Утром в окно он увидел желтую длинную зарю, недвижно застывшую над волнистой темной грядой. Под этой зарей неразличимо чернела равнина, бестрепетно молчали глянцевитые листья деревьев. Этот утренний свет сочетался в его ощущениях с предрассветным холодком, от которого зябли разогретые во время сна спина и плечи. Но тут из окна слабо сочился маслянистый душистый воздух, от которого кожа казалась натертой глицерином.
Он услышал тихие голоса, стук машинной дверцы. Быстро оделся, ополоснул лицо, вышел наружу в тот момент, когда Сесар и Росалия несли продолговатый тяжелый ящик к машине.
– Доброе утро, друзья! – Он перехватил у Росалии ящик, помогая Сесару пропихнуть груз на заднее сиденье. – Кажется, я не проспал и успею проститься с Росалией.
– Мы уедем все вместе, – ответил Сесар. – Но потом, от Линда Виста, Росалия повернет на восток, на Матагальпу и дальше, к Пуэрто-Кабесас. А мы по Карратере Норте поедем в Саматильо… Не волнуйся, Росалия, не раздавим твою вакцину. Видишь, она на мягком сиденье.
– Сесар сказал, что вы через неделю прилетите в Пуэрто-Кабесас. Буду вас ждать, устрою прием.
– Пусть она устроит нам обед из морских черепах и креветок в китайском ресторане. Каждое утро на пристань привозят живых морских черепах. – Сесар старался казаться веселым и бодрым, но в словах его слышались тревога и нежность, которую он прятал за жизнерадостными жестами и смехом.
– А ты опять пойдешь на дискотеку и станешь отплясывать с толстушкой Бэтти. – Росалия вторила ему, посмеиваясь, но глаза ее оставались печальны. – Она до сих пор не может опомниться. Все спрашивает, когда ты приедешь.
– Передай толстушке Бэтти, что мы везем ей для танцев Виктора. Будете танцевать с ней румбу.
– Но я не умею танцевать румбу, – сказал Белосельцев.
– Бэтти научит, – усмехнулась Росалия.
– Она вас всему, чему хотите, научит, Виктор!
– Кое-что я и сам умею, – скромно сказал Белосельцев.
– Перестань смеяться над Бэтти, – запретила мужу Росалия. – Она действительно полновата, но отличная медицинская сестра, замечательно делает прививки. Когда нас освобождали из плена, ее ранили. Рана еще болит, но она не унывает, смеется. А это, поверьте, очень важно там, где идет война и каждый день убивают.
– Мы любим Бэтти и не смеемся над ней. – Сесар наклонился к жене, легонько тронул ее висок губами. Он был одет в военную форму, в грубые бутсы, опоясан толстым капроновым ремнем с кобурой.
Они позавтракали, отпуская в адрес друг друга легкие шуточки, которыми удавалось скрыть тревогу и печаль расставания. После завтрака Сесар перенес в желтую «Тойоту» жены две канистры бензина, укрепил в багажном отсеке. Росалия вынесла на распялке платье, длинное, белое, с розовым цветком. Аккуратно повесила его в машину. Сесар положил на переднее сиденье три ребристые ручные гранаты и кобуру с пистолетом. Росалия благодарно кивнула, спрятала пистолет куда-то в глубину, под сиденье.
Заперли дом. Росалия протянула Белосельцеву длинную смуглую руку. Прощаясь, коснулась его щеки своей нежной горячей щекой.
– До встречи на «Атлантик кост»!
Сесар осторожно, почти не касаясь, словно трогал воздух вокруг ее хрупких приподнятых плеч, обнял жену, поцеловал в губы.
– Виктор, можем ехать, садитесь…
Две их машины – впереди Росалия, следом они – выехали по хрустящей дорожке на асфальт. Миновали белую церковь Санто-Доминго. Влились в утренний, начинавший шуметь город. Задержались на перекрестке. Белосельцев видел, как Росалия опустила стекло и купила у мальчишки газету. Мчались по прямой трассе, в конце которой сквозь городской смог возвышался зеленый конус Момотомбо. Росалия приторомозила, прощально помигала огнем. Обернулась, помахала. Скользнула в сторону и исчезла. Сесар, словно запрещая себе следовать за ней, резко повернул, пересекая след исчезнувшей «Тойоты», рванул вперед по рокочущей брусчатке, мимо большого плаката, на котором припавшие на колено солдаты в пятнистой униформе били из автоматов красными нарядными язычками.
Мчались по просторному панамериканскому шоссе среди зелени, солнца. Белосельцева охватило вдруг молодое, пьянящее чувство дороги. Глаза расширились, как у птицы, приобрели панорамное зрение, и он различал отдельные солнечные камни на далеких откосах, блеск листвы на удаленных круглых деревьях, синее сияние асфальта, бросавшего навстречу то яркий грузовик, то арбу с быком, то вереницу крестьян с плоскими мачете на плечах, мокрыми от травяного сока. Фотокамера лежала на коленях. Белосельцев чувствовал свою оснащенность, готовность наблюдать, замечать, а если надо, ловить в объектив мелькающие детали ландшафта.
Просверкал, проблестел металлическими конструкциями нефтеперегонный завод. Белосельцев, любуясь сочетанием серебристого металла и сочной лесной растительности, одновременно искал и не находил обороняющих завод сооружений, пулеметных гнезд, капониров с зенитками.
– Недавно хотели взорвать, – словно угадал его мысли Сесар. – Уже динамит заложили, бикфордовы шнуры протянули. Рабочие заметили и обезвредили. «Контрас» наносят удары по энергетике, хотят вызвать топливный голод, ропот водителей тяжелых грузовиков, как в Чили…
Белосельцев изумлялся беспечности, с какой охранялись стратегические объекты страны, доступные проникновению диверсантов. Революция, которую он здесь наблюдал, казалась романтичной, не обременяла себя повседневным изнурительным деланьем. Ей хватало стихов Кардинале, живописных плакатов с широкополой шляпой Сандино, марширующих «милисианос».
Открылся округлый, с рыжими осыпями провал, и в нем зеленая, недвижная, окаменелая вода – лагуна в кратере, восхитительно-драгоценная. Поворачивая голову, он наслаждался бездонным изумрудным цветом. Вообразил эту сужающуюся ко дну огромную водяную каплю.
– Асосока, – сказал Сесар. – Отсюда Манагуа воду пьет. «Контрас» старается отравить. Это делается очень просто. На ходу из машины из пистолета стреляют ядовитой таблеткой, и вся столица отравлена.
И опять Белосельцев не разглядел ограждений, постов, изумляясь легкомысленному отношению к хранилищу питьевой воды.
У дороги под кручей заплескались мутно-рыжие волны озера, уходящего к подножию вулкана Момотомбо с его уменьшенным, трогательным подобием – Момотомбино. «Мадонна с младенцем», – с нежностью подумал Белосельцев.
– Здесь, – Сесар указал на белевшие за озером белые строения, – геотермальная станция. Очень важный источник энергии. Сюда пытался прорваться их самолет, но мы его отогнали…
Уже не было недавней счастливой легкости, молодого и жадного восхищения дорогой. Он, разведчик, высматривал, оценивал, сравнивал. Добывал из окрестных пейзажей первые малые толики боевой информации.
Шоссе, озаренное солнцем, с голубыми, пересекавшими его тенями, было стратегической трассой, соединявшей военную границу Гондураса с Манагуа. Танкоопасным направлением, по которому, в случае войны, устремится к столице вал вторжения. Танковый удар, подкрепленный ударами с воздуха, способен достичь столицы менее чем за двое суток. И не было видно вокруг подготовленных рубежей обороны, противотанковых рвов, заминированных обочин, разбросанных на холмах расчетов противотанковых пушек. Окрестные, невысокие взгорья исключали возможность направленных взрывов, когда саперами обрушивается склон, засыпая и преграждая дорогу. Танки были способны свернуть с асфальтовой трассы и двигаться по обочинам, преодолевая холмы. Белосельцев оглядывал мелькавшие распадки и рощи, придорожные строения и складки местности, оценивая возможность организовать оборону, разместить летучие отряды истребителей танков. Было неясно, на что рассчитывает сандинистская армия, нагнетая напряженность на границе, не имея при этом средств для отражения нашествия.
Ему показалось, что Сесар заметил его чуткое вглядывание, не похожее на обычное любопытство путешественника. Постарался усыпить его бдительность, развеять малейшие подозрения, если таковые возникли у этого любезного, благодушного никарагуанца, призванного не только опекать его в странствии, но и ненавязчиво за ним наблюдать.
– Сесар, я хотел вас спросить. Вы – писатель. Какие книги вы написали?
– «Писатель» обо мне – чрезмерно! – рассмеялся Сесар простодушно, как бы подтрунивая над собой. – Я выпустил несколько маленьких брошюрок для армии, для солдат. И меня стали называть писателем. Я обладаю достаточным юмором, чтобы не обижаться. Но, может быть, Виктор, если буду долго жить, я напишу мою книгу. Только одну. Ту, что собираюсь писать всю жизнь, но не удается написать ни страницы.
Они мчались среди тучных, ухоженных полей хлопчатника. В междурядьях двигались упряжки волов, тракторы, погружая ребристые колеса в сочную зелень. Белосельцев всматривался в мелькание полей и проселков, ожидая винтовочной вспышки или красных автоматных язычков, подобных тем, на плакате. Но было тихо. На известковой стене хлопкоочистительного завода пропестрела оттиснутая красным широкополая шляпа Сандино.
– Что это за книга, Сесар, которую вы пишете целую жизнь?
– Признаюсь, еще в детстве, в школе, я решил, что стану писателем. Какая-то детская вера, какой-то зародыш, как в курином яйце, в желтке, маленький плотный сгусток. Наверное, это и была моя книга, ее неоплодотворенный зародыш. Даже сел писать ее. Она должна была рассказать о завоевании испанцами Америки, о борьбе индейцев. Я придумал историю про юношу, родившегося от испанца и индейской женщины. Составил план, купил красивую тетрадь, новую ручку. Принимался рисовать иллюстрации. Наконец сел и начал первую страницу про галеоны, приближающиеся к побережью Нового Света. В этот день, в день первой страницы, на нашу семью обрушилось несчастье. Гвардейцы арестовали отца. Он был известным адвокатом в Манагуа, защищал революционеров. Его арестовали днем, а вечером нам сообщили, что он умер от разрыва сердца. Так и не написал роман о конкистадорах…
Сесар печально улыбался, словно просил не судить его строго за эту наивную исповедь, возможную только в дороге и только малоизвестному человеку, который скоро о ней забудет.
Белосельцев видел близко его крутой лоб, горбатый нос, крепкий, чуть раздвоенный подбородок. Ему нравилось это сильное, с застенчивой улыбкой лицо, в котором, как в отливке, сплавились две расы и две истории. В его коричневых глазах угадывались испанские и индейские предки.
– Но это не все. – Сесар повернулся к нему, словно хотел убедиться, позволено ли ему продолжать. Белосельцев кивнул, радуясь своей нехитрой уловке, благодаря которой внимание спутника было отвлечено и можно было, слушая исповедь, исподволь вести наблюдение. – В университете я стал членом сандинистской организации – конечно, подпольной. Погрузился в политику, в агитацию, в подготовку восстания. Но по-прежнему мечтал о книге. Но теперь она должна была быть об отце, о его борьбе, его смерти. Я продумывал главу за главой, но писал только листовки, протоколы наших тайных собраний, политические воззвания. На книгу у меня не было ни минуты. Когда меня в первый раз арестовали и посадили в тюрьму, у меня появилось много времени, но не было бумаги. В тюрьме нам запрещалось иметь бумагу…
В прогалы деревьев, над мерцающей зеленью полей Белосельцев увидел крохотную черточку самолета. Вид этой малой, на бреющем полете, машины напомнил о вчерашней воздушной атаке. Руки схватили фотокамеру, а спина пугливо втиснулась в сиденье. Испуганно ожидая атаки, готовясь снимать разрывы, он смотрел, как красный нарядный самолетик виртуозно развернулся над полем, выпустил бело-прозрачный шлейф и, рассеивая его над растениями, миролюбиво и аккуратно опрыскивал, а израсходовав запас вещества, улетел.
– В партизанском отряде, когда скрывался в горах, или выбирался тайком за границу, или с товарищами совершал боевые налеты, я продолжал мысленно писать мою книгу. – Белосельцев устыдился своей уловки, на которую поддался доверчивый и романтический спутник, одаривая сокровенными переживаниями. – Я хотел описать наши горные стойбища, опасные переходы, засады. Героическую смерть товарищей. Мою рану, когда мы попали в окружение в сельве. Мою любовь к Росалии, которая воевала в соседнем отряде. Рождение нашего сына и его смерть. Он заболел лихорадкой, и не было детской вакцины, чтобы его спасти. Я дал себе слово, что напишу книгу о революции, как только мы победим. Когда наша боевая колонна вышла из Масаи, вошла в Манагуа и было всеобщее ликование народа, я решил – откладываю винтовку и берусь за перо. Но меня вызвало руководство Фронта и сказало, что направляет на важный участок работы – проводить реформу образования на Атлантическом побережье. Поручает мне написать учебник для «мискитос». Я сел за письменный стол, который вы видели, и написал не книгу, а букварь для индейцев, и теперь по нему учатся индейские дети…
Белосельцев был благодарен Сесару. Он только что услышал историю человеческой жизни, уместившуюся в пятикилометровый отрезок голубого, в солнечных пятнах, панамериканского шоссе. Ему хотелось не остаться в долгу и на следующем пятикилометровом отрезке поведать Сесару о своих исканиях. Но тогда в ответ на искренность он должен будет лукавить. Рассказывая о странствиях, о зрелищах стран и народов, о видениях и тайных предчувствиях, должен будет умолчать о своем предназначении разведчика. И это его останавливало.
– Теперь, когда вторглись «контрас», когда мы отражаем атаки, готовимся к агрессии гринго, к народной войне, теперь опять не до книги. Я очень много знаю, Виктор, много видел и перенес. И книга моя готова, она вот здесь! – Он отпустил на мгновение руль, тронул грудь обеими руками. – Я вам признаюсь, Виктор. Я стал бояться смерти. Стал бояться, что меня могут убить и я так и не напишу мою книгу. Очень странное чувство, материнское, что ли. Но, может быть, это чувство настоящего писателя?..
Он тихо, застенчиво засмеялся, словно просил у Белосельцева прощения за эту невольную исповедь. Белосельцев был ему благодарен. Представлял, как по другому шоссе, в ином направлении, удаляется желтая «Тойота», и в ней Росалия. Повесила в машине нарядное платье, поглядывает на гранаты – подарок любимого человека. Сесар был настоящий писатель, не написавший ни единой книги. Облаченный в маску, брал заложников, целил гранатометом в ползущий по горам броневик, умирал от раны в лесном лазарете, плакал над умершим младенцем. Этот нереализованный в творчестве опыт создавал в нем огромное напряжение. Был непрерывным, носимым под сердцем страданием.
Они мчались по озаренному перламутровому шоссе. Свернули на кофейного цвета проселок. Приблизились к поселению, состоящему из низких, плосковерхих домов, залитых слепящим солнцем.
– Это лагерь сальвадорских беженцев, – сказал Сесар. – Здесь работает врач-француз. Меня просили передать ему коробку с лекарствами…
В тесном строении, пахнущем карболкой и хлоркой, среди клеенок, флаконов с жидкостью и нехитрого медицинского оборудования доктор в белом халате – Аллан Абераль из Марселя, как аттестовал его Сесар, – осматривал ребенка. Касался стетоскопом худых вздрагивающих ребер, поглаживал черноволосую бритую головку с пятнами зеленки на шелушащихся лишаях. Отвлекся, увидев вошедших. Улыбнулся Сесару, опускающему на пол картонную коробку с медикаментами:
– Проходите, садитесь. Через минуту я к вашим услугам.
Продолжал прослушивать мальчика. Белосельцев отметил, как осторожны, точны и в то же время нежны его прикосновения. Как ласково, внимательно смотрят его серые усталые глаза на испуганного, вздрагивающего мальчика. Тот боялся металлического блеска прибора, каждый раз пугливо заглядывал в близкое, бледное лицо доктора, как бы убеждаясь, что ему не сделают зла.