлело в комнате, будто зажгли люстру. Картины на стенах увеличились, зашевелились, заполыхали красками.
– Но наш-то, наш-то Ва-Ва! Как он мог предпочесть эту летающую корову вам? Патология? Отсутствие вкуса? Или воздействие злых чар, с помощью которых она присушила его?
– Понимаете. – Лизун жадно опустошила стакан, задохнувшись от пламени. Приоткрыла рот, позволяя избыточному огню выйти наружу, возвращая себе дар речи. – Он просто дубина, наш Ва-Ва. Он чудовищно невежествен, невосприимчив к прекрасному и сложному. Ищет в политике и жизни примитивных решений. Сколько раз я пыталась растолковать ему смысл теории Фукуямы о «конце истории», сущность концепции Хантингтона о «войне цивилизаций», устройство электронного фаллоимитатора. Ни в какую. Устает от серьезного. Читает только Коэльо о мальчике, который в огороде нашел свое счастье. России не везет с Президентами, а мне не везет с любовниками. Зачем мне моя красота?
– Повезет, дорогая. – Стрижайло гладил ее тонкие пальцы. – Вы – эксклюзив!
Он влил в стаканы струю «Блек лейбл» цвета еловой смолы, и, когда чокнулись, выпили, Стрижайло показалось, что края стакана полыхнули плазмой, как край тучи, за которую спряталось солнце, и на выпуклых веках Дарьи Лизун засверкали бесчисленные разноцветные блестки, словно пыль рождественских морозных небес. Опьянение было подобно прозрению. Он был одарен свыше, избран среди бесчисленных, не наделенных даром существ, как единственный, неповторимый носитель дара, всемогущий кудесник, избранник сильных мира сего, которые вручают ему свою судьбу, и он волен поступить с ними по своей прихоти и капризу. Надеть на их утомленные, изрезанные пороками лица великолепные маски, прельщающие своей красотой. Или отыскать в каждом тщательно охраняемую, уязвимую точку и вонзить убивающую иглу. Ему принадлежат великолепные дворцы на побережье Средиземного моря. Скоростные белоснежные яхты «Рива», скользящие у острова Бали. Бесшумные лимузины «майбах», летящие по синему асфальту Калифорнии. Изящные самолеты «фалькон», доставляющие его на африканское сафари. Прелестнейшие женщины мира, с которыми плывет в гондоле по изумрудной воде Гранд-канала. Ювелирные шедевры фирмы «Бушерон» и излюбленные им для рождественских подарков зеленые, розовые и голубые бриллианты фирмы «Графф». Его ждут в интеллектуальных салонах мира, закрытых избранных клубах, тайных ложах, на приватных аудиенциях у августейших особ. И эта сидящая перед ним красавица пребывает в полной его власти, он может сделать ее счастливейшей женщиной мира или заставить умереть.
– Но, может быть, все-таки Колобкова обладает каким-нибудь прельстительным свойством, которого нет у вас, дорогая Дарья? – Стрижайло взирал на близкую женщину, чьи движения стали неверны, а глаза то сжимались до узких зеленых скважин, то внезапно расширялись в желтые безумные жерла. – Каким-нибудь секретиком, который она стыдливо прячет между колен, допуская до него только Президента Ва-Ва?
– Да ну вас к черту! – рассердилась Лизун. – Над ее «секретиками» смеются в гинекологических кабинетах Москвы!
– Но, может быть, провинциальная непосредственность и пышная русскость делают ее столь привлекательной для Ва-Ва, который сделал ставку на «русскую идею»? – не унимался Стрижайло, видя, как досаждает он Лизун, как наливаются ненавистью зеленые просветы ее глаз, как вспыхивают бешенством ее рыжие, рысьи глазища. – Вы все-таки слишком европейская – «мисс Евросоюз», «леди ВТО», «фрейлейн НАТО». А в Колобковой – эта млечность русских снегов, плавность и задумчивость среднерусских пейзажей.
– Она мордва, меря, чудь белоглазая! Набитая дура, которая думает ногами. Сжимает крохотную голову Ва-Ва своими чугунными коленями, пока не затрещат черепные кости, а потом диктует перечень украшений, которые он должен заказать для нее у ювелира Стивена Вебстера. Она делает из Президента дебила с деформированным черепом, о чем осторожно написала «Франкфуртер альгемайне». К тому же, по утверждению «Гардиан», передает добытые в постели сведения эмиссару Масхадова в Лондоне Ахмеду Закаеву. – Лизун была пьяна, бешенство ее было замешено на четырех сортах виски и тонких ядах, которые подсыпал ей Стрижайло. Она ревновала, негодовала. Прищуренные глаза ее переполнялись слезами изумрудного цвета и тут же высыхали от рыжей ненависти.
– Я ломаю себе голову, почему Ва-Ва выбрал ее, а не вас? – Стрижайло упивался ее страданиями. Делал ей тонкие болезненные надрезы, не отнимавшие жизнь, но причинявшие нестерпимую боль. – Может быть, секрет в ее танцах? Она непревзойденная танцовщица. Языком танца она объясняется ему в любви, поет нескончаемую Песнь песней.
– Она – танцовщица? Окончила детскую балетную школу в деревне Ярцево Усть-Кутского района, где выправляла кривизну своих рахитичных ног! Это я – танцовщица! Получила приз за лучший танец в Лас-Вегасе.
– Потанцуйте, моя дорогая! – восхищенно воскликнул Стрижайло, указывая ей на стол, снимая с него бутылки. Прошел к проигрывателю, поставил компакт-диск «Нирваны» с Куртом Кобейном. Уселся в кресло, чувствуя, как наркотически, под действием музыки, расслаивается сознание. В драгоценном, из нержавеющих сплавов реакторе из сырой вязкой нефти выделялись легкие фракции. Прозрачные бензины, летучие огненные эфиры, бестелесные духи земли. Дремлющий, тягучий вар подсознания источал невесомый факел голубого огня.
Дарья Лизун сбросила легкие узконосые туфельки, ударившие о пол заостренными шпильками. Шагнула на кресло, переступая босыми ногами на стол, едва удержав равновесие. Стрижайло кинулся подхватывать, успел восхититься видом сброшенных туфель, подошва которых была чуть намята и стерта ее босой стопой, а также близкими, у самых глаз, на столе, голыми пальцами ног с серебристым педикюром. Лизун пьяно колыхалась, двигала плечами и бедрами, ловила музыку, как парус ловит капризный ускользающий ветер. Картины на стенах воззрились на нее, окружая яркими, огненными пятнами. Стрижайло откинулся в кресле в позе эстета и меломана, который немало потрудился, запустив великолепную театральную постановку, и теперь готовился насладиться зрелищем.
Дарья танцевала, превращая гибкое тело в плавный винт, слегка приседала, выставляя колени, а потом выпрямлялась, подымаясь на цыпочки, резко поворачивала голову, осыпая на лицо густые волосы. Освободила плечи от легкого блузона, выхватывая голые руки из рукавов, метнула ненужный блузон в угол гостиной, предстала стройная, с голым животом, обнаженной шеей, волнуя под зыбкой тканью свободной, не стесненной бюстгальтером грудью. Три бриллианта – в мочке уха, в ноздре, в темной ложбинке пупка – драгоценно сверкали, образуя треугольник, в котором метался восхищенный взгляд Стрижайло. Офицеры на картине Шерстюка «Русская рулетка», отбросили пистолеты и взирали на танцовщицу, явившуюся им в глуши туркестанского гарнизона.
Дарья возносила к потолку обнаженные руки, сплетала в запястьях, словно ее подвесили на цепях, силилась вырваться, мучительно и страстно толкалась вперед животом, выбрасывала длинную ногу с узкой смуглой стопой. Стрижайло ловил губами душистый, поднятый ее телом ветер. Она скрестила на животе руки, ухватила края короткого полупрозрачного топика, потянула вверх, пропуская сквозь ткань рассыпанные волосы, метнула ненужную оболочку в другой угол гостиной, представ обнаженной по пояс, сочно-женственная, золотисто-загорелая, с прелестной линией плеч и бедер, с заостренной грудью, на которой, у розового соска, засверкал еще один бриллиант, превращая треугольник в драгоценный параллелограмм, каждую вершину которого целовали губы Стрижайло. Адольф Гитлер на картине художника Анзельма грозно озирал танцовщицу, словно сравнивал ее с Евой Браун, которая мирно гуляла на веранде альпийского замка.
Дарья сжималась, приседала, прятала голову в коленях, словно закрывалась от настигающего несчастья, уклонялась от хлещущих ударов бича. Бурно распрямлялась, распахивала руки и выгибала спину, будто ее распинали, растягивали веревками на кресте, и она билась в муке, дрожала бедрами, стараясь соскользнуть с распятья. Короткая юбка едва скрывала подвижные бедра. Она потянула мохнатый пеньковый пояс, юбка упала, она переступила бесформенную горку материи, спихнула ногой со стола. Во всей ослепительной женственности, окруженная светящимся воздухом, в узких, отороченных кружевом трусиках, на которых выпукло выделялся лобок, закружилась, поворачиваясь спиной, играла лопатками, вращала круглыми ягодицами, между которых пропадала, становилась невидимой матерчатая ленточка. Даблоиды Тишкова – шагающие по дороге лиловая печень, розовое извлеченное сердце, залитый желчью желудок – замерли, тоскуя по целостности и красоте совершенного тела, из которого их насильственно вырвали, разъяли божественную красоту.
Пробежала на цыпочках до края стола, удерживаясь на последней грани. Повернулась, побежала обратно, останавливаясь на обрыве, пленная, заключенная в магический круг, уловленная невидимой сетью, опутанная волокнами музыки, запечатанная огненными печатями развешанных по стенам картин. Остановилась, воздев голову, словно силилась подпрыгнуть, пробиться сквозь потолок, скользнуть сквозь железную кровлю, помчаться над вечерней Москвой к рубиновой кремлевской звезде, усесться на нее верхом, держась за лучи, обвив голыми ногами светящийся камень. Ухватила на бедрах тонкие полоски материи, поочередно подымая колени, освободилась от трусиков, метнула их в лицо Стрижайло. Обнаженная, не стесненная покровами, восхитительная, как купальщица, томно закрыв глаза, воздела локти, спрятав в волосах ладони. Стрижайло увидел пятый бриллиант на лобке, драгоценно и магически сверкающий в ложбинке, от которой вверх поднималась полоска золотистого меха. Пятый бриллиант то возникал, то прятался, переливался, как утренняя капля росы, брызгал голубыми, малиновыми, золотыми лучами. Был волшебной звездой, путеводным светилом, за которым хотелось идти, молиться, ловить чудотворное излучение. На картине Люси Вороновой, в черном обугленном доме, где никто никогда не жил, вдруг зажглось золотое окно.
Стрижайло в галлюциногенном созерцании, в пленительном помрачении вдруг прозрел, взирая на бриллианты танцовщицы. Пять алмазных звезд, геометрия искусного пирсинга, складывались в созвездие, в алмазную Кассиопею, превращая земную женщину в небесное диво. Пленительная мочка уха, чуткое крыльце носа, прелестно-наивный сосок, таинственная лунка пупка, нежная складка лобка – образовали драгоценное «дабл-ю», сверкавшее на черном сафьяне небес, бриллиантовое колье, созданное небесным ювелиром. Это колье, открывшееся восхищенному взору Стрижайло, было ведомо и другим. Всем, кто недавно на рауте подходил к Дарье Лизун, загадочно произносил название созвездия. Белокурый посол Голландии, вице-спикер Думы, похожий на раненого офицера, еврейский миллионер с симпатичной лысинкой и румяными губами, председатель Центризбиркома Черепов с маской смерти, – все они созерцали созвездие, были астрономами, звездочетами, наблюдали в ночных небесах алмазное «дабл-ю».
Танец длился. Космическая танцовщица танцевала для Стрижайло, выбрав его, единственного, среди бессчетного множества смертных. Совлекла покровы, открыла пленительную тайну. О чем-то взывала, на чем-то страстно настаивала, сулила блаженство. Она была Саломея, танцевавшая в царском чертоге, требуя головы пророка, непокорного смутьяна, опасного вольнодумца, проповедующего дремучую веру. Он, Стрижайло, был царь. В его руках был меч. Ему было не жаль пророка. Он целовал душистый воздух, в котором извивалось прельстительное тело и сверкали бриллианты. В его опьяненной голове, под музыку «Нирваны», под космические вопли Курта Кобейна, возник и тянулся бесконечный сладостный стих: «Вот голову его на блюде царю плясунья подает…»
Он видел, как в царский чертог, под высокие колонны и своды, три служителя в долгополых халатах, остроконечных, отороченных мехом шапках вносят три блюда. Края серебряных блюд покрыты халдейскими надписями, ассирийским орнаментом, иудейскими тайными знаками. На каждом блюде – отрубленная голова. На первом – круглая, долгоносая голова Дышлова, словно отломили у снеговика верхний шар с морковкой носа, с металлическими пуговицами глаз, в которых застыло отражение просверкавшего меча. На другом блюде – голова Маковского, коротко стриженная, с выпуклым лбом, волевым сильным носом. Один глаз ушел в подлобье, и вместо него мертвенно голубело бельмо. Другой, ястребиный, с янтарной желтизной, – глаз вопиющего в пустыне – зло, беспощадно взирал из блюда. На третьем блюде лежала голова Верхарна, с заостренным теменем, в редких волосках. Приоткрытый рот обнажал желтые, как у зайца, резцы. В черных глазках замученного зверька остановилось выражение неуслышанной мольбы. Служители внесли отсеченные головы, лежащие в жидком вишневом варенье. Плясунья исполняла «танец отсеченных голов», которые преподнес ей Стрижайло.
Он откинулся в кресле, вдыхая запахи иудейских благовоний, ароматных курений, парной дух рассеченной человеческой плоти. В нем проснулся маленький демон, где-то под теменем, как на вершине высокого дерева. Стал цепко спускаться по веткам, вдоль ствола, пока не обосновался в корнях, внизу живота, в области паха. Демон имел вид хамелеона с тугой чехольчатой кожей, спиралевидным хвостом, упрямой тупой головкой, устремленной на танцовщицу. Переливался многоцветно, становился то рубиново-красным, то малахитовым, светился, как бирюза, зеленел, как яшма. Жег, беспокоил, рвался наружу, завивал нервный хвост. Стрижайло мимолетно подумал, что демон был той же природы, что и подбородок Потрошкова. Так же нервно, непредсказуемо менял расцветку, как радужное пятно расплывшейся нефти.
Музыка кончилась. Дарья Лизун замерла беспомощно, часто дышала, изумленно, пьяно оглядывалась. Напоминала наяду, выброшенную из моря на сушу, задыхалась без музыки водных глубин. Стрижайло протянул ей руку, помог спуститься на пол.
– Как божественно ты танцевала, Кассиопея! Разве можно сравнить твой космический танец с дурацким притоптыванием каменной бабы, установленной скульптором Церетели на безвоздушной планете. Разве может управлять Россией Президент, если он не в силах отличить Афродиту от гипсовой великанши, от «Девушки с веслом», что когда-то высилась в Центральном парке культуры имени Горького. Тебе нужно отправиться в ванную и принять освежающий душ. – Он попробовал обнять ее плечи.
Она пьяно отшатнулась.
– Иди к черту, дурак! – шатко нагнулась, подобрала юбочку с пеньковым пояском, отправилась в ванную.
Он весело смотрел, как наступают на дубовый паркет ее неверные стопы, поблескивает серебристый педикюр.
Сидел в кресле, слыша, как шуршит вода в ванной. Представлял купальщицу под туманно-блестящими струями, ее мокрые потемневшие волосы, розовые губы, хватающие капли воды, пять влажных бриллиантов, трепещущих на золотистом теле. Внезапно сквозь шелест донеслись странные звуки, напоминающие курлыканье и урчанье дельфинов. Быть может, наяда воззвала к морским животным, и те явились за ней, чтобы унести в родную Элладу. Улыбаясь, он направился в ванную.
Среди блестящего кафеля, хромированных кранов, слепящих зеркал, в ванной, осыпанная искрящейся водой, извивалась и корчилась Дарья. Ее шея была затянута в пеньковую петлю, другой конец ремешка был прикреплен к хромированному крюку, на котором держался душ. Она задыхалась, пыталась просунуть пальцы под мокрую, ставшую скользкой петлю. Была похожа на несчастную добычу, попавшую в ловушку искусного охотника. На морское диво, залетевшее в сеть рыбака и перенесенное в его кафельную ванну. Он стоял, восхищаясь зрелищем охваченной суицидом плоти.
Разделся донага. Взял с подзеркальника ножницы. Переступил через край ванны. Подхватил Дарью под мокрую талию, поддернул вверх, перерезал пеньковый шнурок. Она обвалилась, обрушилась ему на руки, и он опустил ее на дно ванны, глядя, как сыплются ей на лицо блестящие брызги, как бурно дышат ее грудь и живот и пять бриллиантов, затуманенные водой, сверкают и переливаются на страдающем теле. Она хрипела, кашляла, рыдала, хваталась за шею, на которой вздувался пунцовый рубец.
Он навалился на нее, подмял, вдавил в округлое днище ванны. Толкал, мычал, гнал ей в утробу разноцветного нетерпеливого хамелеона. Господствуя над ее беспомощной плотью, он господствовал над всесильным Президентом, у которого отнял возлюбленную. Над председателем Центризбиркома Череповым с водянистыми карбункулами глаз. Над белокурым дипломатом из Амстердама. Над хромым притворой, вице-спикером Думы. Над трескучим и никчемным демократом, который вернул Петербургу его исконное имя и был отцом этой рваной сучки, а также лидером Межрегиональной депутатской группы. Он трахал эту группу и входившего в ее состав академика Андрея Дмитриевича Сахарова, который в молодости дружил с Лаврентием Берией и в шутку называл его «Лавровый мой венец». Трахал сердечного друга Сахарова Михаила Сергеевича Горбачева и его манерную чванливую леди. А также первого Президента России и ту потаскуху, ради которой тот упал с моста в «Соснах». Он трахал Кассиопею, Малую и Большую Медведицу, созвездие Рака и множество других небесных раскоряченных тел, комет, астероидов, включая недавно открытую карликовую планету, где возвышалась известковая толстоногая баба, в которую было невозможно загнать хамелеона, а только тереться о ее каменный шершавый живот. Он обладал Саломеей, Иродиадой, злосчастным Иродом и всеми умерщвленными младенцами Иудеи, а также женщинами Древнего мира, Средневековья и Нового времени, включая всех нарисованных Ренуаром парижанок и молодых комсомолок последнего съезда ВЛКСМ. Изнемогая, в последнем рывке, он лишил девственности самку дельфина, отпуская ее, белобрюхую, в прозрачно-зеленое море. Видя, как мертвенно выпучены глаза Лизун, он спустил с поводка хрипящего злого зверька с разноцветным загривком, который ворвался в ее темное лоно, превратился в праздничный многоцветный фонтан.
Стрижайло устало поднялся. Выключил душ. Ступил из ванной на кафельный теплый пол. Неохотно отер мохнатым полотенцем измученную, безвольную гостью. Помог ей одеться. Проводил до подъезда, где поджидал «фольксваген» с преданным Доном Базилио, умевшим хранить тайны хозяина. Вернулся домой. Подобрал в ванной мокрый перерезанный ремешок. Открыл заповедный шкафчик, где хранились трофеи любви, фетиши наслаждений, божки греховной страсти, жрецом которой он был. Положил ремешок рядом с золотым талисманом, что оставила в его постели пышногрудая дама-сенатор, родившая от малахольного демократа красивую Дарью Лизун.
Глава 9
Задание, которое он получил от Потрошкова, сулило не просто несметные деньги, не только ослепительный взлет карьеры, не ограничивалось громадным ростом личного влияния и престижа. Это задание, если оно будет выполнено, сулило новое качество личности, новую глубину в постижении мира, другую степень близости с Верховным Божеством, которое когда-то вселилось в него в полутемном сыром подвале. В случае победы непомерно возвышался не только он, политолог Михаил Львович Стрижайло, но возвышалось поселившееся в нем Божество, реализующее через него, Стрижайло, свое безграничное творчество.
Следовало создать три уникальные предвыборные стратегии – для коммуниста Дышлова, нефтяного магната Маковского, лондонского олигарха Верхарна. Следовало эти три неповторимые стратегии соединить в одну сверхстратегию, в которой переплетались и питали одна другую все три составляющие. Следовало в каждую из составляющих внести незаметную порчу, тайный дефект, невидимую для глаз ущербность, чтобы каждая из победных стратегий обернулась поражением, крахом, разрушила и повергла заказчика. Следовало все три поражения свести в одну катастрофу, чтобы в ней погибло историческое время, исчез политический период, стерлись навсегда имена политиков, улетучились идеологии и партии.
Это была комбинация из множества уравнений, стереометрическая фигура из множества конфигураций и форм, где одни пересекались с другими, создавали фантастические объемы, невиданные пересечения, формировали пространство, куда Стрижайло, как в ловушку, должен был заманить луч света, заставить его метаться, отражаться от внутренних стенок, чтобы он исчах, утратил свою энергию, навсегда погас. Задание, которое он получил, подразумевало ловушку, в которую должны залететь и необратимо погаснуть ослепительные лучи политического интеллекта, молнии социальной энергии.
Это предполагало огромные знания, использование новейших теорий, наличие политологического центра с талантливыми сотрудниками. Их коллективный мозг, управляемый интеллектом Стрижайло, должен был оформить эту мегазадачу, отшлифовать и обработать настолько, чтобы ее можно было ввести в компьютер, превратить в алгоритм, поручить машине управлять сверхсложным процессом.
Но в основе этой грандиозной рациональной задачи лежала вспышка. Мыслилось откровение. Иррациональное озарение, когда в индивидуальное творчество вдруг врывается могучий Творец, отнимает у художника кисть и перо, перехватывает резец и циркуль, и возникают безумные по красоте картины, богооткровенные тексты, нерукотворные дворцы и храмы, снизошедшие с небес учения.
Эту вспышку ожидал Стрижайло. Готовился к чуду неразумного постижения. Копил в душе крохотные мерцания и искры, исходившие из не управляемых разумом биений и токов. Каждая молекула, из которой он состоял, была источником этих микроскопических вспышек. Источала едва различимые звуки, сливавшиеся в «музыку дремлющих молекул», в таинственные гулы приближавшегося откровения. Так туча копит небесное электричество, наполняясь в темной своей глубине зарядом. Плывет над полями, слабо рокоча и сгущаясь, пока внезапно не озарится слепящим блеском, не прорвется оглушительным громом, не ударит пронзающей молнией, обнаружив в черных разрывах восхитительный и ужасный, моментально блеснувший лик.
Он посетил свой политологический центр, именуемый Центром эффективных стратегий, небольшой особняк в арбатских переулках – лепной фронтон, белокаменные колонны, трогательные ампирные барельефы с изображением нимф и тритонов. В кабинетах, где раньше располагались барские гостиные, столовые, спальни, детские, людские, чуланы, кухни, танцевальные залы, теперь помещались сотрудники, ведающие различными направлениями деятельности.
Вспыхивали, пузырились, разноцветно бурлили телеэкраны, перед которыми сидел полубезумный сотрудник, изучавший телевизионные игры. Десятки телеведущих требовали от зрителей угадать мелодию, выиграть миллион, назвать знаменитого английского герцога, найти в голове соседа вошку, тонкой струйкой помочиться в бутылку пепси, переночевать в клетке с крокодилом, переспать с африканской людоедкой, отведать жареных тарантулов, пукнуть на горстку муки таким образом, чтобы в результате образовался профиль Президента. Сотрудник дергался, повизгивал, кусал себя за локоть, раздевался донага, пел шлягер «Птица в море». При этом что-то записывал в черную, погребального вида тетрадь с надписью «Умерщвление социального времени».