Доколе Цымбалда продолжал речь свою, радость живо изображалася на лице Фалелея, и он неоднократно, вспрыгнув на шею к дядьке своему, его целовал от всего своего сердца, но слыша, что, после всего одобрения, дядька сказал, что на то надлежит иметь согласие г. Простякова и его супруги, то он гораздо пригорюнился, бояся, когда о сем скажут любезной его матушке, что она, конечно, изволит его высечь лозою, как дитя, и, может быть, очень больно, а Лушку куда-нибудь ушлет или отдаст замуж в дальное место. От таких мыслей Фалелей повесил голову и шел задумавшись. На пути своем нашли они кузницу, где слышен был стук молотов и искры пламенные возлетали из горна высоко на воздух. Цымбалда, начитавшися много тех книг, которые ему достались после барина, хотя не таков был, как Дон-Кишот, начитавшись рыцарских романов, и не совершалося то в очью его, что находилося только в его воображении, и при всяком случае, где он малейшее находил сходство того, что было пред его глазами, с тем, чего начитался, он читал то сходное место из книги, имея на старости память довольно острую. Итак, увидев кузницу еще издали, он возгласил[6 - Кн. XVIII, ст. 92.]: «Самая страшная тут находилась пещера[7 - Ib., ст. 125.]. Из пещеры исходил дым черный и густой и делал нощь посреди дня[8 - Кн. XVIII., ст. 100.]. Серчая мгла дышала непрестанно чрез отверстие то, весь воздух вкруг заражало. Окрест не росло ни былинки, ни травочки…»
Фалелей.
(в грусти идет и с досадой вдруг прерывает речь дядьки)
Врешь ты, Цымбалда, видишь – около кузницы трава.
Цымбалда.
(рад тому, что Фалелей стал заниматься его рассказами, продолжал)
«Прибыв ко входу пещеры, услышал подземну державу, грозно рычащу. Вся земля тряслась под его стопами».[9 - Ib., ст. 150.]
Фалелей.
Дядька! я не слышу, кто рычит, нет тут ни телят, ни коров; я не чувствую, чтоб земля дрожала, но я только дрожу: становится холодно, зайдем в кузницу и погреемся.
Цымбалда.
«Дым густой, бывший при входе в пещеру, когда приближились, исчез, и дух ядовитый престал, вшел один…»
Между тем как Цымбалда сие говорил, Фалелей подошел ко дверям кузницы, когда дядька говорил: «вшел один». Он впрыгнул в кузницу и (половина шуткою, половина, будучи достойное, хоть не совсем, дитя своей матушки, ради мщения за последние слова дядькины) дверь затворил и запер крюком, говоря: «Дядька, ты сказал: „вшел один“, – я один и вошел, а ты там стой и мерзни (полегоньку), мерзни, старой черт!»
Цымбалда.
(приложив рот к щелке на дверях, продолжает, и голос его, проходя сквозь щелку звончее, был свистоват и завывал)
«Сидел на престоле из черного дерева, бледен и суров, сверкающи очи и впадшие; чело браздисто и грозно».[10 - Кн. XVIII, ст. 298.]
Фалелей оглянулся назад и видит кузнеца, сидевшего на наковальне, между тем как железо калилося в горну. Слышит дядькины слова, и душа в нем дрогнула.
Цымбалда, желая немного проучить своего питомца, зная его трусливой нрав, говорил в щелку вполкрика хриплым голосом:
Внизу на престоле стояла смерть бледная (прибавляя голоса до конца речи, как то в музыке крещендо), чудовище мозгло, мослисто, и глухо, и немо, и слепо, в руках имело преострую косу…»[11 - Ib., ст. 310.]
Фалелей уже дрожал, слыша дядькины речи, от дверей не отходил и давно уже покушался отворить дверь, но, затворив ее с размаха, то не легко было, а в ту минуту, как Цымбалда говорил: «в руках имело косу», – кузнец вынул каленый железный прут, разогревшийся в горну, махнул им поспешно и, положа на наковальну (в то самое время, как Фалелей оглянулся), ударил молотком по железу; каленые искры посыпались и полетели, и одна попала Фалелею на лицо. Он, завизжав от боли и ужаса, размахнул двери, разбил дядьке нос до крови, сам упал чрез порог в бывшую тут грязную лужу почти без чувства. Кузнец, видя барского сына в грязи, дядьку, стоящего в оцепенелости окровавленным, бросил железо в воду и сунулся на помощь к барину. Фалелей, слыша близь ушей клокот и шипенье горячего в воде железа и стремящегося к нему, наклонившись, кузнеца, которого он считал в сию минуту по крайней мере сатаною, а с другой стороны дядьку, наклонившегося с окровавленною рожею, также чтобы поднять его из грязи, кричал кузнецу: «Помилуй, не буду больше, помилуй, не буду!» – вертелся в грязи и барахтался, не даваяся кузнецу или черту в руки. Но, помня свою досаду за прежние речи, протянутую выю дядьки обнял руками крепко и, приближась к его лицу, будто приподымается, укусил его столь больно за нос, приговаривая: «Вот тебе, старой черт, за давешнее», что бедный старик упал без памяти, окровавлен еще больше, упал и сшиб с ног наклонившегося кузнеца, и все трое лежали крест-накрест: Фалелей внизу, кузнец на нем, а Цымбалда наверху.
Прекраснейшая группа, которой ниже тени никогда ни Новерр, ни Анджелини не могли произвести в прекрасных своих балетах, и столпообразный Лаокоон, гордяся своею лепотою в чертогах Ватиканских, был в сравнении сея группы дрянь. Для дополнения сея картины, достойной момической кисти Гогарта, явилась тут из-за угла прекрасная Лукерья с кувшином. Созонт, кузнец, был ее отец, и она ему несла квасу. Вообразите Фалелея, барахтающегося в грязной луже под тяжестию кузнеца и дядьки, – вымаранная рожа, руки и платье, вообразите положение его души, видя чудесное нашествие его любовницы. Лукерья, едва увидела сию неоцененную группу, захохотала и вскричала: «Мала куча!» Фалелей, раздраженный сею колкою насмешкою, поворотился под своею тяжестию паче древнего Енкелада, который мог только заставить Этну, на груди его лежащую, изрыгнуть огнь, дым, камни, пепел и лаву, – Фалелей поворотился сильно, свергнул бремя, в грязи его давившее, и, вскочив, помчался домой, вымаранный в грязи, как черт, без шляпы; Цымбалда, опомнившись, с кровавым лицом и откушенным носом, поспешал, бежал шагом за ним вслед, с обыкновенным своим припевом: «Постой, Фалелеюшка, постой, батюшка!» – а кузнец, вставши, плюнул с негодованием вполсмеха: «Провалитесь вы вставши!»; Лукерья еще усмехнулась, а мы? – Мы скажем: конец.
Апология «Тилемахиды» и шестистопов
П. Согласен в том, что «Тилемахида» может быть поводом к чему-нибудь смешному, но чтобы в ней что-нибудь было хорошее – нет, нельзя.
Б. Да ты ее не читал.
П. Что нужды в том, что я ее не читал от доски до доски; но разверни ее где хочешь, то везде найдешь нелепость.
Б. А я ее читал, правда случайно, и вот что я о ней думаю. Поелику Тредьяковский отвечает только за стихи, то надлежит сказать, во-первых, что, по несчастью его, он писал русским языком прежде, нежели Ломоносов впечатлел россиянам примером своим вкус и разборчивость в выражении и в сочетании слов и речей сам понесся путем непроложенным, где ему вождало остроумие, – словом, прежде, нежели он показал истинное свойство языка российского, нашед оное забыто в книгах церковных; потому Тредьяковскому и невозможно было переучиваться. Тредьяковский разумел очень хорошо, что такое стихосложение, и, поняв нестройность стихов Симеона Полоцкого и Кантемира, писал стихами такими, какими писали греки и римляне, то есть для российского слуха совсем новыми; но, знав лучше язык Виргилиев, нежели свой, он думал, что и преношения в российском языке можно делать такие, как в латинском. Несчастие его было то, что он, будучи муж ученой, вкуса не имел. Он столь упитан был чтением правил стихосложных, употребляемых древними, и столь знал красоты их благогласия, что явственно тому подражал, и в «Тилемахиде» много стихов…
П. Апология – защищение, по речению какого-то автора, и омег можно заглушить медом; ты шутишь, защищая нелепости первого нумера.
Б. Не шучу, и в доказательство разогнем «Тилемахиду»:
«Но на ближних горах зеленели кусты виноградны,
Коих листвия, как венки и цепочки, висели,
Грозды красней багреца не могли под листом укрыться».
П. Правда, стихи изрядные.
Б. Такие, каких очень мало и в лучших сочинениях.
«Пристань и вся земля убегать созади нас казались».
П. Стих посредственной.
Б. Изрядной, если бы не было галлицизма: убегать казались.
«Та разлука была мне вместо Перунна удара».
П. Хорош.
Б. Не только хорош, но и очень хорош, ибо препинание стиха первое после слова разлука, другое и скорое затем после мне, а потом непрерывно два дактиля, долгая, ударяя или запиная, совсем на у в Перунна, за у повторительное и глухое нна, и за ними привскакивающее краткое у, и наконец падающее, раздающееся в слухе да, с окончанием ра, делают сей стих хорошим; поставь его в другое место, а не в «Тилемахиду», то всяк скажет: хорош.
П. Неужели ты сие говоришь не в шутку?
Б. Не шутка, конечно: повтори чтение, читай по стопам слов, как то велит читать Клопшток, то есть следующим образом:
«Та разлука была мне | вместо Перунна удара».
И если разыщешь сей стих еще больше и раздробишь его, то найдешь, что, сверх числительныя звонкости, в нем есть еще сие изящное уподобительное благогласие, коего столь изобильные примеры находятся в Омире, в Виргилии и во всех великих стихотворцах.
«Добрые ждут, | пока не взыщутся и призовутся.
Злые ж, | сему напротив, суть смелы, обманчивы, дерзки,
Скоро вкрасться, | во всем угождать, притворяться искусны,
Сделать | готовы все, | что противно | совести, чести».
П. Это не стихи.
Б. Первый, хотя стих, но очень походит на прозу, для того что в нем меры времен (rithme) не суть стихотворны. Ибо стопы слов, в их последовании одна за другою, не суть благогласны, а особливо после долгого ждут читать пока хореем. Если же будешь его читать спондеем, а и призовут не дактилем, а триврахием, что также очень ловко, то стих будет гораздо лучше. Читай сии стихи по сделанным отделениям и поставленным ударениям, то они покажутся благогласнее. Сказать ли тебе мое истинное мнение? У нас разумеют, что есть дактилий, а не шестистоп дактилохореической и дактилоспондеической (да простят мне все школьные учители и все стиходетели употребляемое мною здесь наименование!) и шестистоп дактилотриврахийской, а из шестистопов сих трех названий может быть истинный шестистоп российской, которой можно употреблять с успехом. Читая «Тилемахиду», всегда ищут в ней дактилий и читают ее всегда дактилием. Клопшток сие запрещает именно; и если его «Мессию» читать так же станешь, то вместо его благогласных стихов выйдут скачущие и жесткие дактилохореи. Но читая по стопам слов, то находишь в них благогласие непрерывное, стих в ухе не звенит, и его гармония есть точно та, какую в стихах искали греки и римляне.
П. Я никогда не воображал себе, чтобы в «Тилемахиде» мог быть стих порядочный. Его смерть и Кервер суть смехотворны:
«Дивище мозгло, мослисто, и глухо, и немо, и слепо;
Чудище обло, озорно, огромно, с тризевной и лаей».
Б. Конечно так; но отчего? Не от дактилия и не от шестистопа, но от нелепых слов: дивище мозгло, ибо то и другое в поэму не годится. И Тредьяковский не дактилиями смешон, но для того, что не имел вкуса; он сделал дактилии смешными, он стихотворец, но не пиит, в чем есть великая разница. Если растряхнуть котомки иных наших славящихся Парнасских рыцарей, то не лучше что из них вылетит, как что излетело из Пандориной коробки, но не зло, не болезни и не недуги, но стихи нелепые дерут слухи и достойны поместиться в «Тилемахиде». Но дабы никого не оскорбить, мы воздержимся от примеров. Знаешь ли верное средство узнать, стихотворен ли стих (если так изъясниться можно)? Сделай из него преложение, не исключая ни единого слова, то есть сделай из него прозу благосклонную. Если в преложении твоем останется поэзия, то стих есть истинный стих, напр.:
«О ты, что в горести напрасно» и пр.