– Гляди-кась, какая красотища.
Если Екатерина не тотчас посмотрит, обворожённая жизнью и своей любовью, так чуть не повелительно скажет:
– Смотри, Катюша, смотри!
Она понимает – люб ему город, рад он поделиться своими сокровенными наблюдениями и открытиями. Дивится девушка: и вправду тороват Иркутск на красоты всяческие; когда же бежала к любимому – ничего-то такого не примечала. Особенно нравится Афанасию указать на деревянные, деревенского пошиба дома, которых полно в примыкающих к главной улицах. Они, бревенчатые крепыши, в узорчатых наличниках, в изысканной резьбе, словно бы приготовлены к празднику, к такому празднику, которому скончания не бывать долго. Скажет Афанасий задумчиво:
– Как у нас в Переяславке, правда, Катя?
– Ага, – охотно отзовётся она.
Заглянули в продуктовый магазин. Афанасий пояснил:
– Буду, Катюша, откармливать тебя: больно уж тощая ты.
Люди с талонами толкутся и давятся в нескольких очередях – за крупами, за колбасами, за консервами, за хлебом, ещё за чем-то. Полки и витрины – серые, полупустые, однообразные, как солдатские шеренги. Екатерина видит: унылы люди, уныло убранство торговых залов. Только красный плакат с кремлёвскими звёздами, с кумачами и размашистой надписью «10-го февраля 1946 года выборы в Верховный Совет СССР!» вроде как радостен. Правда, обильно засижен мухами, выцвел, покоробился: второй год висит, заброшенный.
Катерина потянула Афанасия на улицу:
– Пойдём отсюда, – шепнула.
Но он, озорно подмигивая, взмахом головы указал ей на расположенный в отдельном зальчике кооперативный отдел. Там витрины и полки ярки, цветасты, обильны, и чего только нет, – всё есть! А народу – ни полдуши, кроме продавщицы в высоком, как боярская шапка, накрахмаленном и с блестками колпаке. Она, дородная, видная, одиноко-величаво, точно памятник самой себе, стоит за прилавком, искоса и строго поглядывает издали на мельтешащий люд. Над ней иконой сияет изумительной прорисовки и красочности новенький глянцевый плакат со Сталиным и пухленькими смеющимися детьми «Спасибо родному Сталину за счастливое детство!». Афанасий за руку затянул Екатерину в закуток этого неземного изобилия. Взглянула она на плакат с детьми – внезапно что-то такое колючее шевельнулось у неё в глубинах груди. Но машинально опустила глаза на ценники, и первое чувство тотчас перебилось новым, даже охнула: за всё – червонцами, ничего нет, чтобы копейками стоило. Булка хлеба четырнадцать рублей сорок копеек?! И снова потянула Афанасия вон из магазина, но он крепко встал у прилавка. Набычившись, тыкал:
– Дай-кась, красавица, вон то. То. То…
Вскоре образовалась приличная горка из невиданных диковинок – шоколада, конфет, сгущёнки, тушёнки, копчёных колбас, чая индийского.
Кто-то из хвоста ближайшей очереди прошипел:
– Ишь, блатота вшивая отоваривается.
Афанасий расслышал, ответил:
– Не бурчи, честной народ: скоро талоны отменят, цены урежут – всего будет навалом. Верно говорю вам! Эх, развесёлая жизнь наступит! – И, словно бы для наглядности, отбил по мраморному полу каблуками с набойками чечёточку.
Сказал хотя и с хохотцой, но ёмко, прямя свой ещё юношеский говорок на басовитость. Люди стихли, насторожились, с недоверием поглядывали на парня в матросском бушлате и в кирзачах. А он уже снова распоряжается:
– Вон то ещё подайка-ка, хозяйка медной горы.
Екатерина дёргает Афанасия за бушлат:
– Да полноте! Ты что, сдурел?
А сама думает: «Какой он у меня! Ай, ка-а-ако-о-ой!»
Но не унимается Афанасий, велит:
– Ещё во-о-он ту штуковину подай-кась, добрая волшебница.
– А деньги у тебя имеются, моряк с печки бряк? – упёрлась в Афанасия тугим взглядом продавщица.
В горсти вынул из штанов мятые червонцы, вытрусил их на прилавок:
– Сколько тебе? Отсчитывай!
«Ой, сумасшедший, ой, хвастунишка, ой, щёголь городской! – бессильно восклицала Екатерина, а у самой сердце только что не отплясывало под дошкой. – Ай, ка-а-ако-о-ой! Передо мной выставляется: мол, глянь, каков я! Ой, сумасшедший!»
Продавщица вмиг переменилась: посмотрела на отчаянно тороватого покупателя почтительно, сказала, с приятностью растягивая от природы горделиво неподатливые губы:
– Балычок свежайший. Сёдни утречком завезли. Рекомендую.
– Что ж, давай и балычок.
Она несказанно довольна, что покупатель много берёт. Завмаг, случается, рычит: «Не выполнишь план в этом месяце – пойдёшь в уборщицы». А за весь день обычно пять-шесть покупателей, потому как народ за войну страшно обнищал. Да возьмут по мелочи, на зубок едва хватит.
– Чёрной икорки не прикупишь, морячок? – раззадорилась продавщица. Говорок уже елейный. – Она один из дешёвых у меня товаров. Но – вкуснятина, пальчики оближешь!
– Ты что, любезнейшая, хочешь, чтобы я почернел и сдох? – отшучивается Афанасий, небрежно набивая свою деревенскую дерюжную авоську продуктами. Смилостивился: взял и икры.
А напоследок ещё и мороженого купил – диковинку из диковинок послевоенной поры в Сибири. Серебристую пачку на палочке протянул, как цветок, Екатерине. Она взяла, а что делать с ней – не знает: впервые вживе видит. Афанасий притворился знатоком: показал, с немалой бережностью, как развернуть и откусить. Выйдя на улицу, стали есть попеременке, по-братски делясь, точно дети.
Возле монумента первопроходцам, постамента памятника Александру Третьему, а теперь без него – «какой жалкий и кургузый», подумала Екатерина, – вышли к Ангаре. Ласково пахн?ло зеленцеватой синью и сверканием льда. Но не сегодня завтра стронется великая вода и устремится к Енисею, а потом, слившись с ним, – к великому океану и конечно же к новой жизни. Стоят перед Ангарой – родной своей рекой; с детства они с ней и она с ними. Выходит, втроём они сейчас, родные. Да ещё небо с ними, просторное, ясное, пригревающее.
– Подчас после смены прибреду сюда, гляжу на реку и думаю: как там наша Переяславка? По течению, чисто дурачок, вглядываюсь вдаль, аж щурюсь: не увижу ли родных берегов?
– И я в Переяславке подолгу смотрю на Ангару. В иркутскую сторону.
– Меня хочешь разглядеть?
– Угу.
На противоположном берегу на станции голосисто затрубил и густо пыхнул дымом паровоз, устремляясь с вереницей вагонов к Байкалу, на Кругобайкалку. Зачем-то смотрели вслед, пока не истаял состав вдалеке. Афанасий откуда-то из своего высока шепнул в темечко Екатерины:
– Зацелую допьяна, изомну, как цвет, хмельному от радости пересуду нет.
– Есенин? – шепнула и она.
– И он, и сердце моё.
– Любишь?
– А то!
– Скучал?
– Маялся, как медведь в клетке.
– Ишь ты! Чего же не бросил всё, не примчался в Переяславку?