Она просто не выговорила «с другими», и что-то кольнуло меня спицей в сердце. Я сказал водителю:
– Большая Очаковская. Двести рублей, – распахнул заднюю дверцу и бегло обнял девушку, опустившую лицо. – Доедешь – позвони.
В Феодосии я прочел материалы по Большому Каменному мосту, помечая карандашом возможные места вскрытия, и спустился поужинать в ресторан, в пустой зал. В баре толстая певица с икрами, как рояльные ножки, рассказывала двум туркам, что у нее нет любви и хочется погостить за границей. Тот из турков, кто по-русски почти не понимал, то неуверенно клал певице руку на жирный бок, то снимал, и она натужно хохотала.
Я узнал у портье расписание бассейна и взял ключи от «бизнес-центра», комнатки, где установили компьютер, подключенный к Интернету. Для спокойствия набил в «Поиске» Rambler’а «Большой Каменный мост» – больше двух тысяч упоминаний, гора. Из первой сотни вытащил ссылку, наугад. Газета «Совершенно секретно».
Открылась длинная статья про дом в Романовом переулке (в советские годы называвшемся улицей Грановского) – там жили маршалы и наркомы времен императора Сталина, а потом их дети и внуки.
Кусок статьи я прочитал. Подумал. Прочитал еще раз с беспокойным вниманием. Речь шла о месте на Большом Каменном мосту, где я проходил совсем недавно после пароходной прогулки. Но речь шла не только об этом месте. Я выделил – получилось шесть абзацев – и послал на печать:
«Эти дети могли носить в кармане пистолет. У руководителя авиапромышленности Шахурина, высокого, белобрысого мужика, был сын Володя пятнадцати лет. Парень влюбился в дочь дипломата Уманского, которого назначили послом в Мексику. Дочь звали Нина, тоже пятнадцать лет. Жили они в другом доме, «Доме на набережной», где квартиры были больше, где при входе в гостей не вцеплялись вахтеры, где от старых большевиков передалась жильцам привычка к честной бедности и чтению книжек.
Объяснялись Нина и Володя на Большом Каменном мосту, как раз посередине между домами, на лестнице, спускавшейся к Театру эстрады.
Или он просил ее не уезжать. Или приревновал. Или просто хвастался. Короче, девочку Шахурин-младший застрелил, наповал. И выстрелил в себя, умер, пожив еще день. Это было в 1943 году.
Весь дом клокотал: «Вот что сыночки начальничков себе позволяют».
Сталин сказал: «Волчата».
Мальчик вроде был неплохой, но сразу всем опротивел, хоронили Володьку пышно, весь двор в венках, а кто-то говорит, что мать его тужила недолго: пошли гулянки, цыганские романсы на весь подъезд, отца репрессировали, мальчик лежит на Новодевичьем, девочка в урне, в стене, рядом ее отец и мать, разбившиеся на самолете в сорок пятом году».
Я посмотрел в окно, в ночь, в завывание автомобильных сигнализаций. Звезды сияли как чисто вымытые. Лег, потушил свет, в темноте подтянул к себе телефон, пытаясь припомнить несколько цветных вещей, – не вышло ничего, красок нету. Ничего нет – дома, семьи, женщины, родителей, любимой работы. Хоть сдавай на права и покупай черную спортивную иномарку. Есть стакан воды и кусок хлеба. То есть все в полной готовности, можно начинать.
Невидимка
На песке от пребывания Константина Уманского остался короткий, прерывающийся след. Почти никто не захотел помнить погибшего отца красавицы, застреленной в тысяча девятьсот сорок третьем. Мы встретились с Гольцманом до завтрака, пока пляж не заполнили старухи и дети, и проползли буквально на коленях от отпечатка к отпечатку все эти сорок три года, пока волны не слизали их в обмылок размером с черточку, выдавленную в бетоне между цифрами 1902 и 1945.
– Еврей. Родом из Николаева, сын инженера. После революции оказался в Московском университете, но учился от силы год. Проявил исключительные лингвистические способности. Английский, немецкий, французский знал хорошо. Итальянский, испанский слабее. С ходу написал книжку о новом коммунистическом искусстве. Вот, к примеру, прочту тебе об одном персонаже: «И хотя Кандинский вследствие своего долгого пребывания за границей часто расценивается московским окружением как западный элемент, я нисколько не сомневаюсь в его чисто славянских корнях, в его по-восточному решительном стремлении вырваться из пут материального, в его чисто русской гуманности и всечеловечности».
Народный комиссар культуры Луначарский отправил семнадцатилетнего мальчика в Германию «для пропаганды новых форм искусства». Один дурак написал: мальчик «слыл в Москве известным искусствоведом». В Германии Уманский забыл, зачем ехал, превратился в сотрудника российского телеграфного агентства и тринадцать лет жил сладко: Вена, Рим, Женева, Париж, изредка навещая социалистическое строительство.
С 1931 года он в Москве, заведующим отделом печати наркомата иностранных дел. Иностранным корреспондентам запоминается лютостью в цензуре: кто посмеет написать, что в СССР голод, не получит билеты на сенсационные судебные процессы первых «вредителей». Сопровождает в инспекциях западных литературных генералов – Фейхтвангера, Шоу, Барбюса, Уэллса. Приглянулся Сталину. «Не раз выступал переводчиком при тов. Сталине». Нарком иностранных дел Максим Литвинов называл Уманского «счастливая рука» – бумаги, что тот готовил, император подписывал без правок.
В апреле 1936-го Уманский в США, советником. Прошло два года – посол. Там его не любили. Некоторые историки считают, что в 1939/1940 годах посол выполнял обязанности резидента иностранного отдела НКВД. Отозван в начале войны, но не расстрелян. Два года фактически на почетной пенсии членом коллегии наркомата иностранных дел, и, наконец, возвышение – посол в Мексике, вылетает 4 июня 1943-го. Единственная легенда: вручая верительные грамоты президенту, Уманский пообещал – через полгода поговорим без переводчика. И в октябре уже произнес первую речь (мексиканцы не подозревали, что Уманский с юности учил испанский).
В Мексике посол Уманский превратился в «национального героя трудового народа». 25 января 1945 года он вылетел в Коста-Рику, самолет взорвался.
Историк Сизоненко выделил семь версий катастрофы:
1. Трагическая случайность. Пилот взлетел не вовремя, попал в струю разреженного воздуха, оставленную взлетевшими перед ними самолетом, и потерял скорость. Или пилот упустил контроль за машиной, не смог выровнять крен и при взлете зацепился шасси за ограждение взлетного поля.
2. Диверсия немецких агентов.
3. Акция американцев: остановить «коммунистическую угрозу» Латинской Америке.
4. Поляки. В Мексике в годы войны оказалось несколько сот поляков. Восстание в Варшаве, подготовленное «лондонскими» поляками, немцы утопили в крови, и польская столица именно накануне вылета Уманского досталась Красной Армии, приведшей «московских» поляков. Агенты лондонского «правительства в изгнании» в ответ взорвали посла СССР.
5. Троцкисты, месть Сталину за убийство своего вождя. В подготовке покушения на личного врага императора Уманский мог участвовать – операцию готовили наши люди в США, вряд ли они располагались вдали от посольства. И точно, Уманский старался освободить безымянного ликвидатора из мексиканского застенка. Вдова Троцкого Наталья прямо указала: стараниями Уманского убийце привольно жилось в тюрьме.
6. Уманского убили мексиканские фашисты – враги СССР.
7. НКВД. Император готовился разгромить Антифашистский еврейский комитет. Связи Уманского с Михоэлсом и Фефером и его активная работа «по еврейской линии» в Америке и Мексике не могли остаться без внимания.
Гольцман нарисовал в блокноте всего лишь две фиолетовые птички и после длительного молчания уточнил:
– Это все, что в открытых источниках.
Он побрился, подстригся, достал из-под спуда легкий белый костюм и летние туфли с дырочками. В рабочем состоянии Александр Наумович выглядел всегда слегка испуганным человеком, услышавшим среди ночи незнакомый шорох.
– Вам не кажется странным, Александр Наумович, что Уманского никто не запомнил? За шестьдесят лет – ни одной публикации лично о нем. В дневниках, мемуарах, письмах, комментариях к письмам – ноль. Ни иностранцы – кого он там сопровождал? Ни Горький на своих обедах. Ни друзья – Маяковский, композитор Р-ов, Евгений Петров. Авангардисты – тоже ноль. И друзья промолчали, тот же Михаил Кольцов, а вроде дружили, как братья. Даже белая эмиграция… Мог бы Бунин хоть пару едких строк… А ведь наш клиент – редчайшего обаяния человек. Видный дипломат. Загадочная гибель в цветущем возрасте. Да еще трагическая история красавицы дочери… Как это могло не запомниться?!
– Говорят, нашего клиента не любил Громыко. Он подчинялся Уманскому в Вашингтоне; когда стал министром, запретил его вспоминать.
– Неубедительно!
– У нас есть одна страница со взглядом на жизнь Уманского целиком. Ничего существенного. Примечательно только имя автора.
– Кто-то из репрессированных?
– Если бы! Эренбург. – Гольцман протянул мне ксерокс книжных страниц.
Эренбург Илья Григорьевич, депутат Верховного Совета СССР третьего, четвертого, пятого, шестого, седьмого созывов, лауреат двух Сталинских премий и международной Ленинской премии, вице-президент Всемирного Совета Мира, два ордена Ленина на пиджаке, написал несколько толстых романов, не нужных никому, и казался самым свободным в Союзе ССР.
Он служил стране победившего социализма и императору, когда надо казня, когда можно, спасая, при этом большую часть жизни пронаслаждавшись благоустроенностью буржуазных столиц – неправдоподобно легко пронзая «железный занавес» в поисках «материала» для творчества и отстаивания по инструкции интересов государства рабочих и крестьян в спорах с великанами, циклопами и чудовищами мировой культуры.
Означенный Эренбург приобрел громадную славу во время войны: убей немца! Подсудимые в Нюрнберге как по команде задрали головы, когда им сообщили: на балконе для зрителей появился сам Эренбург.
Свидетели описали Илью Григорьевича как «офицера связи» между Западом и Востоком, «сталинского придворного лакея», «непревзойденного мастера жизни» и «ширму». Даже десятая часть свободы, полученной Эренбургом от Инстанции, гарантировала расстрел еще в 1934 году на сто процентов вне зависимости от результатов деятельности. И на десять тысяч процентов в тридцать седьмом. И каторгу в начале пятидесятых, когда Инстанция отрегулировала температуру национальной самооценки советских евреев. Подворачивалось множество и других подходящих лет и дел. И возможное «офицерство», и вероятное осуществление кое-каких «связей» изменить здесь ничего не могло.
Но Эренбург беспрепятственно прожил свои неплохие семьдесят шесть, заплыв в будущее поглубже императора, и завещал трехтомные мемуары, в незначительной, намекающей частности – о кровавом императоре (свирепые редакторы не давали высказаться прямо!), в основном – о своей чистоте и дружбе (на равных и свысока) с нобелиатами и просто гениями, бегло признав, что не знает ответа на вопрос: «Так почему же Сталин вас не убил?».
Отсутствие достаточного объяснения (если не допускать душепродажи) оставило от правильной жизни Ильи Григорьевича, еще прижизненно называемого в газетах «совесть мира», надтреснутый, дребезжащий отзвук, скрывающий нечто, о чем лучше не знать.
То, что жизнь Уманского осмотрел только Эренбург, что-то означало.
Мемуары он назвал «Люди, годы, жизнь…». Все люди, запавшие Эренбургу в память, говорят одинаковыми бесцветными голосами, словно писал он по-французски, а после кого-то наняли перевести.
Он, старший, подружился с младшим, Уманским (разница в возрасте одиннадцать лет), в начале 1942 года, они встречались после работы каждую ночь, в два-три часа. Костя не походил на большинство людей своего круга. По молодости он не попадал в плеяду опального наркома Максима Литвинова, но все прочее, включая происхождение, располагало его поблизости от Максима Максимовича. Не числился он и в «людях Молотова» – следующего наркома (неуклюжее объяснение чему-то уклончивому, скользкому, раздражавшему, вероятно, многих…), о прошлом говорил редко (почему?). Вот еще книга Уманского – «Новое русское искусство», изданная, оказывается, в Берлине по следующим персонам: Лентулов, Машков, Кончаловский, Сарьян, Розанова, Шагал, Малевич. И обобщение – любил поэзию, музыку, живопись, все увлекало его: симфонии Шостаковича, концерты Рахманинова, грибоедовская Москва, живопись Помпеи, первый лепет «мыслящих машин». В его номере в гостинице «Москва» на пятом этаже собирались адмирал Исаков, писатель Петров, дипломат Штейн, актер и режиссер Михоэлс, летчик Чухновский (светские персонажи Империи, родители Еврейского антифашистского комитета. А где же жена и дочь? Когда же квартира в Доме правительства?).
Редкая память и ненависть к чиновничьему духу запомнились Эренбургу, и далее он воспроизвел непротокольный голос Уманского, как бы отпечаток личности, и это единственная возможность услышать, даже в перепеве Ильи Григорьевича, что донеслось к нему сквозь двадцатилетнюю толщу льда, кроме собственного, отраженного временем голоса.
«Мы не понимаем, чем мы вправе гордиться, скрываем лучшее, заносчивы, как неуклюжие подростки, и при этом боимся, вдруг какой-нибудь шустрый иностранец пронюхает, что в Миргороде нет стиральных машин».
(Инокоры, кстати, ненавидели лично Костю за цензурный садизм, «Костя Уманский, новый цензор, улыбался всеми своими золотыми зубами и сверкал своими очками с толстыми стеклами… Я читал в его золотой улыбке: “Ты не нравишься мне, потому что я эгоцентричный советский делец, но вот увидишь, меня повысят до комиссара”, а он должен был читать в моей улыбке: “Помпезный, маленький карьерист, пользующийся благами революции. Ненавидит меня потому, что я вижу его суть. Мелкий лавочник в закоулках революции”», «В вежливом плетении интриг товарищ Уманский действовал с ловкостью и хитростью, проницательностью торговца, иронически по отношению к “мелким сошкам” и с подхалимством к вышестоящим, избирательно позволяя себе сибаритские черты…», «Долгое время он чесал свои длинные волосы и скрежетал зубами: “Но, мистер Лайонс, вы сказали, что 40 000 депортированы. Где вы взяли эту цифру?”».
«Снова неприятность: я предложил отступить от шаблона – и влетело… Первая страна социализма, а пуще всего боятся новшеств, инициативы» (так говорят мерзлые овощи, тут подлинник не отличим от кухонной пошлости времен уступчивой борьбы за социализм с человеческим лицом).