Оценить:
 Рейтинг: 0

Музыка в подтаявшем льду

<< 1 2 3 4 5 6 ... 22 >>
На страницу:
2 из 22
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Раззадоренный визуальными богатствами прошлого, осваивал язык комбинаций, в вариациях монтажа шутил с судьбой, добиваясь эфемерных, но бесценных компенсаций за её оплошности или недобрые умыслы. Вот-вот! Разыгрывал жизнь в вариантах, сопрягал фиктивные биографии… В мучительных диалогах с памятью строился мир фантазии, который был ему дороже реальности. Мир маленький, но – свой. Впрочем, почему маленький? Свой – но большой, огромный.

Это была его галактика.

Отбрасывая ложную скромность, верил, что невзначай высмотрел в детстве и спрятал на чёрный день нечто – пока не понимал что именно спрятал, чего ради «нечто» рвалось из памяти – исключительно ценное для себя, а уж яркость, резкость высмотренных картинок, то одну, то другую из коих нежданно извлекал из хаоса впечатлений и, удивлённый, словно впервые проявил, разглядывал на просвет – как у слайдов на кодаке.

пример

(вокруг да около назойливого видения)

Голую женщину Соснин увидел, когда был совсем маленьким.

Молодая, ширококостная, с мощно развёрнутыми бёдрами, она шла по мелководью на коротковатых крепких ногах, дыша здоровьем, плодородной силой. Её тёмно-русые волосы свисали до плеч, на белом, как сметана, теле выделялись только курчавый треугольник под животом, коричневые кляксы вокруг сосцов и розоватые ягодицы. Ещё выделялась чуть ниже талии малиновая канавка, оставленная тугой резинкой, но канавка быстро теряла яркость, заплывала белизной.

Зрелище не задело, оставило равнодушным.

А много позднее его почему-то принялась навещать пышная, бело-розовая особа, омытая сине-зелёной благодатью заволжских лугов… В тот день эвакуационного лета он с другими малышами-детсадовцами копался в сыроватом песке, собирал ломкие, с изнанкой из перламутра, пресноводные ракушки, и когда воспитательница разделась, повизгивая от холода, сгибаясь в пояснице и шумно загребая воду ладонями, двинулась в разлившуюся, словно озеро, волжскую старицу, лишь покосился: не до того. Однако фотопамять сработала – косой взгляд из-под панамки запечатлел купальщицу на сверхчувствительной плёнке, прихватив прибрежный куст, осколок неба, над пляжиком – травяной начёс; в трепетном кадре гулял ветерок, раскачивались жёлтые цветы на длинных стеблях.

Со всей резкостью проявилась плёнка на школьной экскурсии в Эрмитаже, перед одним из необъятных полотен Рубенса. Слушая восторженную даму – кончиком указки выводила в воздухе загогулины, растолковывала им, шумным несмышлёнышам, композиционный приём – Соснин неосторожно всмотрелся в блёклые небеса, тёмные жёсткие кружева листвы, распухшую, как у утопленниц, плоть барочных вакханок. Кара не заставила себя ждать; память озадачила Соснина, хотя сперва показалось, всего-то ненароком бросила цветовой вызов зобатым блудницам, манерно резвящимся под исполинскими деревьями на банном пиру, – чистая, прозрачная синева воды и неба, изумрудные, в лимонно-жёлтой опушке, волны травы, телесная белизна… и грязно-зеленоватые, будто пятна тления, тени на бугристых женских формах, порочные серо-сиреневые младенцы с крылышками… да, забытое зрительное впечатление заново залепило глаза, озвучилось – канавка от резинки, увесистые груди с пористыми сосцами, волосы мочалкой, потом – блеск воды, плеск, отфыркивания.

С тех пор – кстати, с тех пор он невзлюбил Рубенса – раз от разу пополнялись и уточнялись подробности купания, кряжистая нимфа всплывала в памяти в моменты вовсе неподходящие. Кого-то обнимал, что-то лепетал, а непрошенная, пышущая грубоватым здоровьем голая гостья тут как тут – в сумраке сознания вспыхивал экранчик, и внимание переключалось, отливало любовное возбуждение; случалось, и в послелюбовной истоме окаянный экранчик ярко загорался на потолке.

В попытках раскрыть тайну навязчивого психического феномена легче-лёгкого пуститься во фрейдистские спекуляции, дескать, случайно увиденное в младенчестве, каверзно давило на подсознание животной мощью, ещё чем-то природно-вечным, пока не подавило восхищение духовной красотой женщины, возвышающейся, как известно, над красотой физической. Со столь же сомнительным успехом можно было б предположить, что видение, периодически посещавшее взрослого Соснина, вовсе не подавляло, напротив, вкусы и идеалы Соснина свидетельствовали об отталкивании докучливого образа, ибо спутницы его в последние годы были стройными, длинноногими, со втянутыми спортивными животами и смугловатой кожей… не трудно также предположить, что сметанная матрона – увы, давно уже рыхлая карга – заявлялась надо-не-надо не для того, чтобы досадить, оскорбить интимное чувство и прочее, прочее, но с целью потрафить: разве её визиты не убеждали в эстетических достоинствах очередной возлюбленной?

– Дети, пошевеливайтесь, скоро полдник, – заторопилась воспитательница, натянула полосатый сарафан на мокрое тело, тут же прилипший ко всем округлостям; держась за ивовый куст, отмывала от песка ноги.

Так-то, дети поплелись гуськом по извилистой тропинке, маленький Соснин, зажав в кулачке перламутровую добычу, тут же забыл увиденное. Однако… да, стоит повторить: картинка, спустя годы, безотносительно к так и не раскрытой цели видения, своевольно вспыхивала во тьме, почему-то с любой новой вспышкой делалась ярче, ярче, пока не превратилась в лубок, стала цветовым наваждением… Трава нестерпимо зазеленела, жёлтые цветы буйно пошли в рост, когда налетал ветерок, чудилось, что это не цветы вовсе, а огромное облако бабочек-капустниц, которые, не решаясь сесть, машут крыльями.

как

обоняние

провоцировало

зрительную память

Да, где-то в нём самом прятался обширный запасник визуальных образов, их помогали извлекать другие органы чувств; даже запахи служили прелюдией к волнующему обновлению того ли, иного зрительного переживания.

Взять хотя бы взрывоопасные испарения керосиновой лавки, куда Соснина посылали с бидончиком… До сих пор, случайно глотнув сладковатый дух, он вперяется восторженным взором в черпаки, склянки с оранжевой мастикой, стопы широких белых фитилей для керогазов, следит за тусклым блеском воронки…

А стоит нюхнуть сомнительные ароматы нынешнего рыбного магазина – и рыбы-то нет, только вонь – так обоняние, пусть и обманутое, наводит глаза на розовомраморный прилавок, где, развалясь, точно на банной полке, нежатся послевоенные осетры, лососи со слезящимися косыми срезами, и он рассматривает диковинных рыбин с жадностью не гурмана, а эстета-коллекционера, рассматривает как драгоценные слитки, сжевать и проглотить хотя бы ломтик которых было бы надругательством над прекрасным.

во

власти глаз

(что и как он рассматривал)

Хрусталик был любопытен, жаден.

Одним из неутолимых искусов и наслаждений его стал калейдоскоп. В манящем хаосе вспыхивал и с внезапной радостью распознавался ковровый узор, динамичные комбинации красок подчинялись дробной симметрии, тайному знамению мировой гармонии… – сыпучие, многократно и по-новому воспроизводимые витражи. Сколько их, нерукотворных витражей, символов цветистого совершенства, рождало магическое сияние на донышке захватанной картонной трубочки, к круглому окулярчику которой льнул алчный глаз! Всякой крупице узора находился двойник, знающий своё место, лёгкий поворот или встряхивание трубочки мгновенно перестраивали узор, хотя и не вырывали из потенциального сонма других, подвижно-живых узоров.

Насладившись до изнеможения абстрактной измельчённостью сверканий калейдоскопа, прижимал к глазам сильнющий цейсовский бинокль, подаренный отцу на войне артиллеристом-полковником, отец ему удачно ампутировал ногу. Коричневатый дом покидал противоположную сторону Большой Московской, резко придвигался, вырастал, вытеснял из поля зрения небо, тротуар с пьяненьким старичком, выгуливавшим собачку, вместе с домом вплотную придвигалась его внутренняя, заоконная жизнь. Повертев колёсико с рифлёным ободком, чтобы разогнать плывучий туман, удавалось увидеть, как греется пыль на пухлых, будто шоколадные дольки, подушечках фасадной стены, как усталая пожилая женщина чистит на газете кильки… и уже без помощи большого тяжёлого бинокля – уставал держать, опускал – нетерпеливый взгляд пронзал коричневатый дом, а заодно и тот дом, что был рядом с ним, грязно-зеленоватый, с гастрономом, аркой подворотни, в которую затекала очередь за мукой, и обнажался угол Загородного с жалкой «Чайной», где хлебали жидкую солянку таксисты, рыночные торговцы, взгляд, смело шмыгнув перед трамваем, протискивался в щелевидный Щербаков переулок, проскальзывал мимо бани, окунался в солнечную панораму Фонтанки.

– Илюша, Клуб Знаменитых Капитанов, послушай, замечательные артисты играют! – кричала мать и делала громче радио… в шорохе мышином, скрипе половиц…

Время пролетало незаметно, наступала зима. Прятался за шторой, блуждал по чаще доисторических папоротников, выгравированных на матовом серебре. В прозрачных стеклянных прогалах меж папоротниками виднелись осколки всё того же коричневатого дома с пунктиром пушистых от снега карнизных тяг, предновогодняя очередь за мукой, разрезанная на неравные куски белёсыми стеблями и листьями, безнадёжно вытягивалась вдоль тротуара; до арки обледенелого двора гастронома, где через подсобное окно с откинутой железной ставней, выкрикивая номер и отбирая талон, выдавали двухкилограммовые бумажные кульки, было так далеко, так далеко.

Замёрзший, рассматривал крымские ракушки: блекло-рыжие веерки с крохотными щербинками, отглянцованные, в жёлтых и коричневых веснушках, горбатые домики, покинутые моллюсками… Или – спешил через главную, большую, как заводской цех, залу зоологического музея со скелетом кита и чучелами зверей к энтомологическим сокровищам третьего этажа, приникал к застеклённым витринным стендам из красного дерева, в них, гордо расправив крылья, красовались бабочки с тропических островов, крылья напоминали лепестки засушенных, но сохранивших переливчатую яркость дивных соцветий: лазурь, сгустившаяся у туловища, перетекала в бархатистую бирюзу у закруглённых, с расплывчатою пепельною окантовкой, краёв – бирюзу испещряли торопливые чёрные штрихи; небесный художник пускался в погоню за бабочкой, на лету макал кисть в краску и успевал пометить мазком, штрихом трепещущее крыло.

И нравилось перекрашивать мир с помощью цветных стёклышек. Голубое небо за жёлтым стёклышком превращалось в зелёное, пожарная машина, заехав в жёлтый осколок, делалась огненно-оранжевой, выехав, опять становилась красной. А если совмещать оттенки… Но почему-то чаще всего смотрел сквозь синее стёклышко на небо над крышей и трубами того самого коричневатого дома напротив: светящаяся изнутри небесная синева будила что-то волнующее.

Отводил от глаза синее стёклышко… тянулся к альбому марок.

На толстой твёрдой обложке альбома – дубовая трибуна, коренастый Киров в серой гимнастёрке, с характерным взмахом руки на мясистом фоне знамён.

Мелькали бледные принцы, короли, королевы, серийные океанские пляжи и пальмы французских колоний, британский парламент, взгляд задерживался на запретной драгоценности коллекции – многокрасочном блоке берлинской олимпиады, с жирными штемпелями фашистских гашений, свастиками у уголка каждой марки, прославляющей арийских атлетов. Безотчётно притягивали марочные блоки, сцеплявшие в одну картинку разные ли, одинаковые изображения маленькими белыми зубчиками, в укрупнениях изображений, в сборочной подвижности цветистых пятен улавливалось вдохновляющее сходство с калейдоскопом… Медленно подбирался к последнему подарку отца, блоку из большой срединной марки с пышным масляным натюрмортом, оконтуренной марками с точь-в-точь такими же натюрмортами, только поменьше – белые и жёлтые розы едва умещались в пузатых тёмно-лиловых вазах, румянились щёчки груш, яблок, персиков, сочные алые ломти арбузов взблескивали чёрными косточками.

отвлечение

Следил за перескоками солнечных зайчиков, залетавших в комнату из двора, – зайчики игриво выхватывали из мягкой полутьмы детали мебели, соскальзывали по гранёной ножке рояля, напоминавшей уродливо-толстый перевёрнутый обелиск, к маленькому латунному колёсику…

рояль

Только чёрные отполированные рояльные ножки и были видимыми, торчали из-под складок накидки; лекальный короб рояля, который мать уважительно называла «инструментом», защищало старое потраченное молью одеяло из тонкого грязно-бежевого сукна с рыжими подпалинами от чугунного утюга – мать, пусть и мечтая о музыкальном развитии сына, панически боялась, что поцарапает полировку, входя в комнату, на всякий случай прикрикивала – не смей трогать инструмент… да, бережённого и бог сберёг – рояль уцелел в блокаду, запертую комнату никто не взломал, в дом не попала бомба… но накидка сползала…

Когда оставался один, поднатужившись, слегка приподымал крышку, похожую на уплощённое воронье крыло, заглядывал в мерцавшую щель, там можно было различить натянутую готовность струн, ровные ряды молоточков… что если и подлинный творец музыки спрятался там, внутри? Вскоре удавалось изловчаться, давить ногой на педальку, нажимать пальцем белую ли, чёрную клавишу и одновременно заглядывать в волшебное нутро инструмента. Ничуть не волновали глухое дребезжание, нежданно извлечённые писклявые звуки, зато пробуждение избранных молоточков… то один, то другой взлетали из ряда себе подобных.

И струны тревожно вздрагивали.

вслед

за

зайчиком

Отдохнув – огненное, нетерпеливо трепетавшее пятнышко замерло ненадолго на массивном абажуре с витыми, распушенными на концах кистями – зайчик прыгнул на диван, который каждое утро, после того, как вставал Соснин, застилали стареньким, кое-где протёршимся до волокнистой клетчатки ковриком текинской работы с нервными чёрными зигзагами на охристом фоне.

И сразу, не медля, зайчик перепрыгнул с дивана на громоздкий платяной шкаф; две крайних – матовых, тёмно-коричневых – створки были чуть вогнутыми, средняя, светлая и лакированная, из карельской берёзы, выпуклой; в центре левой створки блестело узкое зеркало.

Скатившись, как с горки, с выпуклой створки на вогнутую, ту, что слева, зайчик интригующе завибрировал где-то в отражённой глубине комнаты.

усыпальница?

По обоям пролетело светоносное пятно, покачавшись, застыло, только радужный обвод вздрагивал.

На изнанке шкафной створки метнулись пёстрые языки отцовских галстуков, запахло айвой, мать закладывала её в бельевой отсек…

Соснин наткнулся на плоский кожаный, с маленькими пупырышками, футляр в платяном шкафу, под бельём, долго возился с замком, когда тот вдруг плавно подался, откинул крышку на утопленных в мягкую тьму петельках, замер в немом восторге.
<< 1 2 3 4 5 6 ... 22 >>
На страницу:
2 из 22