Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Западное приграничье. Политбюро ЦК ВКП(б) и отношения СССР с западными соседними государствами, 1928–1934

Год написания книги
2016
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 13 >>
На страницу:
3 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Эта трудно постижимая запись отражает, во-первых, внеплановое, проводимое в промежутке между регулярными заседаниями Политбюро, собрание его членов. На это косвенно указывает редкость таких записей в протоколах конца 20-х— начала 30-х гг., когда заседания Политбюро были сравнительно часты. В своеобразном контексте эта запись встречается в нескольких протоколах, относящихся к лету 1931 г.; можно предположить, что тогда в составлении протоколов приняло участие новое лицо, зафиксировавшее факты заседаний в форме, которая отступала от сложившейся традиции делопроизводства и более непосредственно отражала жизненные обстоятельства работы Политбюро[146 - На некоторый сбой в делопроизводстве Политбюро летом 1931 г. указывает и нарушение нумерации протоколов. Протокол заседания от 20 июля имеет номер 50 (РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 3. Д. 837), а протокол от 25 июля – номер 51 (Там же. Д. 838.). В промежутке между ними (22–23 июля) состоялось едва ли не единственное в своем роде «заседание Политбюро с представителями партийных кооперативных и хозяйственных организаций»; его протокол помечен номером 52 (там же).]. В протоколе № 42 указано, что он относится к заседанию Политбюро «от 8 июня и 10 июня 1931 г.», отдельно приводится список членов Политбюро, присутствовавших в эти дни. Перечень вопросов повестки дня и запись принятых по ним постановлений предваряет формулировка «решения Политбюро» (с указанием дат – 8 июня, 10 июня). Перед разделом, относящимся к 10 июня, дополнительно указано, что он относится к «заседанию Политбюро»[147 - Протокол № 42 заседания Политбюро ЦК ВКП(б) от 8 и 10.06.1931 г. – Там же. Д. 829. Согласно журналам посещения кабинета Сталина, вечером 10 июня 1931 г. состоялась трехчасовая встреча членов Политбюро (Посетители.//ИА. 1994. № 6. С.35.).]. Заглавие другого протокола лета 1931 г. (№ 53) относит его содержание к заседаниям Политбюро 28 и 20 июля. В тексте этого протокола не содержится указания на «решения ПБ» или иных помет, которые отдавали бы предпочтение одной из этих встреч членов Политбюро перед другой[148 - Вероятно, это было связано с неясностью, какое из них является регулярным. Согласно регламенту, таковым должно было быть признано заседание 30 июля. Однако встреча 28 июля состоялась через 5 дней после внепланового, но вполне официального заседания 22–23 июля. Поскольку пятидневный промежуток между заседаниями являлся в то время нормой, то у составителя (оформителя) протокола, по-видимому, создалось впечатление, что заседание 28 июля вписывается в нормальный режим работы Политбюро.]. Рассмотренные выше случаи показывают, что, по крайней мере, в некоторых случаях «решения» Политбюро принимались на неформальных встречах, на которых присутствовали не только «вожди», но и «рядовые» члены этого органа. Однако присутствия большинства членов Политбюро было недостаточно, чтобы считать их деловую встречу полноценным заседанием, таковыми оказывались только собрания в специально отведенные дни. В исключительных случаях заседание вне расписания могло быть признано частью регулярного процесса, и лишь в одном из изученных нами протоколов оба эти вида рабочих встреч членов Политбюро документально оформлены как равноправные заседания.

Во-вторых, в рубрике «решения Политбюро» фиксировались договоренности ведущих деятелей ЦК, к которым они приходили на встречах, проводимых по делам других партийных инстанций – Оргбюро и Секретариата. Так, за первые четыре месяца 1930 г. протоколы Политбюро содержат 14 дат принятия «решений». Из них только три даты не совпадают с 10, 20 и 30-ми числами месяца, т. е. с установленными для заседания Оргбюро днями. Естественно предположить, что, собравшись по делам Оргбюро, входившие в него члены Политбюро оперативно разрешали проблемы, которые по тем или иным причинам они не считали нужным откладывать на пять дней – до очередного заседания Политбюро. По мнению О.В. Хлевнюка, в рассматриваемую серию постановлений «попадали решения, принятые Секретариатом ЦК во время предварительного рассмотрения повестки заседаний Политбюро»[149 - О.В. Хлевнюк. Указ. соч. С.287. Основания для этого (весьма правдоподобного) наблюдения нам неизвестны.]. В конце 1930 г. руководство Политбюро предприняло попытку придать законный статус такого рода узким собраниям и именовать их «заседаниями Политбюро». «На заседаниях Политбюро по 10-м, 20-м и 30-м числам заслушивать только вопросы ГПУ, НКИД, обороны, валютные (секретные) и некоторые внутрипартийные вопросы», – говорилось в специальном постановлении[150 - Постановление Политбюро ЦК ВКП(б) «О заседаниях Политбюро», 30.12.1930.]. Однако этот порядок не прижился. В протоколах Политбюро лишь с мая 1931 г. наблюдается предусмотренная декабрьским постановлением пятидневная периодичность заседаний. Это обстоятельство можно было бы счесть за нежелание оформлять специальные протоколы «закрытых заседаний», однако и «решения Политбюро» в начале 1931 г. отнюдь не всегда датировались указанными числами. Так, в марте 1931 г. «решения» принимались 11, 13, 14, 20 и 30-го числа. Обременительным оказалось и разделение вопросов по срокам рассмотрения, степени их секретности и тематике. Временным выходом из этих затруднений с конца весны 1931 г. стало более частое проведение очередных заседаний, оформлявшихся отдельным протоколом, причем некоторые из постановлений, принятые в день заседаний, фиксировались как «решения Политбюро». Можно предположить, что они принимались в узком кругу (на «закрытом заседании»). К концу 1931 г. сбои в таком порядке стали перерастать в отказ от него[151 - В декабре 1931 г. ни одно из «решений» не было утверждено в день проведения оформленных протоколом заседаний, либо 10, 20 или 30-го числа: такие постановления датированы 2, 3, 18, 25, 27 декабря, очередные заседания состоялись 1, 8, 16, 23 декабря (см.: Хроника заседаний Политбюро//О.В. Хлевнюк и др. (сост.). Указ. соч. С. 210–211).].

Эти наблюдения над соотносимостью понятий «решение Политбюро» и «закрытое заседание Политбюро» позволяют заключить, что не секретность заседания определяла особый протокольный статус принятых на нем решений, а его внеочередной характер и несоблюдение процедур, характерных для регулярного заседания Политбюро. (К ним, вероятно, относились, порядок подготовки повестки дня, наличие кворума, голосование). В протоколах конца 20-х – середины 30-х гг. нет свидетельств проведения заседаний, в которых участвовало бы менее половины от числа избранных в Политбюро (членов и кандидатов в члены)[152 - Пo утверждению В.М. Молотова, кандидат в члены Политбюро, если он замещал отсутствующего члена Политбюро, имел право решающего голоса. Поэтому, при определении кворума различие в статусе кандидатов в члены и членов Политбюро могло не иметь никакого значения. [Высказывания Молотова 5.7.1980 и 22.7.1981]//Феликс Чуев. Указ. соч. С. 261.]. По-видимому, эта цифра и определяла правомочность заседания, а невозможность ее достичь автоматически переводила постановления Политбюро в рубрику «Решения Политбюро»[153 - См. также: Н.Н.Покровский. Указ. соч. С.29. На важность этого фактора для соответствующего оформления постановлений указывает также то обстоятельство, что наибольшая плотность записей о «решениях ПБ» приходится на лето – начало осени – в начале и в конце периода отпусков (к которым добавлялись и командировки) членов руководящих органов. В частности, в 1931 г. 17 % подневных записей такого рода приходится на период с 5 по 25 июня, а в 1932 г. 21 % от их общего числа – на период с 17 по 29 июня.]. В связи с отсутствием упоминаний о кворуме в предложенном Лениным регламенте Политбюро (1923), Дж. Левенхардт обращает внимание на распространенную практику «проводить так называемые совещания [administrative meetings] в дополнение к заседаниям [plenary meetings]». Так, материалы Совета Труда и Обороны показывают, что на его совещаниях требовалось наличие кворума, но принятые таким путем решения имели силу постановлений СТО, «поскольку они были подписаны председателем Совета»[154 - John L?wenhardt et al. The rise and fall of the Soviet Politburo. L., 1992. P. 104.]. В таком контексте необычным предстает не столько проведение Политбюро «совещаний» и принятие «решений», сколько предпринятая в конце 1930–1931 г. попытка придать таким им регулярный характер. Подытоживая наши соображения, можно в общей форме отождествить реалии, стоящие за «решением Политбюро», с неформальной встречей или рабочим совещанием членов Политбюро, проводимым по мере надобности и в неполном (или суженном) составе.

Судя по протоколам, обозначаемая этим термином практика, зародившись в 1920-е гг. достигла кульминации в 1931 г., на который приходятся 53 даты принятия «решений». В 1932 г. их число снижается до 29, в 1933–1934 г. – до 9—11. В январе 1935 г., когда заседаний ПБ вообще не проводилось, эта рубрика появляется в протоколах четыре раза, после чего на два года исчезает из них вовсе, будучи вытеснена «опросами». Через две недели после февральско-мартовского Пленума ЦК ВКП(б) 1937 г. запись о «решениях Политбюро» начинает обретать довлеющий характер (18 перечней «решения ПБ» в течение месяца, начиная с 19 марта), пока наконец протоколы высшего политического органа не стали состоять исключительно из таких записей. Наблюдения за меняющимся соотношением заседаний, опросов и решений дозволяют предположить, что по крайней мере с середины 30-х гг. два последних способа принятия постановлений Политбюро в действительности походили друг на друга: существо постановления вырабатывалось и утверждалось на неформальной встрече нескольких руководящих деятелей, после чего аппарат ПБ придавал им законность, проводя опрос остальных членов Политбюро, либо оформляя их в виде «решений».

Ведомственная переписка НКИД содержит также упоминания о решениях «инстанции» («сессии», «правительства»), которые не удалось обнаружить в беловых копиях протоколов Политбюро. Полпреду в Хельсинки, например, сообщалось, что в начале июля 1933 г. в Политбюро обсуждалась советская позиция на переговорах с Финляндией о ее присоединении к Лондонским конвенциям и был согласован текст соответствующих инструкций (направлены полпреду 12 июля)[155 - Письмо Н.Н.Крестинского Б.Е Штейну, 5.8.1933. – АВП РФ. Ф. 010. Оп. 8. П. 32. Д. 87. Л. 4.]. Можно предположить, что эти решения были приняты в кабинете Сталина 2 июля между 14.10 и 14.45, когда там находились Молотов, Крестинский, Сокольников, а также покинувшие совещание около половины третьего Ворошилов и Орджоникидзе[156 - Посетители//ИА. 1995. № 2. С. 184.], но поиски протокольной записи оказались тщетны. Так же обстоит дело и с фиксацией в протоколах Политбюро некоторых крупных внешнеполитических акций СССР (в частности, заключение Лондонских конвенций об определении агрессии). Не исключено, что часть таких решений была принята комиссиями Политбюро[157 - См. вступительную статью к разделу 4.]. Однако в документах содержатся недвусмысленные указания на то, что некоторые запросы НКИД разрешались в ином порядке – путем получения устной (беспротокольной) санкции Политбюро[158 - См. решение «О Латвии» от 1.2.1932 (раздел 1).]. Подозрения, что решения по некоторым важным и второстепенным запросам принимались без занесения в протокол (по крайней мере, беловые копии), усиливаются отрывочными мемуарными свидетельствами. По утверждению И.М. Гронского, в начале 1932 г. «состоялся оперативный пленум ЦК, закрытый – без протокола, без стенограммы», на котором было решено перейти в «активное политическое наступление на Дальнем Востоке». Литвинов на этом заседании «не был и даже ничего не знал о нем»[159 - И.М. Гронский. Указ. соч. С. 147.]. «Пленум ЦК», на который не приглашен один из его членов, скорее подпадает под определение одного из «заседаний Политбюро», тем более, что документация о пленумах ЦК, на которых бы рассматривались международные проблемы, с конца 20-х отсутствует. Присутствие на заседаниях группы членов ЦК (порой весьма многочисленной[160 - В заседании ПБ 8 февраля 1932 г., например, наряду с членами ПБ приняли участие 59 других членов и кандидатов в члены ЦК ВКП(б), что в сумме дает 48 % списочного состава Центрального Комитета, избранного XVI съездом партии.]), было столь же нормальным явлением, как и замещение на них Литвинова его заместителями. Поэтому свидетельство Гронского представляет ценность главным образом как указание на принятие «инстанцией» (вероятно, Политбюро, а не ЦК) особых, «беспротокольных», постановлений по важным внешнеполитическим делам. Кроме того, известно, что, по крайней мере, до начала 30-х гг. Секретариат и Оргбюро часто прибегали к такой процедуре, используя при голосовании бланк со специальным штампом «без протокола», особенно когда речь шла о мелких рутинных делах (допуск тех или иных лиц к материалам ЦК, отмене или переносе заседаний и т. д.). Это, впрочем, не означало, что решение не фиксировалось в оригиналах протоколов этих органов[161 - Так, заурядное постановление «О разгрузке т. Ангарова А.И.» (1.3.1929) было по требованию Молотова принято «без записи в протокол», что не помешало не только записать «беспротокольное» постановление в протокол Секретариата ЦК ВКП(б), но и послать выписки из него по восьми адресам – РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 113. Д. 866. Л. 251.]. С фиксацией «беспротокольных» постановлений в архивах Политбюро дело обстоит, по-видимому, еще сложнее.

Н.Н. Покровский, впервые рассмотревший эту «трудную для источниковеда ситуацию» на материалах 1922–1923 гг., пришел к выводу, что «когда на заседании ПБ принималось постановление «без занесения в протокол», оно не включалось в комплекс документов чернового протокола». Оно записывалось отдельно, в единственном экземпляре и откладывалось в тематических делах Секретного Архива ЦК, причем неизвестно с какой полнотой – «уже сейчас выявляются лакуны». Еще более осторожно крупный источниковед высказывается о мотивах, по которым постановлению Политбюро придавался «беспротокольный» статус[162 - Н.Н.Покровский. Указ. соч. С. 36–37.]. Фрагментарная документация 30-х гг. свидетельствует, что нет оснований отождествлять их с соображениями секретности. Если в протокол Политбюро были включены, например, постановление «О танковой программе»[163 - Протокол № 27 (особый) заседания Политбюро ЦК ВКП(б) от 25.2.1931. – РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 162. Д. 9. Л. 151–156.] или директивы по мобилизационному планированию и строительству вооруженных сил на 1931–1933 гг., то, если следовать логике «конспирации», непонятно, почему малозначительные коррективы в инструкции Стомонякову по проекту пакта ненападения с Латвией[164 - См. решение «О Латвии» от 28.1.1932 (раздел 1).] не получили в нем аналогичного отражения. Вероятно, феномен постановлений «без занесения в протокол» отражает не только особый порядок записи решений заседания ПБ, но и своеобразные рабочие процедуры вне рамок таких заседаний, быть может – санкционирование тех или иных решений Сталиным и Молотовым (как в приведенном выше примере с запиской Крестинского об эксгумации останков чехословацких легионеров). В соответствии с заведенным порядком, такого рода малозначительные запросы требовали санкции Политбюро, что вступало в противоречие с физической способностью этого органа к коллективному принятию решений, даже с использованием суррогатной технологии «опроса». Потребности момента побуждали пренебрегать церемониями[165 - Так, Литвинов в одном из «весьма срочных» писем Сталину (о необходимости быстро отреагировать в печати на развернувшуюся в Финляндии кампанию в защиту советских ингерманландцев) предлагал Генеральному секретарю (именно «предлагал», а не просил его) отредактировать заметку для публикации в «Известиях» и правленый экземпляр передать Поскребышеву (Записка М.М. Литвинова И.В. Сталину, 19.4.1931. – АВП РФ. Ф. 05. Оп. 11. П. 79. Д. 100. Л. 8).]. Однако легитимность исключения их из сферы полномочий Политбюро наталкивалась на общие соображения централизованного политического контроля, сохранения начал коллективного руководства. Думается, что такого рода дилеммы подталкивали руководство Политбюро к выработке паллиативных решений, одним из которых, вероятно, являлась «беспротокольная» форма фиксирования постановлений, становившихся известными нескольким нескольким руководителям и исполнителям.

Феномен «беспротокольных постановлений», ни тексты, ни само существование которых в 30-е гг. не является твердо установленным, хорошо обозначает пределы постижения механизмов выработки решений на основе доступных источников. При всей важности многокритериальной статистической и содержательной обработки беловых протоколов Политбюро (задачи лишь едва намеченной в работах последних лет), существенное продвижение в этом направлении вряд ли окажется возможным без введения в исследовательский оборот оригиналов протоколов Политбюро, сопровождающих их тематических дел, новых пластов документации из ведомственных архивов. Однако и совокупность этих материалов в некоторых важных случаях неспособна заменить зафиксированного устного свидетельства, независимо от степени его полноты. «По отношению к Польше мы приняли эту политику, – рассказывал руководитель ЦК, оправдывая выбор, сделанный ранее в узком кругу: – Мы решили использовать наши военные силы, чтобы помочь советизации Польши. Мы формулировали это не в официальной резолюции, записанной в протоколе Ц[ентрального] к[омитета], и представляющей собой закон для партии и нового съезда, но между собой мы говорили, что мы должны штыками пощупать – не созрела ли социальная революция пролетариата в Польше?»[166 - В.И.Ленин. Политический отчет ЦК РКП(б) на IX Всероссийской конференции РКП(б), 22.9.1920//Он же. Неизвестные документы 1891–1922. М., 1999. С.374 (курсив авторов).]. Приведенные аргументы (и свидетельство Ленина) побуждают расширять поиск источников, отражающих процесс принятия Москвой политических решений.

III

Материалы о руководстве Политбюро советской внешней политикой в 20—30-е гг. не исчерпываются коллекциями оригинальных документов из фондов ЦК РКП(б) – ВКП(б). В качестве достоверных источников исследователями международных отношений и политики Москвы нередко привлекаются мемуарные свидетельства и архивные коллекции (главным образом, немецкие), которые содержат сведения о мотивах и содержании решений Политбюро, позиции его членов. Эти материалы подкупают яркостью и образностью характеристик, планы советского руководства представлены в них с захватывающей ясностью и полнотой.

Классическим примером является повествование В. Кривицкого (С.Г. Гинзбурга) о заседаниях Политбюро летом 1934 г., на одном из которых Сталин наметил курс на сближение с гитлеровской Германией, а на другом «сделал попытку вынудить Польшу сформулировать свою политику в ущерб Германии». «Для решения проблемы», «какой путь изберет Польша», был созван «пленум Политбюро», «Литвинов, Радек, а также представитель Комиссариата обороны» якобы выступили за сближение с Польшей и только начальник отдела ОГПУ Артузов «выразил мнение, что перспективы польско-советского союза иллюзорны». Автор мемуарных записок дословно цитирует отповедь Сталина, «раздраженного таким откровенным несогласием» Артузова «с мнением Политбюро»[167 - Walter Krivitsky. I was Stalin’s agent. N.Y., 1940 (Цит. по: Вальтер Кривицкий. Я был агентом Сталина: Записки советского разведчика. М, 1996. С. 23–24). Один из первых примеров использования этого свидетельства в исторических сочинениях см.: Stanislaw Mackiewicz. О jedenastej – opowiada aktor. L., 1942. S. 56. О крайней ненадежности свидетельств Кривицкого см.: Frank Schauff. Company choir of terror: The Military Councils of the 1930s. – The Red Army between the XVIIth and XVIIIth Party Congresses//The Journal of Slavic Military Studies. Vol.12. № 2 (June 1999). P. 159.]. Самый поверхностный анализ показывает, что Кривицкий-Гинзбург безнадежно перепутал все, что мог слышать о дискуссиях «в верхах» на эту тему: после заключения польско-германского соглашения о ненападении 26 января 1934 г. обсуждать перспективы «польcкo-советского союза» не приходилось. Тем не менее, уже в 90-е гг. известный своими архивными разысканиями автор в статье о «польском вопросе в истории советско-немецких отношений» пересказал этот пассаж (без ссылок на источник), сопроводив его комментарием: «Заключение польско-немецкого соглашения вскоре подтвердило правильность его [Артузова] прогнозов»[168 - B.A. Starkow. Sojusz czy konfronta?ja: Kwestia polska w historii stosunkow radziecko-lotmieckich w latach 1933–1937//Problem granic i obszaru odrodzonego panstwa polskiego 1918–1990. Poznan, 1992. S.156–157.]. Несообразность утверждения, что события января подтвердили июльский прогноз того же года, побудила автора в последующем снять указание на дату «заседания Политбюро», заменив его осторожным «тогда»; существо пересказа и комментарий были сохранены[169 - Б.А. Старков. Союз или конфронтация: Из истории советско-германских отношений//Он же. Дела и люди сталинского времени. СПб., 1995. С.73.]. «Исправление источника» продолжил другой историк, который, сверившись с протоколами Политбюро и международной хроникой, почел за благо отнести рассказ Кривипкого к «совещанию в Кремле» и датировал его «летом 1933 г.»; это позволило позаимствовать у своего предшественника тезис о том, что вскоре (в январе 1934 г., когда «антисоветская политика Польши стала достаточно [sic] откровенной») «правота Артузова подтвердилась»[170 - Е.Горбунов. Военная разведка в 1934–1939 годах//Свободная мысль. 1998. № 2. С. 103. Е.А. Горбунов счел излишним ссылаться как на В. Кривицкого, так и на коллегу Б.А. Сгаркова.]. Открывшиеся перед исследователями новые возможности верификации мемуарно-публицистического материала оказались использованы для того, чтобы замаскировать его уязвимость и продлить жизнь легенде, обращение к новейшей истории, в том числе деятельности Политбюро, соединилось с рецидивом средневекового повествовательного метода, согласно которому правдивость известия оценивается с точки зрения его соответствия «здравому смыслу», и, если она может быть «улучшена», известие подправляется. Мемуарных и газетных утверждений, подобных рассмотренному выше, немало, однако, они, как правило, являются источниками по иным проблемам, нежели деятельность Политбюро и советская внешняя политика.

Другим крупнейшим резервуаром сведений о советском Политбюро являются коллекции документов из архивов Веймарской республики и Третьего рейха, которые на протяжении 20-30-х гг. поступали в МИД и военную разведку Германии, а позднее в ведомство Риббентропа и адъютантуру Гитлера. Часть из них, посвященная проблемам международной политики, была широко (и без какой-либо критической проверки) использована некоторыми западными авторами[171 - См.: Jan Korbel. Poland between East and West: Soviet-German diplomacy toward Poland, 1919–1933. Princeton, NJ, 1963; M. Loventhal, J. McDowell. The Stalin, resolution and the road to World War II//San Josе Studies. (Nov. 1980). P. 78–104; Ivan Pfaff. Der kurswechsel der sowjetischen Mitteleuropapolitik nach Rheinlandbesetzung//Zeitschrift f?r Ocforschung. 1985. Bd.34. S.67-108; idem. Sovetska zrada. Praha, 1993. Критический разбор многочисленных работ И. Пфаффа см.: Jindrich Dejmek. К ceskoslovensko-sov?tskym poliityckym vztahum ve druhе polovine tric?tych let//Cesky casopis historicky. 1999. №l. S. 80-104.]. Специальный анализ этих документов за 1931–1937 гг. («Stojko-Informationen» 1931–1933 гг. – сведения о решениях Политбюро, выписки из докладов и цитаты из выступлений на Политбюро; коллекция 1934–1937 гг. – решения Политбюро, выдержки из выступлений его руководителей) показал, что их нельзя считать фрагментами аутентичных записей, сделанных на заседаниях этого органа. Все поступившие в Берлин материалы были созданы одним человеком (или группой лиц), находившимся в Вене или имевшим налаженную связь с австрийской столицей[172 - M. Reiman, I.S?tterlin. Sowjetische «Politb?ro-Beschl?sse» der Jahre 1931–1937 in staatlichen deutschen Archiven//Jahrb?cher f?r Geschichte Osteuropas. Neue Folge. 1989. Bd.37. H.2. S. 215–216.]. Используемые в этих документах формулировки напоминали резолюции низового партийного собрания («По представленному НКИД докладу о международном положении Политбюро ВКП(б) на своем заседании от… пришло к единодушному решению, что…»). Зачастую их авторы оперировали общими тезисами (в июле 1935 г. Политбюро якобы поставило перед наркоминделом задачи «укрепления авторитета Лиги Наций с помощью успешного предотвращения вооруженного конфликта между Италией и Абиссинией»; «расширения полномочий Лиги Наций в вопросе применения санкций против агрессора»; «установления возможно более тесного внешнеполитического контакта между СССР, Великобританией, Францией и Италией на основе осуществления системы безопасности и гарантий оказания помощи» «сближения между Малой Антантой и Италией и ускорение заключения Дунайского пакта» и т. д.[173 - Ibid. S.203, 205.]). Венские материалы содержат и саморазоблачительные красоты, подобные «выступлению Ворошилова на заседании Политбюро в августе 1937 г.»: «В недалеком будущем чехословацкая земля содрогнется от поступи Красной армии, затем придет черед освобождения пролетариата в Австрии, Венгрии, Румынии и Польше. В случае вступления Красной армии в Чехословакию и восстания пролетариата в соседних с ЧСР странах, следует учредить большую наддунайскую республику (Чехословакия, Румыния, Венгрия, Австрия, север Югославии) под чешским водительством, и Балканскую республику»[174 - Цит. по Ivan Pfaff. Sovetska zrada. S.78–79. Элементарное историческое чутье должно было подсказать, что летом 1937 года у наркома обороны были иные заботы, чем планирование раздела Югославии. Пфафф же сопроводил цитату восклицательными знаками.]. Неудивительно, что статс-секретарь МИД Германии Б. фон Бюлов, узнав от Папена, что тот регулярно поставляет в Имперскую канцелярию доклады о заседаниях Политбюро вроде тех, которые в начале 30-х гг. приобретались для нужд внешнеполитического ведомства, вынужден был констатировать неразумность расходов на финансовую поддержку венского автора[175 - М. Reiman, I. S?tterlin. Ibid. S. 208. Некоторые из получаемых Берлином материалов становились известны советской разведке и отложились в отечественных архивах. См. в частности: Планы внешней политики Советского Союза (Меморандум Крестинского о необходимости совместных действий Советского Союза с Англией, САСШ и Китаем против Японии) [не ранее 13.2.1932] (перевод с немецкого). – РГВА. Ф. 4. Оп. 19. Д. 13. Л. 143–145.].

Развенчание немецких коллекций «документов Политбюро» и растущий скептицизм по поводу точности мемуарных свидетельств перебежчиков, не исключают, на наш взгляд, возможности привлечения материалов о деятельности высших партийно-государственных инстанций, которые поступали из Москвы по дипломатическим или разведывательным каналам. Как отмечал многолетний корреспондент «Berliner Tageblatt» в Москве Пауль Шеффер (имя которого неоднократно упоминается в протоколах Политбюро), хотя «стены Кремля окутаны непроницаемым облаком», напряжение, с которым устремлены на них взгляды непосвященных, позволяло проницать эту преграду[176 - Paul Scheffer. Seven years in Soviet Russia. L., N.Y., 1931. P.XV.]. Быть может, наиболее перспективны в этом отношении государственные архивы Турции, представители которой в 20-х – середине 30-х гг. пользовались в Москве режимом наибольшего благоприятствования. Турецким дипломатам было отведено особое помещение в здании НКИД для просмотра выборок из советской дипломатической переписки, некоторые сведения они получали напрямую от членов Политбюро. Например, в апреле 1935 г., как сообщил посол З. Апайдин своему американскому коллеге, «один из членов Политбюро лично информировал его о том, что на заседании этого органа позапрошлым вечером Литвинов был подвергнут суровой критике за введение своего правительства в заблуждение относительно готовности французов подписать соглашение [договор о взаимной помощи], предусматривающее его автоматическое применение в случае “вызывающей агрессии”». Турецкий посол добавлял, что «несколько членов Политбюро говорили ему о том, что они добиваются замены Литвинова Трояновским на посту комиссара по иностранным делам»[177 - W.C.Bullitt to Secretary of State, tel., Moscow, 27.4.1935. – NA. SD: 751.6111/65.]. Протоколы ПБ подтверждают факт проведения встречи его членов (или закрытого заседания) в день, указанный З. Апайдином (25 апреля); сопоставление сообщения посла с советскими и британскими документами о переговорах СССР и Франции в апреле 1935 г. (а также со свидетельствами О.А. Трояновского о положении его отца в те годы) указывает на высокую вероятность того, что полученная им информация о позиции членов Политбюро была вполне достоверной. Надо полагать, в бумагах турецкого посольства в Москве и его донесениях в Анкару контакты с членами высшего советского руководства, сведения об их настроениях, мнениях, о дискуссиях на заседаниях Политбюро отражены с гораздо большей подробностью и систематичностью, чем в немногих известных высказываниях турецких дипломатов своим коллегам по дипкорпусу. До настоящего времени внешнеполитические архивы Турецкой республики наглухо закрыты для исследователей; к тому же некоторые аспекты советско-турецких связей межвоенного периода ни в Москве, ни в Анкаре не желали бы сейчас предавать огласке. Нынешнее положение не вечно, и, возможно, документация турецких архивов в будущем станет важным вспомогательным источником при исследовании процесса принятия решений советским руководством.

Государственные архивы стран, отношения которых с Советским Союзом, оставляли желать лучшего, также содержат материалы о деятельности Политбюро, полученные в результате упорных профессиональных усилий дипломатов[178 - Мы оставляем в стороне вопрос о документах, накопленных иностранными секретными службами. Насколько нам известно, наряду с документацией германских спецслужб исследователям ныне доступны лишь фрагментарно сохранившиеся материалы чехословацкой и польской военных разведок.До передачи Франции материалов французского генштаба, хранившихся в Особом архиве, исследователям выдавались некоторые материалы Deuxi?me Bureau. Один из них, содержащий «речь Сталина», якобы произнесенную на собрании «Политбюро и руководства Коминтерна» 19 августа 1939 г., был опубликован Т.С.Бушуевой в обзоре сочинений Суворова-Резуна (Т.Бушуева. «Проклиная – попробуйте понять»//Новый мир. 1994. № 12. С. 230–237). Текст «воспроизведен на основе французской копии, сделанной, вероятно, кем-то из Коминтерна, присутствовавшим на Политбюро»; причем автор убеждена, что «подлинник» – «в архиве за семью печатями». Между тем, «этот безусловно исторический документ» содержит, среди прочего, указание на готовность Германии «уступить нам в качестве зоны влияния Румынию, Болгарию и Венгрию». Одного этого достаточно, чтобы предположить, что в руках исследовательницы находился как раз искомый «подлинник», а опубликованная ею «речь Сталина» – не что иное, как русская копия донесения кого-то из агентов Второго бюро, который никогда не присутствовал на заседаниях Политбюро.Анализ польских документов (их архивная обработка еще не завершена) свидетельствует о крайней приблизительности информации, которая поступала в Варшаву из «Секретариата Политбюро». Скорее всего, ее источником были слухи (См. в частности: [Oddzial II Sztabu Gl?wnego] do T.Schaetzla, 23.8.1933 – ЦХИДК. Ф. 308. Оп. 19. Д. 31. Л. 86-86об). Увы, как заметил один из героев Ле Kappe, правительства подобны рядовым потребителям: они с недоверием относятся к бесплатно получаемым товарам и сведениям и склонны слепо верить в надежность тех из них, за которые дорого заплачено.]. Так, видный государственный деятель Финляндии Рудольф Холсти (друг юности Отто Куусинена[179 - См.: Запись беседы М.М. Литвинова с А. Залеским, 5.12.1927//ДиМП. T.V. М., 1967. С.238. Для понимания возможных путей циркуляции политической информации следует памятовать о давних родственных и социальных связях внутри «интернационализировавшейся» в 1917–1920 гг. восточноевропейской элиты. Например, полпред Ф.Ф. Раскольников по приезде в Таллинн обнаружил на посту командующего военно-морскими силами Эстонии адмирала Германа Зальца – старого приятеля и заместителя по Балтфлоту, с которым был совершен «ледовый поход» из Гельсингфорса в Кронштадт. Адмирал запросто поделился с Раскольниковым своими заботами, рассказал о состоянии эстонских судов, корабельной артиллерии и т. д.; командующий советскими Военно-Морскими Силами поблагодарил полпреда за полученные сведения и поручил уточнить некоторые из них (Письмо Р.А. Муклевича Ф.Ф. Раскольникову, 5.4.1930. – РГА ВМФ. Ф. Р-1483. Оп. 1. Д. 95. Л. 14).]) в период пребывания на посту посланника в Ревеле (1923–1926) периодически направлял МИД сообщения об обсуждении высшими партийными инстанциями советской политики в Балтийском регионе. В частности, согласно докладам Холсти, в декабре 1925 г. Политбюро дважды рассматривало ближайшие задачи советской политики на Балтике, причем Зиновьев, Сталин, Дзержинский, Молотов и представители НКВМ высказывались в пользу «возврата» портов и даже присоединения прибалтийских государств к СССР военной силой, тогда как Каменев, Рыков, Томский, Сокольников, Рудзутак, а также Литвинов склонялись к расширению советского присутствия на Балтике посредством заключения торговых договоров и таможенных союзов[180 - КА. R.Holstin kokoelma. Kansio 61. Suomen l?hetyst?n Tallinnassa raportti, 8.1.1926. Один из любопытных аспектов этого документа состоит в ассоциировании позиций Литвинова и будущих руководителей «правого уклона». Применительно ко второй половине 20-х гг. эта связь документально установлена (см. вступительные статьи к разделам 1 и 4).]. Для полной критической оценки этой серии финских документов (следы которой уходят в архивные хранилища США, куда позднее эмигрировал Р. Холсти) и других, пока не вошедших в научный оборот иностранных свидетельств о деятельности Политбюро, недостает, однако, материалов из архива Политбюро, «законное» происхождение которых находится вне подозрений. Параллельное расширение круга отечественных и зарубежных документов и выработка методов их критического сопоставления могли бы заставить заговорить (пусть и на иностранных языках), сухие протокольные записи Политбюро, помочь различить индивидуальные голоса в хоре его коллективных решений.

* * *

Завершая рассмотрение механизмов подготовки, принятия, фиксирования и распространения решений Политбюро по внешнеполитическим проблемам, мы хотели бы подчеркнуть, во-первых, недостаточную освоенность документальных пластов, содержащихся в отечественных архивах, в том числе, в общедоступных коллекциях ЦК ВКП(б). Во-вторых, современная Россия – отнюдь не единственная страна, архивы которой хранят важные свидетельства о деятельности Политбюро ЦК ВКП(б). Комплексный анализ и архивные открытия разнообразных документов о деятельности советского Политбюро могут многое изменить в сегодняшнем взгляде на нее и порожденные ею проблемы.

Раздел 1

Решения Политбюро о государственных отношениях с западными соседними государствами

Каковы были стратегия и основные ориентиры международной политики СССР? Располагало ли советское руководство отчетливой внешнеполитической концепцией, планом строительства взаимоотношений СССР с окружающим миром, отдельными регионами и государствами? Поиски ответов на эти вопросы в протоколах Политбюро (в строках постановлений или между строк) дают отрицательный результат. Эта проблема тесно связана с другой, еще в 20-е гг. породившей два противостоящих направления в реляциях западных дипломатов и исследованиях советской внешней политики: является ли она результатом приложения к международным делам восторжествовавшей коммунистической идеологии, или же поведение СССР диктуется характерными для «нормального государства» факторами, потребностью обеспечить свои безопасность и «национальные интересы»?

Анализ решений Политбюро ЦК ВКП(б) (как включенных в настоящую работу, так и посвященных другим аспектам международной политики) и материалов НКИД СССР свидетельствует в пользу того, что этот спор может быть разрешен, исходя из двойственности природы советского политического мышления. Социально-психологические установки большевизма придавали подходу Москвы к внешнеполитическим делам эсхатологическое измерение. Ожидание Второго Пришествия мировой войны и пролетарской революции, обещающего коммунизму окончательную международную победу, диктовало, вместе с тем, решимость избежать преждевременного столкновения родины большевизма с силами мирового зла. Уже в начале 1918 г. в большевистском руководстве возобладало понимание, что в международных делах «государство принуждено делать то, чего не сделала бы партия»[181 - Протокол № 44 заседания ЦК РСДРП от 22.2.1918//Седьмой экстренный съезд РКП(б). Март 1918 года. Стенографический отчет. М., 1962. С. 263–265.]. Коммунистическое кредо, открыто заявлявшееся в многочисленных постановлениях Политбюро ЦК ВКП(б) о советизируемой Монголии[182 - См.: Валерий Шепелев. «Монгольский вопрос» на заседаниях Политбюро ЦК ВКП(б)//РЦХИДНИ. Научно-информационный бюллетень № 8 (1996). С. 63–72.], оказывалось неуместно перед лицом западных государств, несовместимо с проблематикой действительных взаимоотношений с ними. Международное поведение Советской России в целом лишь до середины 20-х гг. соответствовало тому общему правилу, что «революционная держава морально и психологически все время находится в состоянии войны со своими соседями, даже если в правовом отношении между ними преобладает мир, ибо она верит, что обладает миссией трансформировать международное сообщество убеждением или силой [by conversion or coercion], и неспособна признать за своими соседями такое же право на существование, какое она приписывает себе»[183 - Martin Wight. Power politics. L., 1979. P.90.]. Если интернациональное воздействие Российской революции оказалось сопоставимо с преобразующей силой Реформации и Французской революции, то взять на себя роль Швеции Густава-Адольфа II или Франции Бонапарта отсталая и истерзанная страна оказалась не в состоянии. Во второй половине 1920-х гг. перспектива перерастания «перманентного террора» в «перманентную войну» была окончательно изгнана из сферы реальной политики, апостол «перманентной революции» – из социалистического отечества. Опыт первого десятилетия эры Октября не только подтверждал, что «Мессия уже в пути», но и отрезвляюще указывал на неисповедимость его путей. Милленаристские ожидания и режим реального времени, установки коммунистической доктрины и насущные государственные задачи не только не совпадали, но и пришли в видимое противоречие. Однако этот конфликт вовсе не требовал решительного исхода – окончательного выбора в пользу одной из сторон: общие мировоззренческие установки оказывались соотнесены скорее с ценностными ориентациями, предчувствиями и ожиданиями, нежели с задачами практической деятельности. В этом отношении предложенное Р. Ароном понимание советского человека как «двойственного субъекта», применимо к творцам советской политики. Правящая элита конца 20-х – середины 30-х гг. еще сохраняла политические идеалы, но уже отказалась от непосредственного связывания их с повседневными делами. Столкновение между видением будущего и диктатом настоящего породило квазиконцепцию внешней политики СССР на основе общих установок Realpolitik.

Применительно к рассматриваемому периоду эти принципы были наиболее полно изложены в утвержденной Политбюро публичной декларации 1930 г. Первым из них называлась необходимость «обеспечения нашему социалистическому строительству мирных условий и свободы от внешних потрясений». Подобно царскому режиму накануне войны, Политбюро обосновывало свое миролюбие потребностями внутренней реконструкции и неблагоприятными внешними условиями: «Нам приходится строить социализм в одной стране в окружении капиталистических стран, занимающих 5/6 земного шара. Мы этого факта не можем игнорировать и не игнорируем… Нам приходится… делать величайшие усилия для борьбы с агрессивными стремлениями определенных капиталистических групп, идущих в сторону создания постоянных трений и конфликтов между обеими системами, следовательно, и для укрепления и сохранения мира между народами»[184 - Интервью Народного Комиссара Иностранных Дел СССР М.М. Литвинова, 23.7.1930. Приложение № 7//Протокол № 2 заседания Политбюро ЦК ВКП(б) от 20.7.1930, п. 87. – РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 3. Д. 790. Л. 38–39 (опубликовано: Известия. 26.7.1930. Далее цитируется по: ДВП СССР. Т.ХIII. С. 424–427).]. Прошедшие школу марксистской диалектики, советские руководители понимали, что «мир неделим» задолго до того, как отчеканенная Литвиновым в 1920 г., эта формула приобрела широкое хождение[185 - Alexander Pope. Maxim Litvinoff. N.Y., 1943. P. 234.], равно как и то, что «благодаря войне между капиталистическими государствами мы захватили власть и укрепились». Высшее политическое руководство не могло поэтому согласиться с однозначными заявлениями, будто «всякое [курсив наш. – Авт.] обострение антагонизмов Германия – Антанта, Франция – Италия, Италия – Юго-Словакия [sic], Англия – Америка означает упрочение нашего положения, уменьшение всяких опасностей для нас»[186 - Письмо Г.В. Чичерина И.В. Сталину. Груневальд, 22.3.1929. – РГАСПИ. Ф. 558. Оп. 2. Д. 48. Л. 5. Болезненная филиппика наркома была вызвана звучавшим из Москвы «вздором», что «обострилась опасность войны между капиталистическими государствами, а следовательно и нападение на нас».]. Перед мысленным взором государственных деятелей стоял пример 1914 г., когда начавшийся в европейском захолустье конфликт стремительно вовлек в войну страны, интересы которых были затронуты им лишь косвенно. Это понимание было присуще и большевистским руководителям. В середине 30-х гг. его бесхитростно выразил «всесоюзный староста»: «Мы… не возражали бы» «против этой [империалистической. – Авт.] войны», «если бы она могла ограничиться, например, только войной между Японией и Америкой или между Англией и Францией»[187 - Беседа М.И. Калинина с ответственными работниками аппарата Президиума ВЦИК, 7.3.1935. – ГАРФ. Ф. 1235с. Оп. 2. Д. 1681. Л. 11.]. В конце 20-х – начале 30-х гг. (с началом активной хозяйственной реконструкции и до возобладания ориентации на автаркию) необходимость сохранения мирных отношений СССР с окружающими странами дополнительно акцентировалась ссылкой на потребности пятилетки и «огромного развития и нашего экспорта и нашего импорта», отчего, заявлял руководитель СНК СССР, «в развитии наших мирных отношений… мы теперь заинтересованы не менее, а более, чем раньше», и «стремимся к такой прочности и устойчивости отношений с отдельными государствами, чтобы с этой стороны не получить пробоины или урона в осуществлении величайшего плана гигантских работ, которые изложены в пятилетке»[188 - Пятый Всесоюзный съезд Советов. Отчет Правительства. Доклад А.И. Рыкова//Известия. 23.5.1929.].

Наряду с неблагоприятным соотношением сил между СССР и «капиталистическим миром», политика предохранения страны от внешних потрясений и, тем более, вооруженного столкновения на западных рубежах диктовалась сомнениями в устойчивости собственной власти, присущими советскому руководству 20-х – 30-х гг. Военный конфликт, вторжение с Запада грозили разбудить или умножить внутренний социальный и национальный протест. Большевики старшего поколения знали и помнили, как под ударами войны на востоке покачнулась власть царизма, как война на западе привела к его крушению. «Революция сверху» в значительной мере мотивировалась потребностью «усилить и умножить силы нашей обороны». Руководитель Политбюро, однако, был вынужден признать, что «ликвидация кулачества» и «обострение классовой борьбы» в СССР (вкупе с «экономическим кризисом и подъемом революционной волны в капиталистических странах») создают небывалый соблазн для иностранного вмешательства и потому «могут значительно сократить сроки “передышки”»[189 - И.В. Сталин. Ответ товарищам свердловцам, 9.02.1930//Он же. Соч. Т. 12. М., 1953. С.188. В начале 1930 г. эти опасения переросли в подлинную «военную тревогу» относительно возможности вторжения Польши на Украину и в Белоруссию. См. решение «Об Украине и Белоруссии» от 11.3.1930 (раздел 3) и отражение этих ожиданий в приводимых ниже постановлениях о дипломатической линии.]. Завершение коллективизации и создание основ советской промышленной мощи скорее трансформировали, нежели устранили источники социального напряжения. Удержание власти продолжало зависеть от сохранения мирных отношений с окружающими странами. Лишь к исходу 30-х гг., после того как облик СССР кардинально изменился по сравнению с предшествующим десятилетием, и, «в итоге всего этого», сталинское руководство осмелилось констатировать «полную устойчивость внутреннего положения и такую прочность власти в стране, которой могло бы позавидовать любое правительство в мире»[190 - Отчетный доклад на XVIII съезде партии о работе ЦК ВКП(б), 10.3.1939//И. Сталин. Вопросы ленинизма. М., 1952. С. 615.]. Характерно, что одновременно с достижением этого этапа в самосознании обновленной правящей элиты, с созданием механизмов всеохватного контроля (и завершением процесса общей реконструкции хозяйства и вооруженных сил СССР) основополагающая внешнеполитическая установка на обеспечение «мирных условий и свободы от внешних потрясений» начала размываться.

В расширенном виде она включала не только противодействие тенденциям к возникновению любых вооруженных конфликтов, которые могли бы вовлечь СССР в военные осложнения, но и предотвращение создания за советскими пределами протогосударственных образований, могущих послужить центром притяжения для той или иной национальной общности и вызвать тем самым дезинтеграцию «Союза». Применительно к советской политике на Западе, это, главным образом, означало борьбу за нейтрализацию влияния на Советскую Украину и Советскую Белоруссию факта существования в составе Польши, Чехословакии и Румынии коренного населения, этнически и культурно близкого населению этих советских республик. Неприемлемость для советского руководства возникновения на территории Польши украинского «Пьемонта» привела к открытому декларированию в 1923 г. (в связи с решением Конференции послов о передаче Польскому государству Восточной Галиции): «Если участь Восточной Галиции, населенной той же народностью, что и союзная России Украина, будет решена без участия советских республик, то результатом… явится возникновение новых очагов для столкновений в будущем»[191 - Нота правительства РСФСР правительствам Франции, Великобритании и Италии, 13.3.1923//ДВП СССР. Т.VII. С.223. Подробнее см.: П. Н. Ольшанский. Рижский договор и развитие советско-польских отношений. 1921–1924. М., 1974. С. 225–227.]. В декабре 1924 г., соглашаясь с целесообразностью переговоров с Польшей, Политбюро постановило «не отказываться от принципа исправления границ между СССР и Польшей»[192 - Протокол № 41 (особый № 28) заседания Политбюро ЦК РКП(б) от 18.12.1924, п. 2Б//И.И. Костюшко (ред.). Указ. соч. С.10.]. Скрытый ревизионизм в отношении восточных территорий Польши (в том числе, закрепленных за ней по Рижскому договору), румынской Северной Буковины и чехословацкой Подкарпатской Руси был закреплен в терминах, которыми оперировали как советская пропаганда, так и Политбюро, – «Западная Украина» и «Западная Белоруссия». Однако крупных практических акций по реализации заложенной в этих понятиях идеи объединения Украины и Белоруссии под скипетром Москвы не предпринималось (в отношении Польши – до 1939 г., Румынии – до 1940-го, Чехословакии – до 1945-го). Тенденция к перерастанию озабоченности своей безопасностью в требование ревизии западных границ нашла свое выражение в позиции СССР относительно принадлежности Бессарабии, оборонительных мероприятий Финляндии, внешней политики Эстонии и Латвии. В советской пропаганде (в особенности, на республиканском и местном уровне) перспектива осуществления этих планов приобретала черты коммунистического «освобождения» прилегающих к СССР территорий. Однако ни решения Политбюро, ни их интерпретация в свете имеющейся документации не позволяют считать, что в руководстве СССР существовало общее воззрение или план относительно продвижения к этой цели или что сама цель советизации соседних с Союзом государств постоянно присутствовала в умах деятелей Политбюро. По всей вероятности, правильнее рассматривать ноты «ревизионизма» и «коммунистической экспансии» в качестве отблеска общего идеологического видения, определявшего восприятие границ СССР с капиталистическим миром как преходящего явления, окрашивающего некоторые конкретные решения Политбюро и размышления других членов советского руководства[193 - См. мотивировку предложения НКИД об обмене политзаключенными с Польшей в записке Н.Н. Крестинского (решение «О Польше» от 1.8.1932 (раздел 1). Член Коллегии НКИД Б.С. Стомоняков был удивлен, когда полпред в Латвии упомянул о безосновательности ее страха перед СССР (Письмо А.И. Свидерского Б.С. Стомонякову. 23.11.1931. (с пометами Б.С. Стомонякова). – АВП РФ. Ф. 09. Оп. 6. П. 49. Д. 17. Л. 288).]. Они, однако, по существу не выходили за рамки широкого понимания «национальной безопасности», характерного не только для коммунистического СССР, но и для имперской России (например, времен Екатерины II)[194 - См. суждения на этот счет публициста А. Бохеньского и историка Р. Джонсона (Adolf Bochenski. Miedzy Niemcami a Rosja. Warszawa, 1937. S. 22–23; Robert E. Johnson. Runawaj peasants and Russian motives for the partitions of Poland//Hugh Ragsdale (ed.) Imperial Russian foreign policy. Cambridge, 1993. P. 103–118).].

Второй сквозной линией советской политики являлось поддержание баланса сил. Этот универсальный международный принцип, в значительной мере вытекавший из прагматического миролюбия, в трактовке Москвы получил своеобразное идейно-психологическое оформление[195 - В понятие «баланса сил» в советском словоупотреблении обычно понималось «соотношение сил» и сравнительно редко – международное равновесие, что придавало основанному на этом принципе международному поведению дополнительную подвижность и изменчивость (см.: Raymond L. Garthoff. The concept of balance of power in Soviet policy-making//World Politics. 1951. № 4. P. 89—109).]. «Поддержать слабейшего», – формулировал его бывший толстовец нарком Чичерин в конце 1920-х гг.[196 - Louis Fisher. The Soviets in world affairs: A history of the relations between the Soviet and the rest of the world. 1917–1929. Princeton, (NJ), 1951. P.827. Ведущие советские дипломаты, включая Чичерина, Литвинова и Раковского, ознакомились с этой книгой перед ее выходом в свет в 1930 г.]. Его преемник с санкции Политбюро дал этому тезису развернутое обоснование. Мирные договоры 1919–1922 гг. наложили «огромные тяготы на одни страны в пользу других, углубили противоречия, проведя глубокую, не поддающуюся стиранию грань между так наз[ываемыми] странами-победительницами и побежденными». «Естественное сочувствие» к последним, а также враждебное в отношении СССР поведение версальских держав породили «некоторую общность интересов Советского Союза с пострадавшими от войны государствами»[197 - Интервью Народного Комиссара Иностранных Дел СССР М.М. Литвинова, 23.7.1930.]. Иными словами, «первым как по времени, так и по важности узлом наших международных отношений является заключение Рапалльского Договора со всеми вытекающими из него последствиями. Из Западных государств Германия является не только первой, но и единственной страной, установившей с нами полностью нормальные дипломатические отношения. […] Попытки создания единого капиталистического фронта против СССР, как в политическом, так и в экономическом отношении, и даже для целей интервенции, разбивались, главным образом о крепкий утес наших взаимоотношений с Германией»[198 - Записка М.М. Литвинова Л.М. Кагановичу (копии членам Политбюро), 15.9.1931. – АВП РФ. Ф. 010. Оп. 4. П. 21. Д. 63. Л. 240–242.]. Однако логика поддержания баланса сил подтачивала вытекавший из нее в 1920-е гг. курс на культивирование политических отношений с Германией. Возрождение германского империализма и связанная с этим менявшаяся расстановка международных сил заставили советское руководство уже в начале 1930 г. признать наличие системного кризиса Рапалло[199 - См.: Jan Korbel. Poland between East and West: Soviet-German diplomacy toward Poland, 1919–1933. Princeton, N.J., 1963. P.260; Oleg Ken. Collective security or isolation: Poland and Soviet foreign policy, 1930–1935. St. Petersburg, 1996. P. 16–17 и др.]. В конце 1931 г. под влиянием Сталина Политбюро отвергло тезис Литвинова о необходимости подчинить отношения СССР с Польшей интересам советско-германской международной кооперации[200 - См. решения «О Польше» от 30.8.1931, 3.9.1931, 20.9.1931.]. В 1932–1934 гг. задача борьбы с гегемонией группировки из великих держав трансформировалась в необходимость политического сближения СССР с Францией и ее европейскими союзниками, с Великобританией и США[201 - См., в частности, комментарий к решению «О Франции» от 19.12.1933.]. В своеобразной форме эту установку в начале 1934 г. подтвердил Генеральный секретарь ЦК ВКП(б): «У нас не было ориентации на Германию, так же, как у нас нет ориентации на Польшу и Францию. Мы ориентировались в прошлом и ориентируемся в настоящем на СССР и только на СССР»[202 - Отчетный доклад т. Сталина о работе ЦК ВКП(б)//XVII съезд Всесоюзной коммунистической партии (б): Стенографический отчет. М., 1934. С.14.]. Привкус известной формулы лорда Пальмерстона позволяет трактовать это заявление как проявление изоляционистских настроений и даже «идеологии осадного положения»[203 - См. Габриэль Городецкий. Миф «Ледокола»: Накануне войны. М., 1995. С.46.] но в контексте пересмотра позиции СССР в отношении Версальского договора и Лиги Наций его главный смысл состоял в подтверждении приоритетной значимости принципа «баланса сил» для проведения советской внешней политики в прошлом, настоящем и будущем. Характерная для Москвы (как, впрочем, и для Лондона) озабоченность сохранением свободы маневра во многом вытекала из веры во всемогущество этого руководящего принципа, из необходимости подчинить ему соображения политической конъюнктуры или идеологии[204 - В этой связи см. давнюю дискуссию вокруг статьи Р. Такера (Robert C.Tucker. The emergence of Stalin’s foreign policy//Slavic Review. 1977. Vol.36. P. 563–589) и, в частности, сформулированный Т. Ульдриксом тезис о том, что «советский подход к великим державам, если его освободить от марксистско-ленинского жаргона, являлся традиционной политикой баланса сил» (Teddy J. Uldricks. Stalin and Nazi Germany//Ibid. P.599).].

Принцип недопущения решительного преобладания одной из международных группировок имел для СССР не только общемировое или общеевропейское измерение, но и был непосредственно связан с проблемами защиты советских границ. Говоря о необходимости «поддержки слабейшего» и враждебности «таким международным акциям, которые в какой-либо мере могут способствовать угнетению одних народов другими или подготовке новых войн»[205 - Интервью Народного Комиссара Иностранных Дел СССР М.М. Литвинова, 23.7.1930. С. 427.], Москва видела в роли объекта международного давления прежде всего себя. Ее преследовал подлинный «кошмар коалиций» – от миража капиталистической реставрации объединенными силами Франции, Польши, Румынии и Чехословакии при поддержке английского флота и американских капиталов до призрака сговора лапуасцев, пилсудчиков и самураев о расчленении СССР. Едва ли не любая попытка сближения между странами, расположенными в непосредственной близости от советских границ, рассматривалась как попытка антисоветского сговора[206 - О паранойе и эгоцентризме как неизбежных порождениях «стратегического подхода» к международным делам см.: Michael Howard. The strategic approach to international relations//Idem. The causes of war and other essays. 2nd ed. Cambridge (Mass.), 1984. P.45–46. Эти феномены во многом обусловливали «советскую тенденцию к генерализации и извлечению всеобъемлющих выводов из ничтожных явлений» (K.G. Martin to W. Erskine, Warsaw, 8.10.1929. – PRO. FO/371/14041/N4639 (наблюдение польского атташе в Москве Я. Ковалевского).].

Несмотря на неизбежные черты своеобразия, проступающие в исторической ретроспективе, на фоне международных отношений межвоенного периода советская внешняя политика выглядела «похожей на внешнюю политику любой другой нации», не желающей военных осложнений, стремящейся к расширению сношений с иностранными государствами и лелеящей надежду на наступление «Der Tag», когда неудовлетворительные для нее итоги мировых потрясений 1914–1920 гг. могут быть исправлены[207 - E. Ovey to A. Henderson, 10.3.1931. Soviet Union Annual report, 1930. – PRO. FO/371/15619/<N 1831>.]. «Классовый подход», поначалу являвшийся одним из основных элементов советского внешнеполитического мышления, трансформировался в геополитическое видение, согласно которому мир состоял из «главных», «ближайших» и «смертельных» противников, их «цепных собак», «авангардов» и «тылов», «слабых звеньев» и немногих «друзей»[208 - Ср. Gabriel Gorodetsky. The formulation of Soviet foreign policy: Ideology and Realpolitik//Idem (ed.). Soviet foreign policy 1917–1941: A retrospective. L., 1994. P. 41–42.]. Притом общие установки в целом традиционной политики безопасности и баланса сил не привели к построению концепции и, тем более, детального плана укрепления внешнеполитических позиций СССР и достижения им неких промежуточных или конечных результатов. Область конечных результатов принадлежала эсхатологии, в остальном царила эмпирика.

«Наша иностранная политика не определяется установленной заранее начерченной программой, учитывающей не только, что есть сегодня, но и завтра, быть может, – указывал Христиан Раковский в 1927 г., обращаясь к членам ЦК и ЦКК. – Она определяется эмпирически изо дня в день под влиянием тех или иных событий. И Наркоминдел, и полпреды не имеют плана»[209 - Выступление Х.Г. Раковского. Объединенный Пленум ЦК и ЦКК ВКП(б) 29.7–9.8.1927. Стенографический отчет (вып. 1). – РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 2. Д. 317. С.98. Ранее Раковский еще более емко определил своеобразие иностранной политики. «Один из ее больших недостатков», писал он Литвинову, состоит в том, что «мы недостаточно заглядываем вперед или же смотрим слишком вдаль» (Письмо Х.Г. Раковского М.М. Литвинову, Лондон, 5.1.1924 (копии Г.В. Чичерину, Э.И. Квирингу, членам Политбюро ЦК РКП(б). – РГАСПИ. Ф. 359. Оп. 1. Д. 8. Л. 21). Другой крупный советский дипломат, К.К. Юренев, еще в 1920 г. определил «политику ЦК» как «политику импрессионизма» (Девятая конференция РКП(б). Сентябрь 1920 года. Протоколы. М., 1972. С.40), а Иоффе указывал Ленину на «наш постоянный импрессионизм» во внешней политике (Письмо А.А. Иоффе В.И. Ленину, 28.10.1922//Надежда Иоффе. Адольф Абрамова Иоффе. М., 1997. С.86).]. Преодолению «эмпирического подхода» должно было способствовать периодическое комплексное рассмотрение внешнеполитических проблем на особых заседаниях Политбюро, проект организации которых Дзержинский намеревался внести незадолго до своей смерти. Шаги в этом направлении были предприняты весной-летом 1927 г., когда Политбюро обсуждало меры по ослаблению внешней угрозы, причем соответствующие решения (например, «Об Англии») охватывали широкий круг деятельности – от работы Осоавиахима до директив дипломатическим миссиям.

Однако с осени 1927 г., по мере минования «военной тревоги», эта практика была свернута. Выработка решений по проблемам обороны, согласование подходов НКВМ, НКФ ВСНХ, Госплана к оборонному строительству военным и хозяйственным делам с 1927 г. сосредоточились преимущественно в рамках нового института – Распорядительных заседаниях Совета Труда и Обороны, на смену РЗ СТО в декабре 1930 г. пришла Комиссия Обороны Политбюро ЦК ВКП(б) и СНК СССР. В конце 1920-х – первой половине 1930 г. вклад Политбюро в организацию работ по обороне страны, как правило, ограничивался проведением немногочисленных специальных («закрытых») заседаний и принятием программных постановлений (1927, 1929, 1931), а также санкционированием мер, вносимых РЗ и КО. В результате предпринятой в 1927–1930 гг. перестройки высших звеньев управления, в области обороны советское руководство соответствующими доктриной и системой приоритетов, механизмом согласования работы центральных, республиканских, местных органов и установило режим контроля за реализацией поставленных задач. Однако во внешнеполитической области ничего подобного не происходило. Вплоть до весны 1937 г. Политбюро не делегировало ответственности за внешнеполитические проблемы какому-либо постоянному органу и в то же время не организовывало специальных заседаний, систематического обозрения международного положения, заслушивания полпредов и т. д. Сфера внешней политики осталась вне процессов концептуализации и планового руководства со стороны Политбюро ЦК ВКП(б). Представитель СССР в Лондоне и Париже в 1924–1927 гг., Раковский усматривал в этом величайшее упущение: «Наркоминдел формально ответственен перед правительством и Политбюро за иностранную политику. Формально Политбюро ответственно перед партией, но фактически оно не в состоянии руководить этой работой»[210 - Выступление Х.Г. Раковского.]. Правильнее было бы сказать, что руководители Политбюро намеренно предпочитали избегать составления как генерального плана внешней политики, так и систематического расписания рассмотрения проблем взаимоотношений с внешним миром. В этом они следовали духу ленинизма, высмеявшего схемы движения к революции, и самому Ленину, включившему в свое «политическое завещание» наполеоновское «От s’engage et puis… on voit». Сталин и другие руководящие члены Политбюро предпочитали реагировать на отдельные поставленные перед ними вопросы, нежели намечать общую или региональную перспективу внешней политики, и в соответствии с ними требовать от исполнителей периодического отчета относительно продвижения в указанном ими направлении (как то предлагал дисциплинированный западный ум Раковского). Соответственно, представляемые в «инстанцию» предложения НКИД и НКВТ носили характер частных предложений, связь которых с общими задачами советской политики была неясной и расплывчатой, а порой вообще не прослеживалась. Ни в одном из изученных нами представлений наркома и Коллегии НКИД в Политбюро, открывавшихся мотивировочной частью или общим exposе, не содержалось не только упоминания или ссылки на следование неким долгосрочным директивам (или, хотя бы «программам мира», которые с середины 1960-х гг. стало составлять советское руководство)[211 - Показательно, что когда в сентябре 1931 г. М.М. Литвинов попытался обосновать сохранение прежней политической линии Москвы в отношении Варшавы, излагая «совершенно бесспорные» «положения» – общие предпосылки европейской политики СССР, то по призыву Сталина Политбюро постановило «отвергнуть установку т. Литвинова» (см. решение «О Польше» от 20.9.1931). Думается, что причиной появления такой уникальной в отношении М.М. Литвинова формулировки явилась не только его несговорчивость, но и «дерзкая» претензия на формулирование для Политбюро некоторых основ советской внешней политики.]. Этот подход к внешнеполитическому планированию хорошо демонстрирует наиболее известное и масштабное решение Политбюро, которым был определен «курс СССР на коллективную безопасность». Резолюция 99/74, принятая опросом членов Политбюро 19 декабря 1933 г., содержала директивы, которые НКИД разрешалось «дать т. Довгалевскому для ответа Бонкуру», и тем самым санкционировала изменение позиции СССР в европейских делах. Однако постановление Политбюро не намечало никакой программы действий, выходящих за рамки тайных бесед полпреда с французским министром иностранных дел[212 - См. постановление «О Франции» от 19.12.1933, в публикациях советской поры изображавшееся как «решение о развертывании борьбы за сохранение мира» или «о развертывании борьбы за коллективную безопасность», что подразумевало наличие соответствующей стратегии или плана (см., в частности: История СССР с древнейших времен до наших дней. 2-ая сер. T.IX. М., 1971. С.28; А.Л. Нарочницкий (ред.). СССР в борьбе против фашистской агрессии 1933–1945. М, 1986. С.22).]. «Основополагающее правило партии – никогда не быть пленником одобренной позиции, она должна быть вольна занять другую позицию, если того потребует политический интерес»[213 - Ален Безансон. Интеллектуальные истоки ленинизма. М, 1998. С.239. Видный сотрудник НКИД и ЦК ВКП(б) Михальский (П. Л. Лапиньский) уже в начале 1921 г. доказывал, что советское правительство – «самое реалистическое в мире», ибо «способно примениться ко всем обстоятельствам», «идеально усвоить любую политику (to assimilate perfectly all policies)» (Richard K. Debo. Survival and consolidation: The foreign policy of Soviet Russia, 1918–1921. Montreal etc., 1992. P. 404).] – во внешнеполитической деятельности Политбюро было доведено до такой степени совершенства, что порой искушенный полномочный представитель Союза ССР терялся относительно того, в чем эта одобренная позиция состоит и как она соотносится с общими заботами Москвы[214 - См. решение «О Польше» от 25.1.1930.].

Разумеется, неполнота информации о внешнеполитической деятельности Политбюро не позволяет исключить наличие у него документально оформленных планов или согласованной системы представлений о задачах и методах проведения иностранной политики. Несомненно, однако, что Политбюро ЦК ВКП(б) не рассматривало и не принимало решений, утверждавших внешнеполитическую программу СССР, а его поведение, в связи с разногласиями между Литвиновым и Сталиным относительно переговоров с Польшей о пакте ненападения дает основания сомневаться в существовании известного членам Политбюро плана действий даже на ближайшую перспективу. Внимательные наблюдатели констатировали, что «политическая тактика СССР всегда идет по линии сосредоточения усилий на очередных задачах». «СССР проводит свою внутреннюю и зарубежную политику «рывками» (ударная система), порой – огромными, и занимается исключительно одним из наиважнейших для себе дел в ущерб остальным. Временами пренебрегает политикой на Западе ради того, чтобы все силы направить на Восток – или наоборот. Однако это не мешает тому, чтобы лучше или хуже разделавшись на время с одним из дел, в данную минуту выкинувшихся на передний план, неожиданно наброситься на другое, совершенное иное, и, в свою очередь, атаковать его с тем же напряжением энергии, что и предыдущее»[215 - Raport J. Kowalewskiego do T. Pelczynskiego, 21.1.1930. – ЦХИДК. Ф. 308. Оп. 19. Д. 28. Л. 12; Raport St. Patka do A. Zaleskiego, 19.1.1930. – Там же. Л. 1.].

По крайней мере, до рубежа 1931–1932 г., когда советское руководство озаботилось созданием надведомственных внешнеполитических органов[216 - См. решения «Вопросы НКИД» от 22.11.1931 и «Об информационном бюро» от 1.4.1932 (раздел 4) и вступительную статью к этому разделу.], деятельность Политбюро по руководству советской политикой, прибегая к обычным сравнениям, можно уподобить действиям капитана и его помощников, проводящих время в кают-компании в ожидании беспорядочных докладов о подводных течениях, направлении ветра и приближении к рифам. Не располагая картой, команда время от времени сверяет свой путь с солнцем, но считает излишним беспокоиться из-за того, что маршрут не проложен. Она верит, что, если сохранять корабль в целости и не слишком часто поворачивать назад, мировая стихия перенесет его к берегам по другую сторону океана. Отметки в судовых журналах позволяют вычертить общий маршрут некогда самонадеянного корабля. Вряд ли, однако, следует поддаваться соблазну считать проделанный им путь результатом следования определенным курсом, даже если капитан время от времени отдавал распоряжения о поворотах руля. Это применимо и к эволюции советской политики 20-х – 30-х гг. в отношении западных соседних государств. Она свершалась при преобладающем воздействии международных факторов, ее приоритеты и пределы определялись характером режима и внутренними обстоятельствами. Руководство внешней политикой со стороны Политбюро состояло в каждодневном соединении первых со вторыми.

* * *

Временная утрата статуса великой державы и первостепенность забот об обеспечении безопасности СССР, прочности социально-политического строя, утвердившегося на большей части бывшей Российской империи в 1917–1921 гг., обусловили характерную для советской политики конца 1920-х – начала 1930-х годов сосредоточенность на упрочении своего положения в восточноевропейском регионе.

Формирование новых государств Восточной Европы оказалось переплетено с военно-политическими конфликтами, наследие которых легло тяжелым бременем на отношения большевистской России со своими соседями. Наиболее продолжительным из них явилась борьба за Эстонию в конце 1917 – декабре 1919 г. Подписанный 2 февраля 1920 г. Тартуский мирный договор стал первым из череды аналогичных трактатов, подведших черту под усилиями по установлению советского строя в странах Балтии и подтверждавших их независимость и государственную самостоятельность, – с Литвой (12 июля 1920 г.), Латвией (11 августа 1920 г.) и, наконец, с Финляндией (14 октября 1920 г.). Основополагающее значение для системы международных отношений в Восточной Европе имел Рижский мирный договор между советскими республиками (РСФСР, УССР, БССР) и Польским государством. Заключенный 18 марта 1921 г. после ожесточенной войны, разыгравшейся на пространстве от Смоленска и Киева до Львова и Варшавы, Рижский мир перечеркнул грандиозные замыслы обеих сторон – Федеративной Польши и Советской Европы[217 - Piotr Stefan Wandycz. The Treaty of Riga: Its significance for interwar Polish policy/Thaddeus V.Gromada (ed.). Essays on Poland‘s foreign policy 1918–1939. N.Y., 1970. P.33.]. Отделенная от Советских республик географическим барьером новая Чехословакия также оказалась косвенным участником гражданской войны в России. Выдающаяся роль Чехословацкого корпуса, с конца 1918 г. официально подчинявшегося правительству в Праге, в событиях в Поволжье, Сибири и на Урале во многом осложнила становление межгосударственных отношений между Советской Россией и Чехословацкой Республикой. Лишь в апреле 1922 г. между этими странами было достигнуто соглашение об ограниченном взаимном признании и установлении отношений де-факто. Враждебные отношения между советскими властями и Румынией не переросли в масштабный конфликт, несмотря на разрыв Бухарестом «русско-румынского соглашения об очищении Румынией Бессарабии» немедленно после его подписания в марте 1918 г. Добившись от европейских держав-победителей (Англия, Франция, Италия) признания «объединения Бессарабии с Румынией» (Парижский протокол от 28 октября 1920 г.), Румыния создала непреодолимое препятствие на пути установления отношений с СССР. В 1921 г. руководство ЦК колебалось, склоняясь то к насильственному занятию Бессарабии («эта мысль очень соблазняла Ильича»), то к готовности на нормализацию отношений с Румынией при фактическом признании принадлежности ей Бессарабии[218 - См.: Письмо Х.Г. Раковского М.М. Литвинову, Лондон, 11.2.1924 (копии Г.В. Чичерину, членам Политбюро ЦК РКП(б) и Политбюро ЦК КП(б)У)//«Нам нечего торопиться вынимать из румынской ноги бессарабскую занозу». Переписка Х. Раковского с М. Литвиновым. Публ. О. Кена, А. Рупасова/Источник. Документы русской истории. 2001. № 1. С. 46–62.]. В отличие от советского, румынское правительство исходило из отсутствия состояния войны между СССР и Румынией[219 - В.Н. Виноградов и др. Бессарабия на перекрестке Европейской дипломатии: Документы и материалы: М., 1996. С.252.], но прелиминарные переговоры о нормализации отношений и мирном договоре (Варшавская конференция (сентябрь-октябрь 1921 г.) и Венская встреча (март-апрель 1924 г.) закончились провалом. Вплоть до 1929 г. советско-румынские отношения не были урегулированы каким-либо международно-правовым актом, за исключением «Положения» о «предупреждении и разрешении конфликтов, могущих возникнуть на реке Днестр», ставшей пограничным рубежом между СССР и Румынией.

Независимо от того, в какой форме и мере упорядочились отношения Москвы с ее европейскими соседями, она оказалась вынужденной считаться со складывающимся в Восточной Европе международным порядком. В начале 1921 г. советизацией Грузии и подписанием «контрреволюционного» (по определению Троцкого) Рижского мира определился предел осуществимости замыслов, в которых странам-лимитрофам отводилась роль «объединяющего звена» между Советской Россией и революцией на Западе. Применительно к ним большевистскому государству приходилось осваивать иные понятия – «санитарный кордон», «буфер», «плацдарм» и «авангард капиталистического мира». При этом, ослабленной Советской России в ходе мирных переговоров с соседями пришлось отказаться от последовательного отстаивания национально-государственных интересов и пойти на уступки по многим имущественным, финансовым и территориальным вопросам[220 - См., в частности: Письмо А.А. Иоффе В.И. Ленину, 28.10.1922. С. 85.]. Новая конфигурация границ, предоставившая, в частности, Финляндии выход к Северному Ледовитому океану (Петсамо), Латвии – стык с Польшей, Эстонии – Печорский уезд, бессилие помешать исполнению притязаний Польши на Восточную Галицию и Румынии на Бессарабию, лишили Россию непосредственного соседства с Литвой и Чехословакией. Как и во времена «восточного барьера» XVI–XVII вв., возможности ее взаимодействия с Центральной и Западной Европой в значительной мере зависели от Речи Посполитой. Двухсотлетнее российское господство на востоке Балтики кончилось. Свобода внешнеполитического маневра Советской России оказалась стеснена. Как показала Генуэзская конференция 1922 г. прежде, чем Москва могла вернуться в большую мировую и европейскую политику, ей предстояло решить проблемы, вставшие перед Советской Россией как региональной державой[221 - Характерно, что первая международная встреча представителей Советской России и стран-лимитрофов (Рига, 29 марта 1922 г.) была организована ею в преддверии Генуэзской конференции. В Балтийской конференции по возобновлению экономической жизни в Восточной Европе и упрочению мира в этом регионе приняли участие Польша, Латвия, Эстония и, с информационной целью, Финляндия.].

Главной из них советское руководство считало проблему безопасности. Из периода всеобщих потрясений большевики вышли с убеждением, что «если бы все эти маленькие государства пошли против нас… нет ни малейшего сомнения, что мы потерпели бы поражение»[222 - Цит. по: В.П. Потемкин (ред.). История дипломатии. Т.III: Дипломатия в период подготовки второй мировой войны (1919–1939). М.; Л., 1945. С.71.]. С другой стороны границы процесс образования новых государств был сопряжен с пониманием (особенно прочно утвердившимся в Эстонии, но не чуждым ни одной стране региона), что малым странам трудно «в одиночку выжить в мире великих держав»[223 - См. Marko Lehti. The Baltic League and the idea of limited sovereignty//Jahrb?cher f?r Geschichte Osteuropas. Bd 45. 1997. Heft 3. S.450–465.]. С 1919 г. западные соседи Советов предпринимали попытки координации своей политики в отношении Москвы. В сентябре 1919 г. состоялись конференции МИД Литвы, Латвии и Эстонии, в январе 1920 г. к ним присоединились Финляндия и Польша (всего в 1919–1926 гг. состоялось около 60 различных «балтийских конференций»). Наиболее яркое выражение тенденция к их консолидации в рамках Большого балтийского блока получила на Варшавской конференции (март 1922 г.) с участием Финляндии, Латвии, Эстонии и Польши (занятие польскими войсками Виленской области в октябре 1920 г. создало так и не устраненную преграду к взаимодействию Литвы со Второй Республикой). Опасение оказаться инструментом польской политики и быть втянутой в военный конфликт с СССР обусловило отказ Хельсинки от Варшавского аккорда. Идея Большого балтийского блока осталась неосуществленной, но на протяжении последующего десятилетия, пока сохранялись в силе вызвавшие ее международные условия, она продолжала волновать воображение советских руководителей и некоторых политических кругов в странах-лимитрофах. Более скромным отпочкованием тенденции к объединению соседних с СССР балтийских государств явился проект Малого балтийского блока в составе Литвы, Латвии и Эстонии (либо Польши, Латвии и Эстонии); в 1923 г. был подписан союзный договор между Латвией и Эстонией (ратифицировавшими также Варшавское соглашение 1922 г., от подтверждения которого сама Польша впоследствии отказалась).

Занимавшая центральное положение в сношениях Советской России со странами региона, Польша в январе 1921 г. заключила договор с Румынией о взаимных гарантиях на случай советской агрессии, согласно которому они обязались «взаимно уважать и защищать перед угрозой извне нынешние целостность их территории и политическую независимость». Подписанный на пять лет договор был в 1926 и 1931 гг. заменен новыми союзными соглашениями и привел к тесному взаимодействию румынских и польских правительств и генеральных штабов. Подписанные в апреле и июне 1921 г. пакты Румынии с Чехословакией и Югославией укрепили ее тыл и привели к окончательному оформлению Малой Антанты. Целью ее создателей являлась защита статус-кво в Центральной Европе от венгерского и германского ревизионизма, присоединение Бухареста к оси Прага-Белград не привело даже к признанию ими аннексии Бессарабии. Тем не менее, логика международных комбинаций придала Малой Антанте побочную «антисоветскую функцию», и Румыния приобрела дополнительные гарантии на случай войны с Советами[224 - Magda Аdаm. The Little Entente and Europe (1920–1929). Budapest, 1993. P. 222–224.]. Франко-польский (февраль 1921 г.) и франко-чехословацкий (январь 1924 г.) союзы связал, эту сеть соглашений на рубежах СССР с поддержкой со стороны самой сильной военной европейской державы 1920-х гг.

Советское руководство медленно адаптировалось к постреволюционной реальности и ожидало возобновления национально-классовой борьбы на своих западных рубежах, полагая, что новая «война начнется через 3–4 года… после окончания войны с Польшей и ликвидации Врангеля»[225 - К. Ворошилов. Будет ли война? М., 1930. С.15.]. После «германского октября» и провала коммунистического путча в Таллинне (1 декабря 1924 г.) невозможность завершить порыв 1917 г. советизацией соседних государств окончательно стала очевидной. В апреле 1925 г. Западный фронт, в полосе которого в первой половине 20-х велись частые столкновения с поляками и самостийными украинцами, был преобразован в военный округ. Несколько ранее (в феврале 1925 г.), констатировав «установление более или менее нормальных дипломатических отношений с прилегающими к СССР странами», Политбюро распорядилось прекратить направляемую советскими государственными органами «активную разведку» (диверсии) в Польше, «боевую и повстанческую работу» в других соседних государствах; при этом оговаривалось, что обстановка может потребовать возвращения к этим методам («например – Бессарабия»)[226 - Протокол № 50 (особый № 37) заседания Политбюро ЦК РКП(б) от 25.2.1925, п. 26//И.И.Костюшко (ред.). Указ. соч. С. 13–14. В подтверждение этого постановления Политбюро вскоре одобрило подготовленное комиссией Куйбышева – Литвинова – Уншлихта «Положение о подготовке диверсионных действий в тылу противника» – на территории Польши и Румынии (Протокол № 54 (особый № 41) заседания Политбюро ЦК РКП(б) от 26.3.1925, п. 12. – РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 162. Д. 2. Л. 91 96).]. Месяцем позже Политбюро создало особую «комиссию из представителей НКИД, ОГПУ и Военного ведомства для систематической разработки и систематизации имеющихся сведений, подготовительных действиях соседних стран»[227 - Протокол № 54 (особый № 41) заседания Политбюро ЦК ВКП(б) от 26.3.1925, п. 15. – Там же. Л. 92. Толчком к этому решению явилось проведение в Риге конференции военных экспертов Польши, Румынии, Латвии, Эстонии и Финляндии (30 марта-3 апреля 1925 г.), которую Политбюро расценило как «совещание генштабов» и «создание блока». О действительном (и весьма далеком от этого) содержании работ конференции см. – Marian Leczyk. Polska a sasiedzi. Stosunki wojskowe. Bialystok, 1997. S.121–125.].

Главным выводом комиссии Политбюро явилось утверждение, что свершившийся «факт создания блока из Прибалтийских стран, Польши и Румынии таит в себе непосредственную угрозу безопасности СССР»[228 - Протокол № 1 заседания комиссии 3 апреля 1925 г. (приложение к п. 1 протокола № 56 (особый № 43) заседания Политбюро ЦК ВКП(б) от 3.4.1925). – РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 162. Д. 2. Л. 109.]. Эта одобренная Политбюро установка стала основой подготовки страны к обороне на протяжении последующего десятилетия. Тремя годами позже, рассматривая предложения Госплана по военной промышленности, Политбюро ЦК ВКП(б) уточнило: «военная опасность угрожает [Советскому Союзу] главным образом со стороны Польши»[229 - Протокол № 21 заседания Политбюро ЦК ВКП(б) от 19.4.1928, п. 15. – РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 162. Д. 6. Л. 63.]. «Нам нужно во что бы то ни стало, – разъяснял нарком Ворошилов, – быть на одном уровне с нашими ближайшими соседями – с Румынией, Польшей, Литвой, Латвией, Эстонией и Финляндией – со всей этой каемочкой государств, окружающих нас»[230 - К.Е. Ворошилов. Речь на VIII Всесоюзном съезде металлистов, 25.2.1928//Он же. Статьи и речи. М., 1937. С.251.]. Военно-политическая доктрина, утвержденная Политбюро в июле 1929 г., определяла все соседние с СССР западные государства как «вероятного противника» «на главнейшем театре военных действий» и требовала достижения паритета с ними по численности вооруженных сил и превосходства в «двух-трех решающих видах борьбы» (воздушный флот, танки, артиллерия). В начале 1930-х оценка вооруженных сил и боевых возможностей лимитрофов продолжала служить отправной точкой для мобилизационного планирования и строительства Красной Армии[231 - См.: Доклад Правительственной комиссии К.В. Ворошилова (проект), [не позднее 5.5.1928]. – РГАЭ Ф. 4372. Оп. 91. Д. 213. Л. 110–109.; Постановление Политбюро ЦК ВКП(б) «О состоянии обороны СССР», 15.7.1929. – РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 162. Д. 7. Л. 103; Докладная записка Р.А. Муклевича И.В. Сталину «О необходимости пересмотра постановления Политбюро о морском флоте», 11.12.1929. – РГА ВМФ.Ф. 31483. Оп. 1. Д. 206. Л. 106-106об; Доклад Народного Комиссара по Военным и Морским Делам в Комиссию Обороны «О развитии РККА во второй пятилетке, [не ранее 13] 12.1933. – РГВА. Ф. 40442. Оп. 1. Д. 332. Л. 135; а также: Я. Берзин, А. Никонов, Я. Жигур. Будущая война. Издание IV Управления Штаба РККА, 1928 (аналитическая работа, подготовленная по распоряжению Начальника Штаба РККА, переиздана для служебного пользования Генеральным Штабом ВС РФ в 1998 г.; ее изложение см.: Lennart Samuelson. Soviet defence industry planning: Tukhachevskii and military-industrial mobilisation 1926–1937. Stockholm, 1996. P. 46–52).].

Другая часть работ комиссии 1925 г. была посвящена определению действий «по разложению этого блока». Было решено «использовать возможности нашего экономического давления на государства Прибалтики» (при этом признавалось незнание «конъюнктуры наших экономических отношений с Прибалтикой»); усиливать «существующий между Польшей и Литвой антагонизм», «максимально использовать» германо-польские противоречия[232 - Протокол № 1 заседания комиссии 3 апреля 1925 г. (приложение к п. 1 протокола № 56 (особый № 43) заседания Политбюро ЦК ВКП(б) от 3.4.1925). Мы не располагаем сведениями ни о решениях, принятых на последующих заседаниях этой комиссии, ни о продолжительности ее работы.]. Подготовка и заключение Локарнских соглашений между западными державами и Германией (парафированы 16 октября, подписаны 1 декабря 1925 г.) серьезно модифицировали направленность намеченных советских внешнеполитических усилий и ослабили их конфронтационную тональность. С неприязнью воспринятые в Москве, эти соглашения утверждали различие в международном статусе западных и восточных границ Германии. Предоставление первым из них дополнительных гарантий поощряло тенденцию к пересмотру немецко-польского и немецко-чехословацкого территориального урегулирования. Вместе с тем, Локарнские соглашения фактически положили конец консультациям между представителями СССР и Германии о совместных действиях для сведения пределов Польского государства к ее «этнографическим границам»[233 - Zygmunt Gasiorowski. The Russian overture to Germany of December 1924//Journal of Modern History. Vol.XXX, № 2 (June 1958). P. 103. В связи с распространенным среди историков убеждением в существовании в 1920-е гг. далеко идущего военно-политического, соглашения между СССР и Германией, уместно привести свидетельство заместителя наркома – в прошлом полпреда в Берлине (1921–1930 гг.), писавшего своему преемнику: «Мы не продумывали, может быть, до конца вопроса о нашем отношении к попыткам немцев вооруженной рукой исправить версальские границы, но мы всегда осторожно держались во всех тех случаях, когда немецкая сторона заговаривала о совместной вооруженной борьбе, скажем против поляков. Мы не возражали, когда немцы говорили об общем враге, то же делали наши военные. Таким образом, мы не разбивали надежды немцев на то, что в случае их столкновения с Польшей, они встретят с нашей стороны ту или другую [поддержку? – Авг.], но никаких положительных заявлений с нашей стороны, которые давали бы им право надеяться на нашу активную помощь, с нашей стороны никогда не было […] Одним словом, мы никогда ни устно, ни письменно, ни официально, ни неофициально не давали обещания поддерживать герм[анское] пра[вительство] в его реваншистской войне против Польши» (Письмо Н.Н. Крестинского Л М. Хинчуху, [между 16 и 19].5.1933. – АВП РФ. Ф. 082. Оп. 16. П. 71. Д. 1, Л. 194–193).]. Стремясь приостановить дрейф Германии в западном направлении и компенсировать ущерб, который Локарно нанесло германо-советским отношениям, советское руководство впервые смутно ощутило общность международно-политических интересов всех государств востока Европы. В сентябре 1925 г. нарком Г.В. Чичерин посетил с официальным визитом Варшаву, чтобы «создать несколько опорных пунктов для дальнейших дипломатических переговоров, имеющих целью прочное сближение между нашими государствами»[234 - Заявление Г.В. Чичерина представителям польской печати, 28.9.1925//ДиМП. Т.IV. М., 1966. С. 413.]. В поле обсуждения вошла проблема заключения советско-польского гарантийного пакта, от чего советская дипломатия прежде отворачивалась, настаивая на приоритете международных мер по разоружению над механизмами безопасности. Поскольку выступление СССР с такой инициативой было чревато образованием дипломатического фронта его западных соседей под эгидой Польши для совместных переговоров о пактах о ненападении, советское руководство, стремясь отделить малые балтийские страны от Польши, решило отступить от принципа неучастия в многосторонних соглашениях. В феврале 1926 г. Политбюро санкционировало «предварительные переговоры с Эстонией, Литвой и Латвией о заключении четверного соглашения о ненападении, невступлении во враждебные комбинации и о нейтралитете»[235 - Протокол № 11 (особый) заседания Политбюро ЦК ВКП(б) от 18.2.1926, п. 2. – РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 162. Д. 3. Л. 23.].

Следствием этих усилий явилось, однако, предъявление Латвией, Эстонией и Финляндией согласованного с Польшей набора условий двусторонних пактов ненападения с СССР: одновременность их заключения («юнктим»), арбитражное разрешение споров между сторонами, согласование условий пактов с Уставом Лиги Наций. Летом 1926 г. Москва пыталась прорвать «единый фронт» путем ведения отдельных переговоры с Финляндией и Польшей. Для воздействия на Хельсинки Москва фактически прервала демаркацию советско-финской границы и с помощью Германии заблокировала избрание Финляндии в Совет Лиги. Попытки соблазнить Польшу (где в мае 1926 г. установился «санационный» режим Пилсудского) возможностью ослабить рапалльские узы, заключив с СССР пакт о неагрессии, не удались. От раздумий о выгодах соглашения с Польшей за счет отказа от поддержки Литвы в территориальном споре между ними[236 - См. изложение предложений полпреда в Каунасе С.С. Александровского в: A. Kasparavicius. The political projections of the great powers with respect to Eastern Europe, 1925–1926//Lithuanian Historical Studies. 1996. Vol.1. P.170.] советская дипломатия перешла к форсированию переговоров с Литвой о договоре ненападения ценой официального декларирования в ноте Чичерина, что «фактическое нарушение литовских границ» «не поколебало» отношения Союзного правительства к определению территориального суверенитета по советско-литовскому договору 1920 г. Антипольская основа советско-литовского сближения акцентировалась одновременным заключением «джентльменского соглашения» об обмене информацией в отношении Польши[237 - См. решение «О Литве» от 23.5.1929 (раздел 1) Остаются неизученными военно-политические связи между Москвой и Каунасом. Допущенный к государственным секретам автор глухо упоминает, что «к концу 20-х годов у Литвы и СССР установились особые отношения в военной области, которые носили секретный характер и были связаны с особенностями отношений обеих стран с Польшей» (А.А. Кокошин. Армия и политика: Советская военно-политическая и военно-стратегическая мысль., 1918–1991. М., 1995. С. 95).]. Договор о дружбе и нейтралитете между СССР и Литвой, к которому прилагалась нота Чичерина, был подписан 28 сентября 1926 г. и имел «фатальное значение для польско-литовских отношений»[238 - Stanislaw Gregorowicz. Polsko-radzieckie stosunki polityczne w latach 1932–1935. Wroclaw; Warszawa, 1982. S. 26–27.], пятью месяцами ранее аналогичный договор был заключен с Германией. Таким образом, на «окружение» СССР по периметру западных границ, Москва ответила политико-дипломатическим «окружением» Польши. Вслед за этим советское руководство предприняло попытку изменить позицию Латвии, предложив ей выгодное экономическое соглашение (заказы на 6 млн. рублей в год и др.) в обмен на «ликвидацию враждебной политики в отношении СССР» и заключение политического договора «на выставленных нами условиях»[239 - Протокол № 73 (особый № 55) заседания Политбюро ЦК ВКП(б) от 16.12.1926, п 3. – РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 162. Д. 4. Л. 28.]. В итоге дипломатического торга Москва согласилась на создание арбитражной комиссии с нейтральным председателем и по торговому договору обязалась увеличить импорт из Латвии до 15 млн. рублей в год[240 - См.: Протокол № 81 (особый) заседания Политбюро ЦК ВКП(б) от 27.1.1927, и. 17. – Там же. Л. 52; Протокол № 87 (особый) заседания Политбюро ЦК ВКП(б) от 17.2.1927, п. 7. – Там же. Л. 64.]. Благодаря этим уступкам, в марте 1927 г. советско-латвийский пакт о нейтралитете был парафирован, и Политбюро без промедления возобновило дипломатическое наступление на Варшаву. Оно было объявлено решающим: НКИД поручалось «в переговорах с Польшей исходить из необходимости доведения их до успешного конца»[241 - Протокол № 94 (особый № 72) заседания Политбюро ЦК ВКП(б) от 7.4.1927, п. 5//И.И. Костюшко (ред.). Указ. соч. С. 29.]. На протяжении апреля-сентября позиции двух стран сблизились, но основные разногласия, в том числе проблема увязывания советско-польского договора с «заключением пактов со всеми балтами», оказались непреодолимыми[242 - Протокол № 125 (особый № 103) заседания Политбюро ЦК ВКП(б) от 22.9.1927, п. 6//Там же. С. 33–34.]. Эпилогом нового тура переговоров между Москвой и Варшавой стал отказ Риги ратифицировать договор с СССР марта 1927 г. и попытка МИД Латвии актуализировать идею «пакта Восточного Локарно», которым Великобритания, Франция, Германия и Советский Союз «гарантировали бы нейтральность и целостность балтийских государств»[243 - David M.Crowe. The Baltic states and the great powers’ foreign relations, 1918–1940. Boulder etc., 1993. P.10–11.].

Исход пактовой кампании 1926–1927 гг. явился тяжелым уроком для советских руководителей. Некоторые важные задачи программы весны 1925 г., в первую очередь углубление противоречий между Польшей и Германией и Литвой, были достигнуты, другие (использование «возможностей экономического давление на государства Прибалтики») оказались нереальными[244 - Уже 8 апреля 1925 г., обсудив процитированное выше решение Политбюро, Коллегия НКИД «сочла нецелесообразным припугнуть Латвию и Эстонию экономическим бойкотом» (Историческая справка о Балтийском союзе (приложение к записке И.М. Морштына М.М. Литвинову (копия Б.С. Стомонякову), 14.1.1932. – АВП РФ. Ф. 05. Оп. 12. П. 86. Д. 68. Л. 18).]. Международное положение СССР оставалось проблематичным. Независимо от того, в какой степени руководители Политбюро соглашались с утверждением Зиновьева («переориентация Германии есть совершившийся факт»)[245 - Объединенный Пленум ЦК и ЦКК ВКП(б) 29.7–9.8.1927. Стенографический отчет. Вып. 1. С. 46. – РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 2. Д. 317. С не меньшей односторонностью Чичерин доказывал противоположное, призывая в союзники Сталина, который в начале 1927 г. якобы заявил, «что, по мнению Политбюро, укрепление Германии ведет к повышению заинтересованности Германии в отношениях с нами» (Там же. С. 148). Сокольников, однако, призывал «ни в коей мере не обольщаться относительно немецкой политики» (Там же. С. 129), а Бухарин, подводя итоги дискуссии на пленуме ЦК и ЦКК, констатировал «разноречия» «между Политбюро и Чичериным» в оценках международной ситуации (Там же. С. 150).], СССР был бессилен как воспрепятствовать процессу сближения Германии со странами-победителями – так же как и найти иную опору в европейской политике. Даже спустя несколько лет руководитель НКИД был вынужден констатировать: «С Англией и Францией и некоторыми другими европейскими странами у нас имеются дипломатические отношения, но далекие от нормальных, ибо проблемы внешней политики почти никогда не бывают предметом обсуждения с ними […] Послы и посланники этих стран в Москве выполняют скорее консульские функции, чем дипломатические. Только в Берлине наше полпредство занимает подобающее ему место в дипломатическом корпусе, так и перед лицом германских официальных учреждений»[246 - Записка М.М. Литвинова Л.М. Кагановичу (копии членам Политбюро), 15.9.1931. – АВП РФ. Ф. 010. Оп. 4. П. 21. Д. 63. Л. 241.]. Односторонний характер политических связей СССР делал его заложником международной конъюнктуры и внутренней политической жизни стран-партнеров и даже отдельных политиков. Так, государственный переворот в Литве, совершенный спустя три месяца после заключения с нею договора о дружбе, и приход к власти правительства таутининков во главе с трудноуправляемым националистом А.Вольдемарасом быстро показали советским руководителям, сколь рискован соблазн использования литовской карты.

Вынужденная односторонность советской политики отчасти компенсировалась дружественными отношениями с Турцией, до середины 30-гг. соглашавшейся играть роль младшего партнера СССР[247 - «Дружба с СССР продолжает оставаться осью турецкой внешней политики, – заявлял в конце 20-х гг. премьер-министр Исмет-паша. – Ни с одной страной сближение Турции невозможно, если оно влечет за собой охлаждение СССР» (Запись беседы Я.З. Сурица с Исмет-пашой, 21.3.1928//ДВП СССР. T.XI. С.188). Руководство советской военной разведки не боялось докладывать: «на ближайший период времени военные конфликты между СССР и Турцией исключены; вполне возможно даже благожелательное отношение Турции к нам в случае военного нападения на СССР со стороны Англии и ее союзников» (Доклад Начальника IV Управления Штаба РККА о военной подготовке иностранных государств против СССР, [октябрь 1928 г.]. – РГВА. Ф. 7. Оп. 10. Д. 562. Л. 5). На заседании ИККИ Н.И. Бухарин допускал, что «в случае объявления нам войны» Турция «пойдет против империалистов в союзе с нами», а британский посол в Анкаре был «почти уверен», что ее министр иностранных дел сам является «членом 3-го Интернационала» (Объединенный Пленум ЦК и ЦКК ВКП(б) 29.7–9.8.1927. С.171. – РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 2. Д. 317; G. Clerk to L. Oliphant, letter, Angora, 15.5.1932. – PRO. FO/371/16322/N3443).]. Культивирование отношений с Анкарой позволяло Москве нейтрализовывать потенциальную угрозу на южном европейском фланге и спокойно взирать на раздираемую клановой борьбой, слабую в военном и экономическом отношении Румынию[248 - Анализируя различные аспекты внутреннего положения в Румынии, польский посланник в Бухаресте приходил к заключению: «Как союзница на случай опаснейшего кризиса она скорее явится бременем, нежели сумеет оказать эффективную помощь. Восемь лет назад, когда мы заключали союз, мыслилось, что оба государства представляет более или менее равную силу. Ныне оказалось, что их развитие пошло в противоположную сторону. За эти годы Румыния не нашла в себе достаточно внутренней силы, чтобы использовать гигантский успех, который ей обеспечили результаты великой войны. Сегодня она даже в минимальной степени не представляет того международного фактора, каким ей следовало быть в этой части Европы благодаря своему географическому положению и естественным богатствам» (Raport J. Szembeka do A. Zaleskiego, Bukareszt, 5.4.1928. – AAN. Sztab Glоwny. T.616/99. S. 65). Такого же мнения придерживался Ю. Пилсудский (Kaziemierz Switalski. Diariusz 1919–1935. Warszawa, 1992. S.389).]. Скверное управление бедной Бессарабией превращало ее в уязвимую, податливую для воздействия Советов область. В октябре 1924 г. (вслед за провалом венских переговоров и накануне принятия решений о свертывании «боевой и повстанческой работы» в Бессарабии) Москва и Харьков создали Молдавскую автономию с центром в Балте (Тирасполе), расположенной на пограничной «линии реки Днестр»[249 - Пo официальным данным, в 1929 г. «титульная нация» составляла 30 % ее полумилионного населения (Молдавская АССР//Малая советская энциклопедия. Т.5. М.,1930. С.310).]. Соседство с Румынией беспокоило советское руководство постольку, поскольку оставались в силе и развивались ее военно-политические контакты с союзницами (Польшей и Чехословакией) и великими державами (Великобританией и Францией), и потому предложения чехословацкого или польского посредничества для урегулирования взаимоотношений Москвы и Бухареста представлялись ему контрпродуктивными[250 - См. решения «О Румынии» от 28.3.1929 и «О Румынии и Турции» от 15.1.1931.].

К концу первого десятилетия отношений Советов с окружающим миром вполне определился отказ России от Черноморской и Балканской ориентации предвоенного и военного времени, о лучшем хранителе Проливов, чем кемалистская Турция, думать пока не приходилось. Бывшие российские союзники и клиенты находились на периферии забот Кремля, и пророчества полпреда в Праге о том, что Чехословакия «раньше или позже станет нашим форпостом в Центральной Европе и на Балканах»[251 - Письмо К.К. Юренева М.М. Литвинову, 3.1.1924. – РГАСПИ. Ф. 359. Оп. 1. Д. 8. Л. 170.] на протяжении 20-х гг. были лишены актуального смысла. Напротив, «балканизация» Северо-Восточной Европы после мировой войны, утрата стратегически важных рубежей на Балтике превратили этот регион в средоточие жизненно важных интересов Советской России. Если влияние в нем Польши могло быть уравновешено совместным сотрудничеством СССР с Германией (в частности, по поддержке Литвы), то предотвратить британское проникновение в Восточную Балтику Советский Союз был совершенно не в состоянии и потому находился в зависимости от доброй воли Лондона, которому приписывалось авторство плана, «направленного к тому, чтобы у нас на границе создать кольцо в целях окружения Советского Союза»[252 - Из доклада председателя ЦИК Советов БССР на IV пленуме Минского городского совета, 7.5.1927//ДиМП. T.V. М., 1967. С.127. Наряду с соглашениями, действительно заключенными западными сопредельными странами, военная разведка числила (с оговоркой – «имеются сведения») «секретные соглашения военного характера Румынии, Латвии и Эстонии с Англией» и «секретное соглашение между Польшей и Англией» (Доклад Начальника Разведывательного Управления Штаба РККА о военной подготовке иностранных государств против СССР, [октябрь 1928 г.]. Л. 4).]. Между тем, вовлеченность СССР в гражданскую войну в Китае и попытки проведения активной политики на Среднем Востоке делали конфронтацию с Великобританией неизбежной. Давно назревавший разрыв советско-английских дипломатических отношений в мае 1927 г. дал сигнал неподдельной военной тревоге[253 - Н.С. Симонов. «Крепить оборону Страны Советов» («Военная тревога» 1927 года и ее последствия)//Отечественная история. 1996. № 3. С. 155–161.]. В этих условиях позицию стран-лимитрофов относительно условий заключения пактов ненападения с СССР Москва рассматривала как попытку поставить их «в зависимость от Финляндии и Эстонии, в которых доминирует английское влияние» и как подтверждение своих опасений, что Польша «хочет в отношении СССР быть грозным, боевым авангардом Европы (и прежде всего Англии)»[254 - Рапорт С. Патека А. Залескому, 20.9.1927//ДиМП. Т.5. С.203.].

Провал усилий прорвать политико-дипломатическое окружение на западной границе и добиться заключения договоров о ненападении и нейтралитете с сопредельными государствами Северо-Восточной Европы в сочетании с разрывом дипломатических отношений с Англией, завершением советско-французской конференции о долгах (1926–1927 гг.), высылкой из Франции полпреда СССР, наконец, стратегическим поражением Советов в Китае (понимавшимся как «авангардный бой между Москвой и Лондоном»[255 - Объединенный Пленум ЦК и ЦКК ВКП(б) 29.7–9.8.1927. Стенографический отчет. Вып. 1. С. 130.]) – подводил к пониманию необходимости изменений внешнеполитического курса («мы должны маневрировать») и даже к выдвижению альтернативного подхода. Предложения, исходившие от заместителя наркома иностранных дел М.М. Литвинова и встречавшие понимание «кое-где в сферах более высоких», включали признание дореволюционных долгов, частичный отказ от монополии внешней торговли, уход из Китая – и «правый маневр о внутренней политике»[256 - Эти положения были изложены Зиновьевым без указания авторства и с намеком на симпатии к ним Чичерина, который заявил: «Тов. Зиновьев читал отрывки из программы, тов. Литвинова. Я с программой Литвинова ничего общего не имею. Тов. Литвинов мой антипод», и «я все время из-за границы посылал протесты». (Судя по уничтожающей критике Литвинова в беседе со Штреземаном в июне 1927 г., Чичерин не кривил душой (Memorandum by A. Chamberlain, 14.6.1927. – PRO.FO/688/21/N2923). Тут же, однако, к неудовольствию Сталина, нарком призывал: «Надо им [капиталистическим кругам – Авт.] говорить: кушайте, приходите и кушайте». Сокольников открыто солидаризировался с Литвиновым, заявив, что «маневр, состоящий в попытке откупиться от войны» о котором говорил Зиновьев, – «безусловно правильный политический маневр» (Объединенный Пленум ЦК и ЦКК ВКП(б) 29.7–9.8.1927. Стенографический отчет. Вып. 1. С.49, 147, 149, 128). Недостаток материалов и задачи этого очерка не позволяют полнее обосновать предположение, что исходным толчком к формированию «правого уклона» в руководстве ВКП(б) явился внешнеполитический кризис весны – лета 1927 г. (а не трудности хлебозаготовительной кампании 1927–1928 гг., которые, впрочем, во многом были вызваны социально-психологическими последствиями этого кризиса).]. Являясь сторонником сохранения возможно более тесных отношений с Германией, Литвинов исходил из того, что, в отличие от нее, «Англия представляет собой страну империалистически пресыщенную. Последняя война по своим результатам не могла не разочаровать господствующих классов Англии и отбить у них на долгое время охоту к повторению авантюры. Пацифистские настроения там настолько сильны, чтобы в зачатке парализовать новые военные походы»[257 - Записка М.М. Литвинова в Политбюро ЦК РКП(б) (копии членам Коллегии НКИД), 18.10.1922. – РГАСПИ. Ф. 359. Оп. 1. Д. 3. JI.255. О неверии Литвинова в возможность вооружённого выступления Англии (и Польши) против СССР в 1927 г. см.: Raport K. Olszowskiego do A. Zaleskiego, 4.7.1927. – AAN. Ambasada RP w Berlinie. T.264. S.32–33; Louis Fisher. Russia’s road from peace to war. N.Y., 1969. P. 171–172.]. Это создавало возможность преодоления острого соперничества и конфронтации с Великобританией ценой уступок в областях, по мнению Литвинова, не являвшихся жизненными важными для советского государства. Для высшего руководства эти предложения, затрагивавшие не только внешнюю, но и внутреннюю политику СССР, оказались неприемлемы. В начале 1928 г. это отчетливо показало «Шахтинское дело» и сделанные в связи с ним заявления Генерального секретаря ЦК ВКП(б)[258 - Cp. выступления Сталина на пленумах ЦК ВКП(б) 1 августа 1927 г. и 10 апреля 1928 г. (РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 2. Д. 317. С. 124; Там же. Д. 354. С.44).].

Другое направление масштабного внешнеполитического маневра представляла идея антибританского «континентального блока», позаимствованная Чичериным у С.Ю. Витте. Нарком был убежден, что, поскольку франко-германское сближение становится неизбежным, его следует интегрировать в более широкую схему, составной частью (если не основой) которого явилось бы Рапалло. Создание «континентального блока» СССР, Германии, Франции (позднее, Италии) он рассматривал как «самую надежную гарантию сохранения мира»[259 - См.: В.А. Емец. Механизм принятия внешнеполитических решений//А.В.Игнатьев и др. (ред.). История внешней политики России конца XIX – начала XX века (от русско-французского союза до Октябрьской революции). М., 1997. С. 52–53; Harvey L. Dyck. Weimar and Soviet Russia. 1926–1933: A study in diplomatic instability. N.Y., 1966. P. 16, 64–65). Примеривание Москвы к такой гипотетической возможности началось в 1924 г. и продолжалось вплоть до осени 1931 г. Позднее, эта тенденция присутствовала и в проекте Восточного Локарно (1934–1935 гг.), включавшего трехстороннее гарантийное соглашение между СССР, Германией и Францией.].

Реализовать эти потенции – укрепить международные позиции и безопасность СССР путем диверсификации партнерства на уровне великих европейских держав было, хотя и в силу иных причин, не легче, чем наладить диалог с соседями. В 1928 г. советская внешняя политика переживала плохие времена, в ней вызревал пересмотр принципов отношений со странами «ближнего Запада». Толчком к ее вступлению в новый этап, продолжавшийся до конца 1932 г., явились международные переговоры о пакте Бриана-Келлога об отказе от войны как орудии национальной политики. Незадолго до его подписания в Париже 27 августа 1928 г. (в том числе представителями Польши и Чехословакии) советское Политбюро отступило от привычной позиции бескомпромиссного осуждения соглашений буржуазных стран. Повторяя, что «острие всей этой дипломатической акции… направлено против Союза ССР», Москва заявила о желании получить приглашение присоединиться к Парижскому договору и 6 сентября дала официальное согласие подписать его. Присоединение к инициированному госсекретарем США пакту позволяло Советскому Союзу вступить на мировую дипломатическую арену, пусть и через боковой вход, – принять участие в первом в его истории многостороннем политическом соглашении, не поступаясь при своей позицией в отношении Лиги Наций.

Другим важным мотивом советской акции, наряду с интересом к «американскому золоту», явился поиск сближения с Соединенными Штатами как противовесом британскому мировому влиянию[260 - Во второй половине 20-х англо-американский антагонизм и перспективы войны между США и Великобританией были одной из актуальных тем московских дискуссий (см., в частности: Л. Д. Троцкий. Письмо единомышленникам, [Алма-Ата], 27.2.1928//Он же. Дневники и письма. Нью-Йорк, 1990. С.24). VII конгресс Коминтерна подтвердил: «Основным в лагере империалистов является англо-американское противоречие» (Резолюция «О задачах Коммунистического Интернационала в связи с подготовкой империалистами новой мировой войны», 20.8.1935//VII конгресс Коммунистического Интернационала и борьба против фашизма и войны. М, 1975. С.383).]. О международной комбинации, подобной пакту Келлога, Москва задумывалась уже вскоре после подписания Женевского протокола 1924 г., Политбюро выразило даже заинтересованность в допущении СССР к работам Лиги Наций «в качестве наблюдателя на равных основаниях с Америкой»[261 - Протокол № 40 (особый № 27) заседания Политбюро ЦК ВКП(б) от 11.12.1924, п. 35 «О Лиге Наций». – РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 162. Д. 2. Л. 48.]. Наконец, подключение к пакту об отказе от войны лежало в русле советского международно-пропагандистского наступления, начатого в конце 1927 г. прибытием в Женеву делегации СССР с проектом всеобщего и полного разоружения.

В конце 1927 г. и на всем протяжении 1928 г. пацифистские акции СССР имели практическую параллель в его усилиях добиться смягчения напряженности вблизи своих северо-западных границ. Антипольский курс правительства Вольдемараса, пытавшегося преодолеть внутренний кризис и спровоцировать СССР на предоставление Литве военно-политических гарантий, в конце 1927 г. подвел польско-литовские отношения к грани военного конфликта, а затем к их балансированию невдалеке от этой черты[262 - Piotr Lossowski. Das Wilna Problem in der polnischen Aussenpolitik 1918–1939//Nordost-Archiv. Neue Folge. 1993. II. H.2. S. 289–292 и др.]. Преподавая Каунасу советы умеренности, Москва тревожилась «демонстративным переходом Германии на сторону держав Лиги Наций в деле обуздания Литвы»[263 - Письмо Г.В. Чичерина Н.Н. Крестинскому, 27.6.1928//ДВП СССР. T.XI. С. 436.]. Ни «мирное» подчинение Литвы, ни, тем более, ее военный разгром (и доминирование Польши в регионе в результате осуществления любого из этих вариантов) не могли не вступить в противоречие с «жизненными интересами» Советов[264 - Запись беседы М.М. Литвинова с А. Залеским, 5.12.1927//ДиМП. T.V. С. 240.]. Выход из затянувшегося конфликта советская дипломатия, которую с августа 1928 г. фактически возглавил М.М. Литвинов, увидела в развитии идеи А. Вольдемараса о специальном региональном соглашении о неприменении силы, которому был придана форма советско-польско-литовского протокола «о быстрейшей ратификации пакта Келлога и о признании его вступившим в силу» между участниками этого дополнительного соглашения. Отказ литовского правительства от советского предложения и умелое маневрирование польской дипломатии в начале 1929 г. поставили Москву перед выбором: либо согласиться с принципом «круглого стола» всех европейских соседей СССР и подписать акт о досрочном введении в действие Парижского договора с Польшей, Эстонией, Латвией и Румынией, либо признать неудачу своей инициативы и отказаться от участия в модифицированном протоколе. Не оставляя попыток настоять на своем вплоть до момента подписания протокола (в частности, путем воздействия на Латвию, где советское влияние соперничало с польским[265 - См.: Notatka J. Smigichta do T. Holоwki, 20.5.1928. – AAN. MSZ. T.5207. S. 2–4.]), советская дипломатия и политическое руководство сделали выбор в пользу первого варианта.

Исход шестинедельных переговоров и подписание 9 февраля Московского протокола были исполнены парадоксальности. Задуманная как способ обойти польско-балтийское условие «круглого стола» при переговорах о гарантиях ненападения, советская инициатива увенчалась торжественным собранием в здании Наркоминдела его потенциальных участников. Неучастие Финляндии с лихвой «компенсировалось» подключением Румынии, а главное лицо затеянного СССР примирительного акта – Литва – блистала отсутствием.

Непредвиденный исход начатых Москвой переговоров являл собой пример «исторической необходимости» – необходимости компромисса между интересами безопасности СССР и его западных соседей, – которая прокладывала себе путь без оглядки на расчеты Наркоминдела и Политбюро. Укоренению в советской политике новых подходов, вытекавших из согласия СССР на многосторонний региональный акт, препятствовали неутешительные для нее ближайшие последствия Московского протокола (называвшегося порой «Варшавским»): влияние Польши в регионе (особенно в Латвии) резко возросло, отношения СССР с Литвой вступили в состояние кризиса, с его молчаливого согласия состоялась «моральная демонстрация солидарности» западных соседей – всего этого советскому руководству прежде удавалось избегать, хотя и ценой отказа от разрядки напряженности[266 - Cм.: W. Erskine to A. Chamberlain, desp, Warsaw, 18.2.1929. – PRO/FO/371/14019/N1087; Доклад И.Л. Лоренца Б.С. Стомонякову, 16.2.1929. – АВП РФ. Ф. 0150. Оп. 22. П. 46. Д. 4. Л. 30; Письмо В.А. Антонова-Овсеенко Б.С. Стомонякову, 11.5.1929. – Там же. Ф. 09. Оп. 4. П. 37. Д. 28. Л. 105; Письмо Б.С. Стомонякова Д.В. Богомолову, 23.2.1929. – Ф. 0122. Оп. 13. П. 144. Д. 2. Л. 34. «С польским протоколом получилось большое несчастье: мы своими руками создали и мы признали польско-балтийский единый фронт, польскую гегемонию в Прибалтике, а Литву мы оттолкнули», – резюмировал ситуацию Г.В. Чичерин (Письмо Г.В. Чичерина И.В. Сталину, Груневальд, 22.3.1929. Л. 5). См. также: Wojciech Materski. Tarcza Europy. Warszawa, 1994. S.225.]. Возможность приступить к нормализации отношений с Румынией, возникшая после прихода к власти национал-царанистского кабинета Ю. Маниу (ноябрь 1928 г.), визита в Москву румынского представителя и совместного подписания акта о неприменении силы, по решению Политбюро была вскоре сведена к минимуму[267 - См. решение «О Румынии» от 28.3.1929. В июле 1929 г. правительство Маниу зондировало возможность координации с Лондоном своих шагов мер по установлению дипломатических отношении с СССР, поясняя, что его колебания вызваны «не столько Бессарабией, сколько страхом перед интенсивной русской пропагандой внутри Румынии» (R. Greg to O. Sargent, desp., Bucharest, 3.7.1929. – PRO. FO/371/14030/N3173). К концу 1929 г. стало очевидным, что в Москве возобладали настроения, не благоприятствующие возобновлению советско-румынских переговоров (M. Palairet to A. Henderson, Bucharest, 11.у 930. Roumania. Annual Report, 1929. – Ibid. FO/371/14435/C1279 (par.105).]. В апреле 1929 г. советское руководство вступило на путь искусственного обострения отношений с Польшей[268 - См. решение «О т. Апанасевиче» от 11.4.1929.]. В правящих кругах широко распространились настроения в пользу недопустимости уступок капиталистическим странам, подобных сделанным при подготовке Литвиновского протокола[269 - Финская миссия в СССР обращала внимание на разнобой в оценках протокола 9 февраля, на недельную задержку ноты НКИД, в победном тоне извещавшей о его подписании, и на обтекаемость суждений на этот счет на Московской губернской партконференции (UM. Fb7. Р. Artin rapporti. 27.2.1929. S.1–3). Вероятно, аргументация критиков Московского протокола была близка утверждению Чичерина: «Наше первое предложение Польше было вполне удачно как пацифистская демонстрация и противовес россказням врагов о наших военных замыслах; когда Польша выдвинула разные резоны для отказа, наше положение было блестящим, и на этом надо было остановиться…» (Письмо Г.В. Чичерина И.В. Сталину, Груневальд, 22.3.1929).]. Раскол, происшедший в Политбюро в конце января – начале февраля и выплеснувшийся на пленуме ЦК ВКП(б) в апреле 1929 г. в открытую атаку на «правых» (к которым был близок Литвинов), стимулировали возвращение сталинского руководства к конфронтационной линии в отношении стран региона. Этому также способствовала эйфория по поводу предрешенного поражением консерваторов восстановления дипломатических отношений с Англией[270 - Накануне парламентских выборов Сталин предсказывал, что «поражение консерваторов имело бы для Европы вообще, для нас особенно, громадное значение» (Письмо И.В. Сталина Г.В. Чичерину, 31.5.1929. – РГАСПИ. Ф. 558. Оп. 2. Д. 48. Л. 8).]. «Рыкова с Бухариным и Литвинова» руководитель Политбюро изобличал в том, что «эти люди не видят ни роста силы и могущества СССР, ни тех изменений в международных отношениях, которые произошли (и будут происходить) в последнее время»[271 - Письмо И.В. Сталина В.М. Молотову, Сочи, 7.10.1929//Письма И.В. Сталина В.М. Молотову. 1925–1936. М.,1995. С. 167.]. «Держитесь покрепче в отношении Китая и Англии – поручал он соратникам. – Проверяйте во всем Литвинова, который, видимо, не симпатизирует нашей политике»[272 - Письмо И.В. Сталина К.Е. Ворошилову, [Сочи, не позднее 3.9.1929]. – РГАСПИ. Ф. 74. Оп. 2. Д. 38. Л. 88.].

Ирония истории СССР не замедлила себя ждать. «Наступление социализма по всему фронту» уже в начале 1930 г. обернулось глубоким социально-политическим и хозяйственным кризисом, диктовавшим необходимость любой ценой продлить «мирную передышку» и получить от соседей гарантии невмешательства и ненападения. В международном контексте того требовал многомерный кризис Рапалло, в первые месяцы 1930 г. принявший открытую и тяжелую форму. Примат внутриполитических соображений и их осложненность германской проблемой вели к сосредоточению новых дипломатических усилий главным образом на Польше. В середине марта, озабоченное тем, «что польское правительство может пойти на вмешательство»[273 - См. решение «Об Украине и Белоруссии» от 11.3.1930 (раздел 3).], Политбюро вплотную подошло к решению предложить Польше возобновить переговоры о пакте ненападения, известие об этом Наркоминдел лансировал в британскую печать[274 - Письмо Б.С. Стомонякова В.А. Антонову-Овсеенко, 17.03.1930. – АВП РФ. Ф. 0122. Оп. 14. П 149. Д. 2. Л. 27; [Louis Fischer] Soviet fear of Poland: Desire for a Treaty of Security//Daily Herald. 18.3.1930; Польша и СССР. Известия. 18.3.1930; E. Ovey to A. Henderson, desp., Moscow, 28.3.1930//DBFP. 2nd ser. Vol.VII. L., 1958. P. 122; Raport J. Kowalewskiego do T. Pelczynskiego, Moskwa, 10.3.1930. – AAN. Attache wojskowi w Moskwie. T.92. S.73–74. Одновременно в НКИД разрабатывались предложения по уступкам Польше (в области – транзита и др.). См. также: Jonathan Haslam. Soviet foreign policy 1930–1933: The impact of depression. L.,1983. P. 24–29, 130–131.]. В конечном счете советское руководство решило ограничиться половинчатыми публичными заявлениями о желании добрососедских отношений с Польшей: выступление с инициативой новых переговоров было равносильно отказу от выработанной в 1927 г. позиции и чревато повторением опыта Московского протокола. «Военная тревога» 1930 г., далеко вышедшая за рамки привычной для соседей СССР «сезонной войны нервов», в феврале-мае 1930 г. затронула весь пояс Восточной Европы[275 - См., в частности: Телеграмма M.M. Литвинова А.Я. Аросеву, 28.2.1930//ДВП СССР. Т.XIII. С.118; H.M. Knatchbull-Hugesen to A. Henderson, desp., Riga, 29.5.1930. – PRO. PO 371/14828/N3799.].
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 13 >>
На страницу:
3 из 13