– Командир, я давно примериваюсь! Как атаковать, знаю! Подстанцию подорвать, прожектора переколотить, и в темноте мы их голыми руками возьмем, гранатами забросаем!.. Я давно говорю, этот Амин сучий на «мерседесе» катает, мясо жрет во Дворце, а народ с голоду мрет, детишки по снегу босиком бегают!.. Что-то не то! Не такая у них революция! – Он вился, топотал, весь в нетерпении, в веселой ярости, гитарист, любовник, стрелок. Его пылкая, требующая сильных впечатлений натура ликовала в предчувствии боя.
Командир третьей роты Баранов побледнел. Тяжело дышал, моргал воловьими влажными глазами.
– Если приказ, то конечно… – говорил он несвязно. – Чем мы хуже других?… У кого была Куба, у кого Чехословакия, у кого остров Даманский. Дядька мой в Испании воевал… Не говоря уж о Великой Отечественной… Американцы повсюду лезут, а нам, что ль, отсиживаться? – Он дышал так глубоко, словно здесь, на чистом белом снегу, среди горного ветра, ему не хватало воздуха.
В то время как Калмыков говорил, командир четвертой роты Беляев смотрел в сторону, тонко, длинно улыбался. И пока говорили остальные, продолжал презрительно улыбаться. Но потом его тонкая длинная улыбочка вдруг превратилась в оскал, в углах растянутых губ закипели пузырьки слюны, и он стал резко выкрикивать:
– Не имеете права!.. Превышение!.. Знал, когда собирались!.. Блатные все улизнули!.. У кого мохнатая лапа!.. У меня желудок болит! Как дураков заманили!.. Прикончат всех, как козлов!..
Он кричал, переходил на визг, брызгал слюной. Два солдата, идущие стороной, несущие на палке дымящий котел, оглянулись на его вопль.
– Кончай! – Грязнов ударил его кулаком под дых, несильно, но так, чтоб заткнуть его крик. Тот умолк, захлебнулся, скорчился от боли, обняв руками место удара. – Не голоси, как баба!
Начальник штаба Файзулин озабоченно, хлопотливо оглядывался, словно уже начинал выполнять приказание. Пересчитывал, собирал все разрозненное, рассыпанное по ложбине хозяйство батальона.
– У нас бронежилетов всего сто штук. Надо решить, кому дать. Калмыков стоял среди своих подчиненных, чувствовал, что тяжесть
замысла, недавно обременявшая его, теперь стала легче. Распределилась среди остальных, обременила их своей ношей.
Солдаты трудились в казарме, в парке, в ружейных комнатах, слаженно, напряженно, охотно. Им сказали, что назавтра учения. Они соскучились по рейдам и марш-броскам, доверчиво и дружно работали, предвкушая завтрашний рывок в окрестные горы, прочь из этого тесного распадка, из надоевших глинобитных казарм.
По приказанию прапорщиков выпиливали из недостроенной кровли длинные волокнистые слеги, мастерили из них штурмовые лестницы. В ружейных комнатах набивали магазины, чистили стволы, сшивали оборванные ремешки и лямки. Обслуживали технику, окатывали водой зеленое железо, протирали ветошью двигатели. Ремонтировали одежду, ваксой жирно чернили высокие афганские краги.
Калмыков обходил казармы, следя за веселой, спорой работой солдат. Замысел, еще им неведомый, уже владел ими, направлял их усилия, выстраивал по отточенной прямой от казармы ко Дворцу по пути атаки.
Через день, все на той же открытой снежной площадке, чтоб никто их не смог подслушать, Калмыков собрал командиров рот и распределил позывные, условился о зрительных, звуковых и радиосигналах, установил количественный состав групп, которые пойдут на танки, на зенитную батарею, на казарму гвардейцев.
К танкам, врытым в пологий склон, вела тропинка. Внизу у подножия горы протекал арык. Через этот арык на гору должен был ворваться «бэтээр».
Пользуясь быстротой и внезапностью, надлежало обезвредить экипажи танкистов, вывести танки из капониров и использовать их для поддержки атаки. В случае неудачи – сжечь танки из гранатометов.
Подстанция с трансформаторами обеспечивала освещение Дворца, питала прожекторные установки. Ее следовало разбить в первые минуты штурма – вырубить электричество, чтобы операция прошла в темноте.
Но главная хитрость состояла в том, чтобы накануне атаки, за полчаса до штурма, пригласить в казарму гвардейцев – Джандата, Валеха, начальника контрразведки, главных командиров охраны. Устроить товарищеский ужин и взять всех в плен. А если будет нужда, то и уничтожить, лишить гвардейцев командования.
Все это довел Калмыков до своих подчиненных. Выслушал их замечания. Отослал назад в роты шлифовать и оттачивать замысел.
Наутро появился Татьянушкин. За его «тойотой» к казармам подкатил грузовик. В кузове валялась рухлядь, поломанные стулья, матрасы, листы отсыревшей фанеры.
– Это зачем? – удивился Калмыков.
– Там человек. Из тех, кого мы завезли на виллу. Поставьте пост. Никого не подпускайте к машине. Завтра, когда все кончится, ему покажут Амина. Он опознает труп. Мы должны быть уверены. Пусть в машину кинут пару одеял, поставят горячий чайник. В случае непредвиденных обстоятельств, мало ли что завтра может случиться, – уничтожить! – Его лицо было спокойным, жестким. Он уже не думал о притаившемся в грузовике человеке, а только о завтрашнем штурме, в котором сам будет участвовать, выполняя главнейший замысел.
– Утром приеду с людьми. Мои люди внедрятся в группы захвата. Ваша задача – доставить нас к объекту, прикрывать продвижение, пока мы не сделаем дело.
– У нас есть бронежилеты, – сказал Калмыков. – Ваши люди их могут надеть.
– Все есть, – ответил Татьянушкин.
Они пожали друг другу руки. Татьянушкин укатил. Калмыков смотрел на грузовик с рухлядью, прислушивался. Из кузова не доносилось ни единого звука, но чувствовалось – там терпеливая безмолвная жизнь, смирившаяся перед грозной высшей волей, готовая к любому для себя исходу.
Вечером после отбоя Калмыков наблюдал, как укладывается казарма. Солдаты снимали мешковатую грубошерстную форму, сбрасывали тяжелые краги. Их голые плечи, бритые головы мелькали в тусклом свете ламп. Худые и крепкотелые, чахлые и налитые силой, с татуировкой и нежными родинками, славяне и азиаты, они не ведали о том, что предстоит им завтра. Не знали, что во многих вонзится острый горячий металл, станет рвать и буравить их кости, жилы и мускулы.
Узбек на худых ногах стаскивал мятый носок, рассматривал свои длинные нечистые пальцы. Плосколицый казах с синей наколкой вяло взбивал подушку. Все они завтра пойдут под пули, станут умирать, убивать. Это он, Калмыков, отнял их у матерей и отцов, навьючил на них патронташи и вещмешки, погрузил в самолеты, привез в чужой азиатский город и завтра кинет их в бой.
Он лежал за брезентовым пологом, удерживая в сознании весь окрестный ландшафт с Дворцом. Следил за выдвижением рот. Притормаживал разогнавшиеся на серпантине машины. Торопил штурмовые группы, бегущие сквозь сад по горе. Открывал огонь из самоходных «Шилок» с фланга по белым колоннам Дворца. Подавлял пулеметные гнезда. Летал, вился, взмывал, как сокол, кружил над Дворцом, озирая картину боя. Пикировал вниз, в открытый люк транспортера, гнал «бэтээр» через рытвины навстречу закрытым танкам.
– Товарищ подполковник!.. Товарищ подполковник!.. – За брезент заглянуло испуганное лицо лейтенанта. – В четвертой роте рядовой Хакимов с гранаты кольцо сорвал!.. Держит!.. Грозит подорваться!..
И пока торопливо натягивал форму, застегивался на бегу, слушал булькающие бестолковые слова лейтенанта, вспомнил: Хакимов, щуплый, тощий, стоит на коленях среди красной глины бруствера, жует липкую грязь, а над ним наклонились глумливые лица мучителей.
Казарма гудела, сгрудилась на одной половине, освободив другую. Под тусклыми лампами валялись скомканные матрасы, гудела форсунками печь. В углу, в рост, на кровати, голоногий, с тонкой воздетой рукой, стоял Хакимов. Бритоголовый, с безумными прыгающими глазами, сжимал в кулаке гранату.
– Хакимов, выйди и кинь ее в снег к едреной матери! – не приказывал, а умолял ротный Беляев из дальнего угла казармы, готовый упасть, распластаться на земляном полу. – Обещаю тебе во всем разобраться, и кто тебя пальцем тронул, того, гада, под трибунал!.. Давай, парень, иди и метни ее в снег!..
Калмыков мгновенным прозрением постиг случившееся. Отчаяние замученного, затравленного, забитого до полусмерти Хакимова, одинокого и безгласного среди веселых, неутомимых мучителей. Пропадая вдали от близких, от матери, братьев, сестер, отделенный от них непреодолимым пространством враждебной земли, сырой глинобитной казармой, непрестанной мукой и пыткой, рванул у гранаты кольцо, – кинет себе под ноги, умирая в клубке огня, разбрасывая по ненавистной казарме вихрь осколков.
Прозревая все это, стиснутый полуголыми солдатами, зная, что завтра будут другие осколки и взрывы, Калмыков пробрался вперед, медленно пересек пустое пространство, мимо солдатских постелей, гудящей печки, и подошел к солдату, чья рука была занесена для броска, а глаза, огромные, белые, сверкали и прыгали:
– Хакимов, это я, Калмыков, комбат!.. Об одном тебя прошу: на минутку успокойся!.. Подумай о своей матери, о братьях!.. Тебе домой возвращаться!.. Минуту пережди, ничего не делай, а дальше все будет нормально!..
Он медленно приближался, уговаривал солдата, видел, как дрожит в стиснутом кулаке округлая стальная картофелина, торчит задранный локоть. Чувствовал, как на шаткой грани колеблется измученная, лишенная опоры душа, не желающая больше жить. Калмыков подходил к солдату, что-то говорил, отвлекал. Уводил от колеблемой грани, удалял от последней, необратимой секунды.
Подошел к кровати, наступил ногой на матрас, ощутил исходящий от солдата запах: ужаса, предсмертного пота. Обнял его за худое плечо. Провел ладонью по острому локтю, к запястью, к стиснутому кулаку. Чувствуя, как пульсируют на тонком запястье жилы, проник своими осторожными сильными пальцами в сплетение его, худых, схвативших гранату. Нащупал влажный лепесток предохранителя. Перехватил в свой кулак гранату. Повернувшись спиной к толпе, сбившейся в дальних углах, понес перед собой гранату, как светильник. Прошел мимо печки, вдоль застывших полуголых солдат.
Вышел в темноту на снег. Двинулся прочь от казармы, хрустя ботинками, вверх по пологому склону. И удалившись на расстояние, когда стих, не стал слышен гул голосов, метнул гранату наверх, чуть пригнувшись, зная, что веер осколков минует его, просвистит над его головой. Увидел красную ранку взрыва. Услышал короткий грохот. Ветер донес теплое зловоние взрывчатки.
Он вернулся в казарму. Сам надел, навьючил на Хакимова одежду. Увел к себе. Тот безвольно, понуро брел, словно потерял все жизненные силы. Калмыков уложил его на свою койку, подоткнул под ноги одеяло, выключил свет.
Снова вышел на снег. Медленно, вдыхая ледяной воздух, зашагал вверх по холму, туда, где на вершине поджидало его видение Дворца. Пока взбирался, чувствовал, как дотягиваются до него через гребень, влекут невидимые силы. Послушно шел, подчиняясь безымянной понуждающей воле.
Вышел на вершину холма и стал. Дворец был окружен туманной кристаллической изморозью. Свет окон расщеплялся на туманные причудливые лучи, сливался в розоватые кольца и нимбы, словно вокруг морозной луны.
Дворец казался огромным небесным светилом, парил над туманным ландшафтом земли. Щупальца света пронизывали атмосферу, слабо отражались на обледенелых склонах, на глянцевитых наледях, достигали зрачков Калмыкова, проникали в глазницы, в кровь, в дыхание, наполняя их таинственными цепенящими ядами. Он стоял, пойманный щупальцами розоватого света.
Ему было странно стоять одному на холме и смотреть на Дворец, который завтра он должен разрушить. В ответ из Дворца полетит в него огонь и железо и, быть может, его завтра убьют.
Но сегодня, живой, дышащий, он стоит среди ночного мира. Во Дворце, не ведающий о своей участи, отдыхает властитель. Золотистая резьба на стойке деревянного бара. Девочка в ночной рубахе перелистывает книгу с картинками. Врач, похожий на дятла, капает в хрустальную рюмочку безвкусное и бесцветное зелье. В казарме забылись солдаты. В ружейных комнатах, в пирамидах, рядами стоят автоматы. В тяжелом грузовике под брезентом притаился безвестный человек, чутко слушает ночь. И все это совершается в единое непрерывное время, которое завтра может для него оборваться. Завтра его могут убить.
Он стоял на холме, овеваемый ветром гор, чувствуя в последнюю ночь перед боем шарообразность Земли, тонкую пленку жизни, в которой он появился на свет, под ней – каменную неживую толщу Земли, над ней – в бесконечном космосе – млечные спирали галактик, хвостатые звезды, туманы иных миров.
Он стоял на вершине, чувствуя под ногами глубинный донный огонь, а над головой удаленные мирозданья. Смотрел на Дворец, который он завтра разрушит.
Часть третья
Глава четырнадцатая
Утро блестело, сверкало, было голубым, розово-белым, как перламутровая раковина. Горы вдали напоминали крылья огромной птицы, готовой к взмаху и взлету. Калмыков встретил этот солнечный день, как грозную неизбежность, которую по ошибке украсили глазурованной белизной, ослепительной чистой лазурью. К вечеру, когда солнце отсверкает и уйдет за хребты, на мгновение зажгутся на вершинах многоцветные хрустали и лампады, он, комбат, поведет батальон на штурм. Теперь же он проживал этот день в непрерывных заботах и хлопотах, предварявших атаку.