И без толмача понятно.
Очкарик бельма выпялил, волосенки вразлет.
– Как же так? Загнали мы его, что ли? Не может быть! Олень вынослив, он в состоянии преодолевать гигантские дистанции… О!
Я, признаться, тоже озадачился, а Птаха губу листиком кленовым зажал, на подбородке у него слюна с кровянкой пузырится. Загоготал, как гусак:
– Г-г-г-г-г-г…
Это в смысле гляньте. И на хренотень блескучую показывает. А она, подлая, кажись, допетрила, что ничем мы ей теперь не угрожаем, повертелась немного, погасла да и за опушку – ш-шух! Минут пять мы еще ейный стрекот слышали, потом и он стих. Как не бывало ничего.
Столичник к оленю издохшему подошел, по шерсти его погладил зачем-то, в глаза заглянул остекленелые.
– Странная смерть… Не смахивает ли, Егор Петрович, на случай с Грошиком?
Не хотелось мне скоропалительных суждений высказывать: промычал, что-де проверка нужна, экспертиза и так далее. А сам мозгую: какая, в дупло барсучье, экспертиза? Кто ее проведет? В город тушу десятипудовую поди дотащи. В телегу она не влезет, разве что в полуторку, и то не факт. Но с грузовиками в Кишертском районе не ахти, мне покамест ни один не попадался.
И не об олене надо думать, а о том, как в райцентр попасть. Участковый со столичником мотоцикл перевернули, оценили повреждения. Птаха на доске черканул, что починить починит, но для этого мастерская нужна и инструменты. Так что придется нам отсюда пешкодралом топать.
Деваться некуда, потопали. К восходу кое-как дотелепали до Усть-Кишерти. Вогул подстреленный совсем изнемог, бедняга. Всю дорогу его, как в лихоманке, било – от раны или от того, что с летающей нежитью повстречался. Губищами отвислыми шевелил, вроде как сказать хотел что-то, но не решался. А версты за три до села впал в беспамятство. Мы его в коляску уложили, привязали, чтоб не выпал. Так и дотолкали мотоциклетку вместе с ним до лекпункта. Фельдшерицу разбудили, сдали ей больного с рук на руки. Она ему температуру смерила – сорок градусов! Хоть и неопасно пуля прошла, но крови и сил потерял много.
Птаха конягу поломанную к себе во двор покатил – там у него мастерская в сарайчике. А мы с этнографом и столичником дальше по улице пошли. Меня в сон тянуло – жуть! Только о том и мечтал, как на топчан завалюсь и прохраплю до вечера. У столичника тоже гляделки слипались, оно и немудрено – ночка выдалась не из легких.
Времени по моему хронометру – половина пятого, едва-едва солнце проглянуло. Вдруг видим, как вдоль заборов поперед нас Липка семенит. В шальку закрутилась, на волосьях косынка приметная, я сразу узнал. Куда это добропорядочную деваху в рань понесло?
Переглянулись мы со столичником и нагнали ее. Не ждала она нашего появления, оробела, ресничками пушистыми замигала.
А я ей:
– Ты чего не спишь, клопа тебе в онучи? Иль до зари тетрадки в школе проверяла?
Забубнила она, да все невпопад. Мигрень, в избе душно, не спится, вышла по росе погулять, извилины проветрить… Кто ж такой чепуховине поверит!
Наладился я ее в оборот взять, чтоб неповадно было представителям власти макаронные изделия на слуховые органы навешивать, но столичник возьми да и брякни:
– Полно вам, Егор Петрович! Олимпиада Юрьевна – женщина взрослая, интеллигентная. Имеем ли мы право ей недоверие оказывать? И в чем вы ее подозреваете?
Сбил меня с волны. Если б не посторонние, я бы за словом в карман не полез, дал бы ему укорот, суслику московскому. Но не при очкарике же собачиться! Растрындит потом, что правоохранители между собой свары устраивают – и кто нас тогда уважать будет? Смолчал я, счеты на опосля отложил. А сам подмечаю: столичник на Липку, точно мартовский котяра, уставился. Эге, брат, да ты тот еще юбочник! Потому и защищать ее вздумал – хочешь в глазенках лазоревых благородным предстать. Девки благородных любят, как мухи на них слетаются. Но Липку тебе охмурить сложновато будет, она хоть и субтильная на вид, но характер у нее – ого-го! Она на тебя и не смотрит – мордашку отворотила, шалькой завесилась. Не о благородстве твоем помышляет, а о том, как бы поскорее допрос докучливый прекратить.
– Я свободна?
– Конечно! – Столичник аж расцвел от радушия. – Вас никто и не задерживал… У меня одна просьба к вам: р-разрешите товарищу Байдачнику временно пожить на вашей территории? Он из Перми, университетский профессор, чистоту и порядок гарантирует. Правда, Антон Матвеевич?
Этнограф напыжился, очочками засверкал.
– О! В этом можете не сомневаться, уважаемый Виктор Самойлович, но… Нет ли у вас в райцентре какого-нибудь общежития, желательно с водопроводом и электроснабжением?
Опять все попутал, бестолочь. И что за капризы? Водопровод ему подавай! Забыл уже, как в шалаше с вогулами ютился и водой из лужи харю умывал?
– Чего нет, того нет, – отбрил столичник. И снова к Липке: – Так вы не возражаете, Олимпиада Юрьевна?
– Вам разве возразишь? – Она плечиком повела, но не соблазнения ради, а вроде как обреченность выказала. – Берите его к себе на чердак, места достаточно…
И шасть – за калитку. Тянуло меня столичнику что-нибудь зубоскальное отпустить, но поленился, от зевоты скулы свело.
– Покеда, – говорю. – Как проспитесь, заходите ко мне оба-два. Погутарим… гхы, гхы…
И отправился на боковую. Сморило в момент, но сон был неспокойный, рваный. То в закорках кололо, то в груди хлюпало. Слышал, как солдатка моя корову доить пошла, звякала в хлеву ведром. А когда часы настенные девять пробомкали, забарабанил кто-то в оконницу. Я от подушки отклеился, лупаю спросонья – а это Птаха, стоит снаружи и рожи мне корчит, во двор зовет.
Я, как был, в кальсонах, весь помятый, вышел, а у него уже каракули заготовлены. Читаю:
«Вагул ачнулся, требуит вас. Хочит сказать чаво-та».
– А тебе почему не сказал?
«Просит вас. Боицца».
– Эх, Птаха, Птаха! Советский милиционер, а грамотность на нуле, клопа тебе в онучи…
«Што перидать вагулу?»
– Передай, что скоро приду. И вот еще… гхы, гхы… Сходи, разбуди Липку, очкарика и этого… как его… Арсеньева. Пускай тоже приходят. Столичник мне в расследовании помогает, а Липка с этнографом по-вогульски балясничают, будут нам заместо переводчиков, ежели этот Санка опять русский язык с перепугу позабудет…
Грешен я, поспешать не собирался. Держал в уме, что призывает меня не нарком, а дикаришка-язычник. Кто он такой, чтобы я к нему на всех парусах несся? И что он может мне рассказать? Наверняка дребедень какую-нибудь, на поверьях замешанную…
Оделся, физию под рукомойником ополоснул, выпил кружку парного молока, которое солдатка принесла, съел омлет из трех яиц, тогда уж и пошел.
Сельцо к тому времени проснулось, жизнь в нем бурлила ключом, со всех сторон шевеление, петухи заливаются, козы мекают, кони ржут. Даром что народу немного – всего тысяча семьсот с лишком, по прошлогодней переписи, – а все, что надобно, имеется: вон детские ясли, вон молокозавод, а вон райпромкомбинат. Есть где работать, есть куда детей пристроить. Даже клуб с киноустановкой в этом году появился. Исполком постарался, молодцы. Председатель Федяев – толковый мужик, сделал из задрипанного поселочка конфетку. То ли еще будет!
Что до лекпункта, то он находился в здании, где лет тридцать назад открыли первую здешнюю лечебницу. Дом каменный, таких в Усть-Кишерти немало, а все благодаря тому, что тут еще до революции кирпич выпускали. И на продажу хватало, и себе на строительство оставляли.
Вошел я в главный корпус, и в ноздри мне сразу больничный дух шибанул. Узенький коридорчик, по правую руку дверь в смотровой кабинет. Заглянул – там фельдшерица, худющая, как жердина, какой-то бабе в рот заглядывает, просит «а-а-а» сказать. Я спросил, где вогула Санку найти, фельдшерица меня дальше по коридору направила. Там, в конце и налево, – палата для тяжелобольных. Открыл я дверь, через порожек переступил и обмер. Лежит вогул Санка не на койке, а прямо на полу, в пижаме пепельного цвета, крестом раскинулся, а глаза под лоб заведены и уже сохнуть начали.
Ясен перец, поднял я всю больничку на уши, а минут через пять и столичник с очкариком и Липкой подгребли. Липка, оказывается, с утра успела к себе в профшколу сбегать, четыре занятия провести, а в перерыв к ней столичник подвалил, Птахой предупрежденный. Очкарик без них идти не хотел, он в Усть-Кишерти впервые, потому и получилось, что явились они позже меня.
Все натурально в ступоре, никто ни черта не понимает. Столичник первым опамятовался, развел дедукцию с индукцией:
– В случайности я не верю. Это убийство. И убили его, потому что он р-располагал сведениями, которые могли кого-то скомпрометировать.
Этнограф ручонками всплеснул, чуть очки с носа не свалились.
– О! Я этого вогула очень хорошо знаю. Неглуп, сообразительностью отличался, но какими он мог располагать сведениями? Что-то вы, Владлен Сидорович, перегнули…
За ним и Липка голосок подала, Санка ей тоже не совсем чтобы чужой был:
– Он со мной никогда никакими тайнами не делился. Я думаю, у него их и не было, с его-то простосердечием… Если это убийство, то совсем бессмысленное, ничем не обоснованное, и я…
Оборвалась, как всегда, посреди говорения. А фельдшерица уже Санку мертвого ощупала, сказала, что причин скоропостижной кончины определить с наскока не может, нужно делать вскрытие, а это уже не по ее части. Жмуриков с подозрением на насильственную смерть правилами предписывалось в Пермь отправлять, к патологоанатомам. Так и с Грошиком было, да только все одно точного заключения сделать не сумели.