Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Идущие в ночи

Год написания книги
2001
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 ... 8 >>
На страницу:
2 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Гребешок. Перед армией друг подарил. – Он вынул из кармана костяной гребешок с несколькими отломанными зубьями. Показал товарищам.

Те внимательно, не прикасаясь, рассматривали амулет, сберегавший жизнь Метро, с которым тот не расставался ни во сне, ни в бою. Брал его вместе с тяжелой снайперской винтовкой на позицию, перебегал вместе с ним под очередями, хранил в кармане, когда тащил на кровавом брезенте раненых. Тех, у кого не нашлось столь надежного амулета, как у него самого.

– А у меня заяц, – сказал Мочило, расстегивая карман, извлекая маленькую пластмассовую игрушку. – Сестра подарила. Сказала: «Бегай, как заяц, и прыгай в разные стороны. Никто в тебя не попадет никогда».

Солдаты серьезно рассматривали пластмассового волшебного зверя, сберегавшего жизнь пулеметчику, в которого летели гранаты и мины, посыпая осколками землю вокруг заговоренного солдата.

– А у меня чайная ложка! – Ларчик вытащил из сапога алюминиевую чайную ложку с просверленной дырочкой, в которую был продет шпагат, прикрепленный к голенищу. – А у тебя какая защита, Клык?

Сержант еще сердился, сопел. Не смотрел на Звонаря, посмевшего в день торжества перечить ему. Но гнев проходил, источался. Ларчик своим просящим вежливым взглядом выражал почтение, благоговейный интерес к его тайне. Клык по-прежнему оставался во взводе первейшим. Самым ловким, сильным, везучим. Подождал, когда все глаза обратятся к нему. Медленно расстегнул на груди рубаху. Вытащил на ладонь скомканную, смятую пулю, укрепленную на цепочке.

– Когда в микрорайон входили, она меня цапнуть хотела. В кирпич саданула. Теперь она как собачка. Сидит на цепи и другие пули отпугивает…

Все рассматривали смятую пулю, лежащую на скрюченной ладони Клыка. Словно кусочек металла был выхвачен из черного бездонного мира, где вращался по слепым орбитам. Солдаты рассматривали пулю, как астрономы изучают малый метеорит, несущий в своих формах сведения о жестоком космосе.

– Ну а ты, миротворец хренов? – Ларчик с грубоватой насмешкой обратился к Звонарю, подтрунивая над ним в угоду Клыку. – В чем твоя защита и оборона?

Звонарь стал расстегивать рубаху, осторожно выворачивая из петель пуговицы заостренными пальцами, когда-то нежными, розовыми, а теперь тускло-серыми, цвета спускового крючка. Пошарил за пазухой, втягивая грудь. Вынес из-под рубахи на свет маленький крестик, слабо сверкнувший в свете коптилки.

– Мама дала… Перед армией в церковь повела и купила…

Все смотрели на крестик, напоминавший малый резной листок. Ларчик удержался от шутки. Флакон протянул было руку, но не решился тронуть. Мазило одобрительно кивнул головой. И только Клык, пряча на груди пулю, сердито хмыкнул:

– Попик соломенный!..

Пушков вдруг испытал головокружение, подобное секундному обмороку. От усталости, от бессонных ночей, от теплого воздуха, прилетевшего с лестницы, где горел камелек, от дневного разрыва, ухнувшего перед самым лицом, он качнулся, переместился в иное время. Туда, где на светлой веранде гуляют полосы солнца, открыта большая книга, темнеют крупные буквы, нарядно пестреют картинки. И чей-то любимый голос читает знакомую сказку.

Солдатские амулеты, которыми сберегалась их молодая жизнь, были из этой сказки. Гребешок, если его кинуть через плечо, разрастался непроходимым бором. Синяя стеклянная пуговица разливалась широким озером. Убегавший заяц нес в себе утку, а та – заговоренную пулю. Все это волшебно прилетело из солнечной теплой веранды сюда, в промороженные развалины. Промерцало крестиком на закопченной ладони.

У Пушкова не было охранного амулета. Он носил на груди металлический военный жетон, на случай, если его обгорелые кости найдут в подбитой машине. Но в бумажнике, который никогда не брал с собой в бой, он хранил фотографию. Молодые мать и отец и он, еще мальчик, в саду на даче, под осенними яблонями со множеством золотистых плодов. Мама называла сад «райскими кущами». Это и был их рай, где им чудесно жилось. Иногда, очень редко, когда возникало пространство в душе, не занятое лазаретами, выстрелами и истошными криками, Пушков доставал фотографию. Уносился в рай.

– Мужики, гляди, что нашел!.. – Флакон, покинувший было комнату, побродивший в потемках, вернулся, вынося на свет гитару, желтую, как дыня, слабо гудевшую в его цепких руках. – Может, кто сыграет, споет?

– Давай сюда!.. – приказал Клык. Принял гитару, положил на колени. Зарокотал, забренчал, подкручивая дребезжащие струны. Гитара, оглушенная бомбардировкой, расстроенная взрывной волной, хранила в своих хрупких перепонках удары танковых пушек, немощно постанывала. Клык сдувал с нее пыль, стряхивал с вялых струн больные неверные звоны, освобождал от окаменелого звука. Настроил, подбоченился, приподнял плечо в розовом махровом халате. Подмигнул всем сразу дико и весело. Погрузил толстую пятерню в струны, хватая их сильным грубым щипком, запел.

Губы Клыка, выговаривающие срамные, веселые слова, были мокрые. Глаз дико и весело мерцал под нахмуренной бровью. Плечо ухарски поднималось под махровым халатом. В голосе звучали повизгивающие, непристойные, бабьи интонации. Солдаты хохотали, ударяли кулаками в ковер, заваливались на спину, поощряли Клыка. А тот, подергивая под розовым халатом могучими плечами, поерзывал на подушке, подмигивал всем сразу и пел.

Мочило заливался, тряс руками, крутил головой. Флакон делал страшные хохочущие рожи. Косой счастливо скалил зубы, колотил себя по животу. Солдаты ахали, стонали, делали вид, что и у них в руках гитары и они бьют по струнам, выговаривают с повизгиваниями дикие срамные слова.

Пушков принимал эти срамные частушки, которые здесь, в разгромленном, отвоеванном доме, имели смысл заклинания. Были проявлением молодой, желающей уцелеть плоти, страшащейся рваного осколка, раскаленной пули, операционного скальпеля. Дикие, свирепые, разудалые слова отделяли живых от мертвых. Горячих, дышащих, поющих – от заледенелых и скрюченных на кровавых носилках, от задавленных бетонными перекрытиями, от обглоданных собаками, костенеющих в гнилых подвалах. Солдаты погружались в эти плотские, парные слова, спасались в них от черной, веющей за окнами смерти.

Клык отложил гитару. Радостный, раздобревший, всласть повеселивший товарищей, предлагал им продолжить потеху:

– Ну, кто сменит?.. У кого есть занозистей?..

– Дай мне, – попросил Звонарь.

Клык удивленно, неохотно передал гитару. Тот принял ее бережно, как ребенка. Сначала прижал к груди. Потом слабо дохнул в нее, будто вдувал свою жизнь. Легонько, как живую, огладил, словно ждал, когда в ней пройдет испуг. Сбросил со струн несколько печально прозвеневших звуков. И вдруг всем показалось, что в гитаре, в ее темной глубине, затеплился мягкий огонь, просвечивал сквозь тонкое дерево, как светильник.

Пальцы Звонаря двигались осторожно и нежно, словно он перебирал не струны, а волосы ребенка. Звуки, которые влажно и сладко издавала гитара, прилетели в разгромленный дом из других пространств, где не было проломов в стене, осветительных желтых ракет, окровавленной амуниции, ожидания смерти. Солдаты, сидящие на замызганном ковре, минуту назад гоготавшие, жадно внимавшие срамным несусветным частушкам, вдруг изумленно утихли. На лицах у них появилась одинаковая печаль, будто они сожалели о чем-то несбыточном, что их миновало, случилось с кем-то иным в недоступной чудесной дали.

«Колокольный звон над землей плывет…»

Это была песня монаха, которую однажды слышал Пушков в случайной московской компании, где звучал кассетник, молодые люди пили водку, рассуждали о религии, говорили о каком-то всемирном заговоре и одновременно ухаживали за хорошенькими смешливыми студентками. Тогда эта песня среди шумных, нетрезвых споров, двусмысленных шуток и женского смеха показалась Пушкову неуместной. Теперь же он был ошеломлен и испуган первыми ее словами. В ледяном, гибнущем городе не существовало предметов и чувств, которым бы они соответствовали. Был поражен звуками голоса, ничем не напоминавшими хриплые приказы, остервенелые ругательства, вопли о помощи, сердитые переговоры по рации, истошные стоны. Был смущен видом бледного болезненного лица, которое вдруг осветилось, выступило из темноты, приблизилось и укрупнилось, а остальные лица померкли и отодвинулись в сумрак. На этом бледном озаренном лице сияли большие синие глаза, в которые хотелось смотреть без конца.

Таково было первое впечатление от песни, что затянул Звонарь. Пушкову казалось, что солдат взял его за руку, провел сквозь кирпичную стену и вывел наружу. И они, не касаясь земли, над искореженным железом, смятыми обугленными цистернами, взорванными поездами и упавшими в реку мостами стали уходить из несчастного города в чистые снега, над которыми плыли печальные сладкие звоны.

Этот худой, с болезненным серым лицом солдат, чья тонкая, еще детская шея вытягивалась из расстегнутого ворота и пальцы с обломанными ногтями, черные от царапин и ружейного масла, перебирали струны гитары, был инок. Не в сером истертом бушлате, не в замызганных сапогах, а в черном до пят облачении, узком в талии, в островерхой бархатной шапочке. Клал поклон в том месте церкви, где из стрельчатого окна падал малиновый луч и вдали румянились волнистые голубые снега. В кудрявых дымах, в мерцаньях крестов, куполов туманился чудный город, нарисованный в книге, что лежала на их летней веранде. Пушков изумленно глядел на солдата. Словно тот только что явился к ним во взвод, его не было во время недельных боев. Не было синих истовых глаз, высокого, взволнованно-чистого голоса. Он появился внезапно, сегодня. Был прислан к ним в штурмовую группу перед неведомым грозным свершением. Поет незнакомую дивную песню. Старается им объяснить истину, с которой явился. Но они не могут понять. Изумленные, слушают. Тревожатся от непонимания слов.

Гранатометы, огнеметы, прислоненные к стене автоматы со сдвоенными рожками. Ракетница, штык-нож, оббитый о камень бинокль. Заложенный кирпичами оконный проем с амбразурой, в которую втиснут ствол пулемета с наборной латунной лентой. Гильзы с горящей соляркой, разломанный шкаф в углу. Это их монастырь, братская тесная келья. Их привела сюда таинственная безымянная сила. Позвало неизреченное слово. Не взвод, штурмующий дом за домом, отупевший от залпов, озверевший от потерь и усталости, ненавидящий черный проклятый город. А молодые иноки, отрекшиеся от земной суеты, преображенные, вставшие на вечернюю службу, ждущие чуда в молитвенный час. Пушков чувствовал это преображение, словно его нечистое потное тело под несвежей одеждой, с больными суставами, с синяком на плече омылось прохладной водой, задышало и побелело, стало стройней и легче. А душа, как мумия, закутанная в брезентовые оболочки, промасленная, пропитанная горящей нефтью, ослепшая от гнева, оглохшая от рева орудий, выскользнула из утомленной плоти. Прозрачная, бестелесная, не касаясь босыми стопами земли, стоит на воздухе перед синими очами. Вопрошает, ждет обещанную ей благодать.

Долгожданное, как блеск небесного света, откровение. Острое, слезное прозрение в счастье, в любви. Русская красота, необоримость, таинственная сила, соединившая их всех в этом черном расколотом доме. Родина, ненаглядная, страдающая, собрала их по городкам, деревенькам. Посадила в длинный промороженный эшелон с притороченными к платформам боевыми машинами. Поселила среди голого чеченского поля в брезентовых островерхих шатрах. Направила в туманный город, куда с воем над их головами полетели снаряды «Ураганов» и дальнобойных «Гвоздик». И их первая потеря среди заводских окраин, бетонных заводов и складов. Механик-водитель Савченко, рыжий, остроносый, как лисичка, лежал на носилках, и в вывернутых кровавых карманах залипла конфета. Россия, война, солдатские галеты, банка пролитого йода, пикирующий с высоты вертолет, вонзающий колючие стрелы в крышу горящего дома, и этот бледный синеглазый солдат уверяет их, что Россия жива, что все они – ее сыны и солдаты и каждая их жизнь или смерть у нее на устах, в ее чудных синих очах. Оплаканы ею и воспеты.

Пушков не улавливал до конца содержание песни, но ее сладостные певучие рокоты, длинные звучания порождали в нем особые переживания, открывали особый смысл. Этот смысл убеждал его, что они не забыты, не брошены в этом исстрелянном снарядами доме. Видны из всех концов многострадальной любимой земли. Их самодельные коптилки, стертая белесая сталь оружия, кусок грязи на сапоге Мочилы, красная царапина на кулаке Флакона видны в нарядной ночной Москве, разукрашенной цветными рекламами, в блеске драгоценных витрин, с бесконечными бриллиантовыми огнями пролетов машин. Видны в крохотных городках, затерянных в зимних лесах, где желтое оконце бессонно горит в ночи и мать Клыка достает из шкафа его детскую рубашку, целует ее и плачет. Они все на виду, на учете, под любящим молитвенным взглядом белобородых стариков, которые знают все наперед. Кто завтра добежит до соседнего дома, ворвется на его этажи, а кто останется лежать на снегу у черного расщепленного дерева, сжимая в пальцах тающую красную горсть.

Пушков знал, что его сберегают, молятся о нем. Все они, охраняемые постами, стволами пулеметов, минными растяжками, были под незримой охраной чьей-то далекой молитвы.

Нету смерти, нету конца дней, нету страха боли и сумеречности. А есть бесконечная жизнь, осмысленная, одухотворенная, среди милых и близких, неизбежная встреча с ними. Кончится штурм, остынут развалины, останутся позади подорванные и сожженные танки, рыхлые могилы и угрюмые взгляды врагов. Будет теплый июльский вечер, когда они встретятся в любимом саду. Мама, молодая, красивая, в розовом сарафане, принесет самовар. Отец, загорелый, веселый, подымет на сильных ладонях красный тяжелый чайник, плеснет в стаканы черно-золотую заварку, подставит под булькающий кипяток. Сквозь ветви яблонь – синее близкое озеро, медленная темная лодка, стеклянный след на воде. К ним в застолье придет его взвод, все живые, степенные, разливают в блюдечки чай, поддевают ложкой варенье. И лежат на скатерти, у хрупких фарфоровых чашек, костяной гребешок, пластмассовый заяц, синяя стеклянная пуговица, расплющенная пуля, малый серебряный крестик, сохранившие их среди атак и смертельных ран.

Пушков очнулся. Звонарь пел о себе. Готовил себя к чему-то, о чем уже знал. К тому, что витало над ним среди темных развалин. Сделало его избранником среди всех здесь сидящих. Этот юноша с бледным лицом и тонкой торчащей шеей, смиренный, безропотный, был отмечен. Удалялся от них в свой отдельный и грозный путь. Еще находился здесь, среди горящих коптилок. Но его уже уносило, удаляло, и не было сил удержать. Пушков в своем прозрении, в своей внезапной догадке хотел обнять его узкие плечи, прижать к груди, нахлобучить на него каску, навьючить бронежилет, спрятать под броню в боевую машину, отправить в тыловой лазарет на краткое лечение и отдых. Вымаливал его у кого-то неколебимого. Заколдовывал, останавливал время, чтобы замерли стрелки в тикающем будильнике, окаменело и перестало качаться пламя коптилок, не мигали на солдатских лицах глаза, не шевелились поющие губы, с каждым словом выговаривающие для себя грозное неотвратимое будущее. И такую любовь к Звонарю, такую немощь и бессилие испытал Пушков, что глаза его затуманились и он отвернулся к стене, где стояло приготовленное к бою оружие.

Звонарь умолк, отложил гитару. Она медленно затихала. В ней угасал светильник. Все сидели, слушали, как, расширяясь, подобно кругам на воде, расходится по комнате звук. Молча вставали, разбредались по углам, где были навалены матрасы, одеяла, занавески, подушки. Укладывались спать, навьючивая на себя сырую, плохо греющую ветошь. Звук гитары сквозь множество проломов и трещин вытекал из комнаты, таял в ночи. Далеко и гулко ухнула бомба, и близко, вслед за ней, рассыпалась злая очередь.

Солдаты ворочались, кашляли, бормотали во сне. Пушков обошел позицию, проверяя посты в подъездах дома, на лестничных клетках. Притаившихся снайперов, недвижных наблюдателей. В черно-белом ночном дворе разглядел размытые продолговатые пятна боевых машин пехоты, которые перегнали ближе к рубежу обороны, спрятали среди заборов и стен, укрывая от шальных чеченских гранатометчиков. Завтра, когда пехота пойдет в атаку, машины из развалин станут поддерживать ее огнем пулеметов и пушек. Он нашел радиста перед рацией с красной ягодкой индикатора. Ротный не выходил на связь, отдыхал в соседнем доме, забравшись в спальный мешок. Эфир был свободен, и среди электрических разрядов и тресков на частоте штурмовой группы развлекался скучающий чеченский радист.

– Ты, русская собака, приходи в гости, я тебе яйца отрежу… Медленно буду резать, аккуратно, чтобы ты в пакетик сложил, домой своей девке отправил… Скажи, привет от Фазиля… Пусть приезжает в Грозный, я ее вместо тебя трахать буду…

В ответ звучал голос ротного радиста, довольного тем, что в скучный час долгой ночи нашелся для него собеседник:

– Фазиль, ты или хер собачий, ты почему уши не моешь?.. Сколько я у чеченцев ушей отрезал, и все немытые… Ты их хоть кирпичом потри или в солярку макни… А то режешь, а они как резиновая подметка…

– Эй, собака, закурить есть?.. А то «Мальборо» кончились…

– А ты, хер, фонариком помигай, я тебе из «Шмеля» прикурить дам…

Пушков испытывал беспокойство и неясную печаль. Не мог забыть песню, которую пел Звонарь. Беспокойство и печаль были связаны с тем, что его, Пушкова, жизнь, протекавшая среди гарнизонов, учений, беспросветных казарменных будней, а потом здесь, в Грозном, среди ежедневных кромешных боев, таила в себе загадочную возможность. Таинственную глубину, которая оставалась непознанной, нераскрытой, заслонялась усталостью, ненавистью, непрерывной военной заботой. Как если бы он мчался в черном грохочущем туннеле с проблеском молний, вспышками металла, но знал, что где-то в бетонной стене существует потаенная дверца. Соскочишь с грохочущей платформы, нырнешь в дверцу, и вдруг окажешься в чистом поле, среди тонких прозрачных трав, в которых нежно поет незримая птица. Эта постоянная двойственность томила его, заставляла думать, что он проживает одновременно две жизни. Одну явную, состоящую из взрывов, криков боли и ненависти. Другую тайную, из нежности, печали, любви, где ожидало его чудо. То ли встреча с любимой женщиной, которой у него не было, то ли свидание с матерью в заповедном райском саду, куда они после взятия Грозного приедут с отцом.

Отец, воевавший с ним рядом, был ему опорой, подмогой. Они редко виделись. Их разделяли дымящиеся кварталы, минные поля, туманные от гари площади. С передовой, которая, как кромка фрезы, врезалась в город, он не мог дотянуться до штаба, где работал отец. Но чувствовал его волю и мысль по приливам и отливам штурма, темпам наступления, замедлению и убыстрению атак. По прихотливому изгибу передовой, которая то накатывалась на городские кварталы, раскалывая коробки домов, то отступала, оставляя после себя дымящиеся пожары.

Теперь, стоя у промороженной кирпичной стены, глядя на открывшееся в небесах морозное небо, он нашел в нем две близкие яркие звезды. Одну большую, лучистую, среди синей прозрачной тьмы. Другую, поменьше, в розоватом дыхании. Смотрел на звезды и думал, что одна из них – это отец, а другая – он, сын.

Нужно было укладываться, залезть в спальник, натянув сверху стеганое одеяло с торчащей обгорелой ватой. Забыться чутким сном, сквозь который он будет слышать каждый металлический выстрел пушки, каждую близкую очередь. Чтобы в утренних сумерках натянуть на себя бронежилет и каску, подхватить автомат и, пропуская вперед солдат, спуститься в подъезд с оторванной дверью, за которой тускло синеет снег и чернеют корявые расщепленные деревья.

Перед тем как лечь, лейтенант Пушков захотел еще раз осмотреть улицу, по которой завтра пойдет в атаку. Перешел на противоположную сторону дома, к окнам, обращенным к неприятелю. Осторожно, виском и глазом, выставился из-за кирпичной кладки. Мутно темнел сквер. Из-за крыши противоположного дома неслышно летели красные трассеры. На окраинах качались два далеких пожара, отражаясь на тучах малиновым заревом. Взлетела осветительная ракета. Повисла, как оранжевая звезда. Озарила фасады с черными проломами окон, дыры и вмятины от пуль и снарядов. Длинную, запорошенную снегом улицу усыпали обломки кирпичей, комья мерзлой земли, вокруг которых лежали лунные тени. Убитого чеченца не было. Не было следов и тех, кто унес тело. Быть может, чеченец ожил и, не касаясь земли, выставив темную бороду, в своем камуфляже ушел по воздуху в мертвенно-серое небо. За облака, сквозь едкий зловонный дым и пламя пожаров, туда, где в бесконечной лазури, удаленный от черных развалин, белел чудесный город.

Глава вторая

В окрестностях Грозного, в Ханкале, среди огромного пустынного поля стоят шатры. Островерхие, брезентовые, с дымами, кострами, с чашами и штырями антенн. Окружены сырыми рвами, окопами, врытыми в землю танками. Палатки, запорошенные снегом, сыплют искры из железных печек. Мешаются с полевыми кухнями, банями, походными лазаретами, горбатыми грязно-зелеными кунгами. Кажется, в эту зимнюю чеченскую степь из низкого неба опустился перепончатый громадный дракон. Впился стальными когтями в землю. Выставил вверх колючие шипы и клыки. Свил кольцами чешуйчатый хвост. Скрежещет, шевелится в вязкой, как пластилин, земле. Оставляет клетчатые отпечатки, ребристые следы, рваные рытвины. Штабы полков и бригад, тыловые службы, управления разведки и связи, столовые, нужники, дровяные склады, солдатские палатки, посты – все перемешано, сбито, тонет в липкой грязи, по которой пробирается горбатый дымный «Урал», продавливая клетчатую колею, мчится заостренная, как топорик, боевая машина пехоты. На броне, в обнимку с пушкой, зачехленный в черные маски, угнездился спецназ. Солдаты пилят дрова. Свистит солярка, нагревая банный котел. Садится вертолет, взметая ошметки бурьяна. Бегут из-под винтов, придерживая шапки, офицеры связи. Два других вертолета, в блеске кабин, с подвесками ракет и снарядов, совершают облет территории. Сближаются, как две тусклые стрекозы. Расходятся в стороны, и один идет над насыпью с мертвым, без тепловоза, составом, другой скользит вдалеке, просматривая арыки и лесозащитные полосы. В сердцевине тесного разношерстого лагеря, как княжеский терем, окруженный посадами, слободами, непролазным частоколом и рвом, спряталась ставка командующего. Самоходная гаубица под маскировочной сеткой. Бойница с ручным пулеметом. Мачта с антеннами. Штаб группировки, управляющий штурмом Грозного.
<< 1 2 3 4 5 6 ... 8 >>
На страницу:
2 из 8