– И вы во всё это верите? – Платон обернулся: обритые мальчишки в белых, почти до пола, свободных рубахах облепили купель со всех сторон и гвоздили его взглядами.
– Вы во всё это верите? – обратился он уже к партийцу.
– Вы всё поймёте.
Внезапно пара крепких рук заломала Платона и заставила склониться в вынужденном поклоне – шеи коснулось что-то холодное: щелчок, пшик, резкая, но не сильная боль. Его аккуратно отпустили – Платон обернулся и увидел богатыря, который, словно тёмная гора, высился посреди толпы «покорителей рая».
По телу вдруг разлилось воодушевление: он смотрел в эти глаза, в десятки этих глаз – во внутрь их, и его одолевало дурманящее чувство причастности, единения, близости. «Я» – это жалкое «я» осталось в панельном мешке, там, на Парнасе, вместе со страхом, непониманием, беспомощностью, сомнениями.
Растворилось в огромном «Мы» – стало клеткой могучего атланта, отчего билось в экстазе, страстно, до изнеможения желало бежать туда же, делать то же, мыслить так же, лишь бы впереди сияла, горела, шипя и искря, до рези в глазах и волдырей на коже – Цель. Он был осуждён быть свободным – наконец, оковы пали.
Окидывая взглядом десятки глаз, глаз, которые смотрели в одном с ним направлении, он вдруг оступился и упал спиной в купель. Брызги. А потом искра – воспоминание, одна лишь мысль: «Ася»
«Чёрное бельё. Молочная кожа… Да похуй на кожу. Глаза бы увидеть».
Эйфория испарилась – остался лишь холод. Вода сильнее сжимала его в своих трезвящих объятиях. Мгла пеплом замыливала взор: фигуры и огни становились мутнее и мутнее. Он погружался всё глубже.
«Прости».
Глава 6
– Ты помнишь, как убил меня? Ты похоронил меня, помнишь? – мужской голос гулом звучал из утробы. – Тогда. А сейчас сам начал сползать в могилу ко мне. И теперь мы лежим вместе, здесь, наши температуры сравнялись: 37 по Фаренгейту, помнишь? Сколько получил? Тридцать? Сколько за это? Больше? Больше, гораздо. Бесконечно тратил: свайпал, тратил, трахал… Бесконечно. Не в силах остановить. Этот воздух тебя отравлял. Отравлял. Что взамен? Получил? Хаос. «Всё ухудшается, до того как…» Что? Равновесное состояние. Негармония. И теперь мы лежим вместе, наши температуры сравнялись.
Платон медленно повернул голову, чтобы увидеть говорящего. И… нет, не увидел, но почувствовал: буквально каждый нейрон его мозга в панике сигнализировал о том, что перед ним был некто (нечто?) прекрасный – в прошлом —изъеденный и изуродованный временем, плотоядными бактериями и червями, и от того ещё более безобразный и омерзительный в настоящем. Куски плоти всех оттенков: от мертвенно-лилового, до болезненно-жёлтого, источая слизь и гной, были неряшливо налеплены на серый череп. Из пустых глазниц градом валились белые, упругие личинки. Овал лица лишился своей формы и был продавлен сбоку, как дешёвая китайская кукла. Лишь редкие, ещё не истлевшие пряди вьющихся волос, покрытых золотом – единственное, что говорило о том, что он когда-то ещё был наполнен дыханием жизни.
– Помнишь?
Платон начал стремительно захлёбываться в своей панике – попытался закричать, но грудь сдавил огромный пневматический пресс – в беззвучно раскрытую глотку посыпались комья земли. Земля же колола глаза, когда он попытался их открыть. Под черепом гулким эхом раздавались слова Хаски:
«Мне приснятся мои похороны
Ты в черном-черном-черном…»
Конечности слушались его, но с запозданием. Всё было слишком размазанным, слишком тёмным, слишком замедленным, будто бы мозг балансировал на границе сна и бодрствования.
«Черный-черный голос, черный-черный бит…»
Платон судорожно попытался встать – это далось ему на удивление легко. Тьма. Могильными червями в голову начали лезть мысли: «Мне выкололи глаза» – от этого паника только усилилась. Ртом он хватал спёртый воздух – из последних сил, будто преодолевая вязкую патоку, рванулся вперёд и тут же ударился.
«Черным-черно, черным-черно, черным-черно…»
Руками нащупал холод – глаза поймали едва уловимые нити света. Платон приложился к холоду – от нитей исходил едва уловимый сквозняк – судя по всему, это были трещины в стене. Что есть мочи, он ударил плечом – преграда удивительно легко, словно лист обоев, разорвалась по световым контурам.
Платон оказался в гроте: крохотном треугольном помещении. Свет. Живительный свет – он лился снаружи: там были сосны, чуть поодаль поблескивало озерцо. Между ним и свободой осталась лишь железная калитка, запиравшая вход в склеп. Удар ногой, ещё – ещё,ещё,ещё,ещё – сука, ещё! Плечом!
Калитка поддалась – гробница пренебрежительно отрыгнула его. Платон упал на мягкую землю вперед лицом. Развернулся, сел. Парк. Шуваловский парк. Треугольная готическая арка прямо в холме – склеп Адольфа, мимо которого он периодически прогуливался и с любопытством заглядывал через эту самую решётку внутрь, где не было (не было?) ничего, кроме бетона и штукатурки. Прямо над ним, на возвышении – церковь. Часовня из жёлтого известняка тоже в готическом стиле. На фоне внушавших трепет древних европейских соборов она походила на искусную, но всё же игрушку, которую кто-то забыл в леске.
Над Питером сгущались сумерки. Зной уходил, подталкиваемый освежающим летним ветерком. Платон начал боязливо озираться – искать хоть одну живую душу. Никого. Тогда он поднялся, взбежал по холму – к забору, что окружал церковь. Вцепился и, словно неуклюжая обезьяна, начал торопливо перебирать руками прутья, двигаясь вдоль них – протиснулся в щель между воротами, что были заперты на цепь. Подбежал к двери, споткнулся – почти упал на неё и начал барабанить кулаками по дереву.
– Ты чего делаешь? Закрыто, не видишь, что ли? – из-за угла вынырнул жилистый старец в чёрных монашеских одеждах, будто бы приплывший прямиком с лунгиновского «Острова».
Платон со страхом взглянул на него, ища черты «богатыря».
– Ты пьяный что ли? – старик не унимался и явно раздражался всё сильнее.
– П… Помогите, – Платона била дрожь: не то от пережитого, не то от холода. Только сейчас он заметил, что с него капает вода. – Т-там… Под горой…
Морщинистое лицо деда тут же разгладилось – печать негодования тут же исчезла.
– Пойдём, пойдём, – успокаивающе, почти по-отечески сказал он. – Нечего в дверь ломиться, пойдём.
***
Сбоку храма, чуть поодаль, был вход в небольшой подвальчик – подсобку, обшитую вагонкой. Внутри, помимо всякого хлама, стоял столик, стулья и была обустроена небольшая кухонька: рукомойник, шкафчик, электроплитка, на которой закипал чайник. В воздухе разлился приятный травяной запах – Тихон (так звали служителя), заварил чай. Было тепло и уютно, словно в деревенской бане.
То ли атмосфера и радушие хозяина, то ли усталость погрузили Платона в какое-то состояние бетонного бесчувствия: эмоции, желания и даже мысли куда-то испарились, вены наполнились флегмой. Старик так и не спросил его о том, что же случилось – Платону не очень-то и хотелось рассказывать. Наконец, Тихон поставил перед ним горячую кружку, сел напротив и немного неловко поинтересовался:
– Так… Куда ты путь то держал?
Голос у него был твёрдый, без старческой гнусавости.
– На кладбище.
– Северное что ль? Далековато до него пешком.
– Обычно сажусь у Парнаса на маршрутку. Но когда настроение особо скверное, хожу через парк. На Выборгском ловлю. Каждый вторник. К Асе.
Глаза старца под лохматыми седыми бровями наполнились состраданием.
– Депрессия у неё была. Прямо клиническая, к психологу ходила. Врач ей таблетки предлагал, но она отказалась. Побочки сильные. Не хотела. Боялась. А потом… Из окна. Я же даже на похороны не пришел. Не сумел. Всё только по рассказам знаю. За день до этого виделись.
– Она на кровати сидит – в темноте. В свете сумерек только глаза блестят, которыми на меня смотрит. И говорит. Останься. А я стою, её голову к животу прижимаю, по волосам глажу. Не могу. Говорю. Перевод надо было доделать. Я ж карьеру, сука, строил.
Из его груди врывался громкий, заливистый смех.
– Карьеру, сука. Ну, чтобы будущее обеспечить. Чтобы, когда она доучится, чтобы что-то было. А оно видишь, какое. Будущее.
С каждым словом из него будто капала жизнь. Не хотелось больше ни курить, ни пить. Вообще больше ничего не хотелось.
– На следующее утро ей сообщение отправил. Она так его и не прочитала. А я, мудак такой, думал, что она просто капризничает. Теперь специально диалог тот открываю и смотрю – бесило меня, когда она долго не отвечала. Накручиваю себя. И отпускает. Немного.
– Мне так проще. Гореть этой яростью. Ненавидеть, злиться. Потому что, если погаснет она – не останется ничего. Погасну и я. Мне проще думать, что она есть. Пусть не со мной, пусть где-то далеко – но есть… Бред же?
– Ну почему бред.
Старик медленно встал, направился к шкафчику над рукомойником. Открыв дверцу, Тихон в нерешительности бросил взгляд на початую бутыль коньяка, затем на пачку «Парламента» в целлофане. Платон наблюдал за ментальным состязанием из-за плеча старца и явно болел за коньяк. Вздохнув, Тихон всё же взял сигареты и вернулся за стол.
– Для кого-то и бородатый мужик на небе – бред. На флоте тоже не верил. А сейчас верю. Не потому, что причаститься хочу к чему-то. Или местечко себе на той стороне выторговать. Просто легче от этого: когда знаешь, что Он за нами приглядывает. За тобой. Так ли важно, во что ты веришь, если от этого жизнь твоя легче становится?