– Вы казачки-казачки, военнаи лю-юди… Военнаи лю-юди, никто вас не лю-юбит… Военнаи люди, никто вас не лю-юбит… О-о-ой… Полюбила казачка варшавочка-бабочка… Полюбила казачка варшавочка-бабочка… О-о-ой… Взяла его за рученьку, повела в камо-ору… Взяла его за рученьку, повела в камо-ору…
Чего еще делать, скучая на стоянке, кроме как не петь?
Дождь становился все сильнее и сильнее, к ночи превратившись в натуральный потоп. Однако воды на небесах оказалось не так много, чтобы лить как из ведра, и еще до полуночи опять превратился в слабую морось. Впрочем, и ночью, и на следующий день духи сделали еще несколько попыток затопить землю – однако же теперь их усилий хватало совсем ненадолго, на четверть часа самое большее. А к вечеру и вовсе сдались, забрав тучи с неба.
Дальше, наконец, началась сама охота. Но не обычная, с подкрадыванием и точными выстрелами по приглянувшемуся зверю.
Перво-наперво следопыт, собрав самые старые из подстилок в чуме, намочил их и, завернув в шкуру, долго грел на углях, запаривая, а заодно добавляя вони от жженой шерсти. Казаки тем временем насадили людоедовы головы на копья, нашли несколько камней, срубили пару осинок, на ветки которых развесили туники менквов, тоже попрыскав на них для запаха водой.
И началось…
* * *
Стадо старого Горбача было большим, многим другим вожакам на зависть. Горбач был мудр, опытен, осторожен, и потому при встречах с другими стадами товлынгов самки гораздо чаще прибивались к его роду, нежели от него уходили к другим. Три десятка жен ходило за ним по бескрайним кустарникам земли! И еще полтора десятка молодых самцов. Совсем молодых, ибо повзрослевших детей Горбач прогонял, дабы на самок не заглядывались.
Многие из изгнанников потом, конечно, пропадали. Горбач даже знал как – ибо в годы своей молодости тоже был изгнан, тоже скитался в одиночестве и не раз видел, как мохнатые твари большой толпой набрасывались на его сородичей, забрасывая камнями, избивая палками, пытаясь поранить, причиняя боль…
Твари вроде как были мелкими и слабыми, самые высокие оказывались вдвое ниже ростом, даже стоя на задних ногах, – однако злоба и настойчивость брали свое. Обезумев от боли, не зная, куда скрыться, молодые товлынги начинали метаться, пытались то убежать, то затоптать врага – пока не лишались глаз под потоком камней, не попадали ногами в ямы или не напарывались на спрятанный на пути кол.
Горбача эти твари тоже пытались убить, но товлынг вовремя смог постичь самое главное из смертей сородичей: нельзя бояться боли; нельзя бежать там, где не видишь дороги; и нужно беречь глаза. Когда мохнатые твари пытались его осаждать, Горбач не убегал, а отворачивался, подставляя под удары толстый зад и неспешно, величаво отступал на открытое место. Если же видел между собой и врагом открытое место – то сразу кидался вперед, сбивал бивнем и затаптывал. Иногда даже делал это первым, не дожидаясь, пока полетят камни.
Когда твари понимали, что сбить добычу на бег, загнать в неудобное место или заманить на спрятанный кол не получается – они обычно отставали, искали кого поглупее, менее опытного. А после того как число затоптанных перевалило за десятки – стали, похоже, узнавать Горбача и сторониться.
Годы текли, товлынг рос и крепчал. Бивни его стали такими могучими и грозными, что любое дерево в зарослях Горбач мог перешибить одним ударом. На спине накопился горб размером с крупного детеныша, шерсть из сочно-рыжей стала темно-красной с крупными седыми прядями, да и сам товлынг превышал ростом мохнатых тварей уже не вдвое, а почти в три раза.
Однажды во время скитаний он встретил стадо своих сородичей. Аромат самок дразнил товлынга и манил, будя незнакомые желания. Горбач, как бывало уже много раз, поддался желанию, пошел на запах. Вожак, как бывало уже много раз, двинулся ему навстречу, чтобы прогнать, – и Горбач отвернул, не доводя до драки. Однако вскоре он обнаружил, что одна из самок повернула за ним следом.
Так началась новая жизнь Горбача. Жизнь вожака. Он умел искать сытные пастбища, он умел чувствовать приближение опасности, он не боялся тварей и умел их убивать. Он знал, как защитить своих самок и детей, – и другие товлынги словно чувствовали это, все чаще и чаще переходя в его семью.
Нет, конечно, и у Горбача случались неудачи, и от его стада мохнатым тварям тоже удавалось отбивать самок или малышей, чтобы потом замучить и сожрать, – однако это случалось намного реже, нежели у других вожаков.
Горбач умел быть осторожным и потому сразу остановился, учуяв запах паленой шерсти и прогорклого жира. Твари знались с огнем и нередко ходили с подпалинами, они жрали мясо, пачкаясь жиром, который протухал прямо на их животах. Это был тот самый запах – запах смерти, и многоопытный товлынг поднял голову, осматривая окрестности. И очень скоро заметил две головы, таящиеся среди кустов. А в стороне увидел еще одну тварь, что кралась совсем близко, всего в паре бросков.
Но как ни велик был соблазн затоптать опасного врага, Горбач не метнулся к нему через заросли – ведь там, на его пути, мог притаиться остро отточенный кол. Наоборот, он отступил, попятился, отходя на прогалину, на открытое место, готовый немедленно вступиться за крайних самок, – твари всегда стремились отбить самых дальних.
И вдруг – самый сильный, невыносимо гнусный запах гнили и жженых волос потянулся слева. И там же мелькнули головы, шкуры – чтобы тут же исчезнуть, затаиться.
Горбач решительно направился туда. Если не спешить, смотреть, куда идешь, напороться на кол невозможно. Даже если не заметишь острия – все едино шкуры оно не порвет, толкнет только, и все.
Однако стоило углубиться в кустарник – навстречу сразу с нескольких сторон полетели камни. И хотя Горбач не боялся боли, да и удары были на удивление слабыми, товлынг сразу вспомнил о главной опасности – нужно беречь глаза. Камни должны лететь в зад, а не в голову. Посему самец попятился, вышел обратно на прогалину, развернулся.
Из зарослей опять пахнуло – с одной стороны, потом с другой. Шкуры тварей проглядывали впереди, сразу в двух местах, их головы мелькали слева, что-то потрескивало вдалеке. Все это было странно, необычно. Раньше твари никогда так себя не вели. Раньше они крались, кидались на кого-то из крайних товлынгов, а если удавалось – то на малыша; закидывали камнями, били, кололи, отгоняли, заставляли бежать прочь от боли и опасности, но главное – от стада. И если Горбач не успевал, если несчастная убегала слишком далеко или сворачивала в заросли – добыча доставалась тварям. Ведь вожак не может оставлять свою семью. Побежишь спасать одного – за это время отобьют двух-трех других.
Однако в этот раз твари вели себя иначе. Неправильно. Непривычно. И их было слишком много. А все странное тревожило осторожного товлынга. Когда вокруг происходит что-то необычное – Горбач не знал, как правильно себя вести. И самое мудрое в таком случае – это просто уйти. Продолжить путь через вкусный, сытный кустарник там, где мир снова станет обычным. Таким, как всегда.
Горбач вскинул хобот и громко затрубил, подзывая к себе семью. А затем повел их по прогалине на север как можно быстрее, следя лишь за тем, чтобы не отставали самые младшие.
* * *
Егорка, атаманов сын, беспокойства матери почти не доставлял. Иногда, бывало, крепило, не без этого, иногда плакать во сне начинал. Но Настя быстро нашла палочку-выручалочку. Стоило позвать Митаюки – как та быстро веселила малыша, массировала животик, играла. Либо заваривала для Насти отвары, после которых Егор спал крепко и долго, до утра. Да и мама при этом, понятно, тоже хорошо отдыхала.
– Прямо не знаю, что бы без тебя делала, – признала Настя, когда недавняя полонянка, дикарка из леса, с помощью обычной соломинки избавила ее сына от боли в животике и вернула хорошее настроение. – Не знаю, как и отблагодарить!
– Мы же здесь все одна семья большая, – улыбнулась в ответ юная шаманка. – Помогать должны друг другу, поддерживать всячески.
– Но все же… Может, тебе чего хочется, а я не знаю.
– Да все хорошо, не беспокойся! – Чародейка передала малыша маме. И после короткой заминки поинтересовалась: – Скажи, Настя, а это ты полонянкам об Устинье рассказала?
– Ну вот, и ты туда же! – покачала головой атаманова жена, относя дитятку к колыбели. – Ничего я им не сказывала! Скорее, это они меня донимают. Знать хотят, не делилась ли Устинья удовольствием от сего богомерзкого сожительства? А по мне, так токмо грязь это и мерзость! Я помню, она из-за сего чуть руки на себя не наложила. Вон, токмо-токмо в себя приходить начала.
– А полонянки бают, ты сказывала им, со слов Устиньи, что любовь людоедов сих хоть и страшна, но сильна очень и незабываема. Такую страсть в их объятиях испытываешь, что с мужиком обычным и не повторить. Ну и достоинство у них тоже… Несравнимо…
– Навет сие, Митаюки! – отмахнулась Настя. – Не от меня о сем проведали, иной кто-то сболтнул.
– Значит, все-таки хвасталась? – поймала атаманову жену на слове юная шаманка. – Что наслаждение неописуемое, что на простого воина теперича ни за что не обменяет?
– Нет, не говорила… – Старания Митаюки, напускающей на Настю волны любопытства, сделали свое, и молодая мама слухом наконец-то заинтересовалась: – А что, правда такое… изрядное… отличие?
– Яркое… Сочное… Незабываемое… – старательно вложила в голову атаманской жены чародейка. – Да разве нам понять? То ее спрашивать надобно.
– Яркое… Незабываемое… – невольно повторила Настя. – А чего это Устинью на дворе ныне не видно? Раньше всегда либо на берегу, либо во дворе встречалась, а последние дни чего-то и не упомню.
– Я ее к себе в светелку спрятала, – ответила Митаюки. – Матвей ныне на охоте, вот и приютила. Подруги мы или нет? Дуры эти малые, из полона, совсем расспросами ее замучили. Хотят в подробностях об удовольствиях великих услышать, что женщина токмо от менква познать способна.
Это было правдой только наполовину. Полонянки сир-тя не могли донимать казачку вопросами. Просто потому, что языка в большинстве не знали. А кто и знал – того шаманка решительно отгоняла. Однако и просто косые взгляды, старательно укрываемые усмешки, а порой и откровенные жесты, которые делали девки издалека, когда надеялись, что их не заметят, – все это постоянно донимало Устинью. И на люди она теперь и вправду старалась не показываться.
Митаюки утешала казачку как могла, обнимала, утирала слезы, убаюкивала в объятиях:
– Плюнь, забудь! На меня вон посмотри. Меня тоже поначалу кто только не насиловал… Но Матвей, любовь моя, меня в жены взял, и ныне уважаема я всеми, и не припоминает никто. У тебя же Маюни есть, каковой знает все, однако же все едино любит без памяти. За ним как за каменной стеной будешь. Коли не желаешь дурочек видеть сих, так он тебя заберет, да и увезет туда, где о вас даже духи небесные, и то ничего знать не будут. И пойми ты, подруженька моя. Девки ведь эти не смеются над тобой. Они тебе завидуют! Ибо испытать того же, что тебе довелось, никому более не дано. Вот и бесятся!
А еще шаманка отпаивала Устинью отварами. Зверобой, лимонник, корень жизни. Травки все бодрящие, любые эмоции усиливающие, нервозность повышающие. Где дикарке иноземной понять, что за вкус у отвара в ковше и как он на нее подействует? К травам же эмоции нужные добавляла. Тоски и полной безысходности, отчаяния и стыда. Хотя этого добра у казачки и у самой хватало. Внимательной Митаюки оставалось только эмоции девы ловить, усиливать, как можно, да обратно в сознание направлять. Когда человека обнимаешь, к себе прижимаешь, по голове гладишь – чувствами его играть самое милое дело…
Как ни отсиживалась Устинья в комнате башни – однако же выходить из нее приходилось. Отворачиваясь, пряча лицо, глядя себе под ноги – и все равно слыша, чувствуя усмешки. Еду и питье Митаюки последние два дня носила подруге в ее «келью» – но сходить по нужде вместо Устиньи при всем желании не могла.
Вот и в этот раз Устинья, занятая вычесыванием уже растрепанных крапивных волокон, крепилась, сколько могла. Лишь когда стало уж вовсе невмоготу, отложила работу, повязалась платком, спрятав лицо как можно глубже меж выступающими краями, спустилась вниз. Опустив голову, быстрым шагом скользнула вдоль стены, выбежала из ворот, быстрым шагом устремилась на прикрытый плетнем мысок, присела там.
Место это было проветриваемое, в прилив окатывалось волнами, а потому и запах до крепости не долетал, и убирать ничего не требовалось – море само все убирало.
Почти сразу вслед за Устиньей сюда же пришла атаманова жена Настя, устроилась неподалеку, повернувшись спиной, однако поздоровалась:
– Доброго тебе дня, Устинья! Что-то давно я тебя не видела.
– И тебе здоровья, Настя, – ответила та.
Они замолчали. Все же не лучшее место для дружеской болтовни. И в этой тишине в памяти внезапно встретившей подругу Насти сразу всплыли все те россказни, что последние дни окружали имя Устиньи. Всплыли и прочно засели, разжигая тщательно выпестованное любопытство. Вопрос-то и без того всем всегда интересный… А когда его по пять раз на дню то тут, то там поминают – трудно из головы выгнать.
И, уже вставая, молодая женщина не удержалась, повернула голову к подруге и спросила: