Оценить:
 Рейтинг: 0

Приключения сомнамбулы. Том 2

<< 1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 51 >>
На страницу:
25 из 51
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Толенька, и после этого ты нас бросишь, уедешь? – очнулась Милка.

– Удар ниже пояса.

– Сердце колотится… Шанский положил ей руку на грудь, – сердцу не хочется покоя?

– Хватит дурака валять, – брызнули в который раз слёзы.

– Не плачь, в Петербурге мы сойдёмся снова.

– В Петербурге?!

– Всё может быть, – закуривал московский теоретик.

Головчинер моргал, не находя слов.

– Ладно, смахнули лирические слёзы, – скомандовал Бызов, – понадеялся выскользнуть, пока не закрутили гайки?

– Не закрутят, гаечный ключ потеряли.

– Что же тебя гонит, маразм утомил? Давай серьёзно…

– Ex novo. Пусть брежневизм поступательно и семимильно вползает в фарс – время ли остановилось, зеркала ослепли. Но наскучил, наскучил мне неизбывный, бесплодный внутренний спор славян, а увидеть крах последней Византии не хватает воображения.

Московский теоретик пожал плечами. – Поживём – увидим.

Головчинер намазал на ломтик пирога масло.

– Толенька, ты с полчаса тому в крушение Византии верил, поддакивал.

– В еврейской башке мысли оборачиваются чересчур быстро и безжалостно одна другую изничтожают, ещё через полчаса я, возможно, опять поверю и раздумаю ехать, так намыленным и останусь, устыдившись злорадно взирать на эпохальный крах из комфортного далёка по телевизору. Но пока, на сей момент, разуверился я проснуться в прекрасном завтра, когда трамваи за окном уже при капитализме катят. Ко всему, – вздохнул Шанский, – заточение в петербургских декорациях, копирующих европейские эмблемы и силуэты, невольно выливается в репетицию эмиграции.

И, стало быть, в репетицию ностальгии, – подумал Соснин.

текст, два контекста и тьма для чёрта (шумное молчание)

Импровизируя ли, утилизируя отходы своих лекций, Шанский зацепил язык Петербурга, его герметику, химеричность и – открытость. – Вот, – вяло повёл загорелой кистью, – двор, втискиваясь в раму, и сам сжимает, гнетёт, но справа стена проламывается, пространство выплескивается.

– Откуда? Куда? – сжимая зубами трубку, процедил Бызов.

– Из немоты постылой трёхмерности в… – Шанский хитровато глянул на посвящённых: воплощение научной корректности, давал сноску на давние – дай бог память! – штудии Бухтина. – Вот, контекст картины выплескивается в воображаемый текст.

– Красиво, – затянулся Бызов, – усечь бы к чему клонишь.

Шанский и рад-радёшенек. – Площади, улицы, реки, окаймлённые домами-фасадами, брошюруются коллективным восприятием в петербургский роман, в нём год за годом усложняются фабула, сюжетные ходы, даже композиция, о да, о да, обновляемый контекст непрерывно подзаряжается культурно-историческим опытом. Подмигнул Соснину. – При этом панорамность, протяжённость читаемого одномоментно текста, сотканного из разностильных фрагментов, обретает четвёртое измерение и вовлекает в драму – пространства, которые сформированы пластическими отражениями разных эпох, завораживают образом текучего, но зримого времени, по нему, собственно, и петляет глаз.

И это не всё, не всё.

Не переводя дух, Шанский углубился в лабиринт дворов, где гнездились-нагнетались сущностные темноты города, его невнятный, второй контекст. Снаружи – застылые уличные гимны, симфонии площадей. Внутри – удары лома, шарканье лопаты, фырчание мусоровоза, визг и плач, мат, транс и бред под патефоны, радиолы, магнитофоны на подоконниках, которые озвучивают модными мотивчиками заповедные ячейки городской вечности. Во дворах нет места и повода для пространственно-временной драмы, разыгрываемой исключительно в напряжённом знаковом поле; в череде голых лапидарно-абстрактных дворовых форм знаков нет, время стоит. За стилями-фасадами, за знаковыми развёртками улиц свернулась ячеистая изнанка, необъяснимо волнующая, сводящая с ума – затхлость, вонь, тлен потаённых пустот, чёрные лестницы с разновысокими косыми ступенями, студенты с топорами, шпана, чертовщина. А индивидуальные смыслы дворовой изнанки улавливаются по наитию в пожизненно-долгом одолении лабиринта – плутая, горожанин торит свой мифологический путь.

– Геночка, забудь на минутку про мировую скорбь, – в слое крем-пудры на Милкиных щеках ещё угадывались извилистые следы слёз, – сегодня, сейчас почему тоскуешь?

– Сегодня в окнах между дождями брандмауэры фотографировал, – болезненно улыбался Геннадий Иванович, – они околдовывают серо-охристым лаконизмом, они, словно загрунтованные, но забытые ли, заброшенные холстины; обещают шедевры, хотя не умеют привлечь внимание, – отпил вина, – от них отворачиваются. Вообще-то брандмауэры, как срезы по живому: не владея языком знаков, выразительно расчленяют время, отчленяют будущее от прошлого. Но и сшивают, так ведь? Печальные отпечатки и будущего, и прошлого, обманчиво-пустые внутренние грани города, очутившиеся снаружи.

– Голенькие, сиротливые, тебе их жаль?

– Пожалуй, их нагота стыдлива и беззащитна.

– И чревата семиотическим коллапсом! – пугнул Шанский, – по обыкновению мы разгадываем знаковые возмущения на голом фоне, вникаем в некий знаковый ритуал, выделяющийся на плоскости, как рельеф, и на тебе – оголённые плоскости брандмауэров очутились снаружи, выпирают из насыщенного знаками фона.

Эффектно помолчал, задался вопросом:

– Ослепшие зеркала, интровертная живопись… Петербургские формы и ландшафты разве не интровертны?

Задев локтем салатницу, снова повернулся к холсту. – Пространство выплескивается во время, второй, дворовый контекст – в собственно городской текст.

Шанский не успевал додумать мысль, слова торопили. – Два контекста, внешний, культурно-исторический, и внутренний, мифологический и экзистенциальный, сливаются таким образом в третий, метафизический.

– Сколько контекстов, три? – уточнял Головчинер.

– Красиво, но темно, без косых ступеней чёрт ногу сломит, – ворчал Бызов.

эврика!

Вот-вот, именно: текст как город.

Бухтин, главарь новых филологов, фонтанируя, искал наощупь, будто слепец, соединительную ткань, искал, да не находил. А вот она – Шанский вылепил из петербургского бреда пространственно-временную модель срастания мифологического, экзистенциального, метафизического.

– Сегодня днём с Валеркой попировал, – напомнил Соснин, – он, в даль свободного романа заглядывая, сболтнул, что… И Шкловский Виктор Борисович, как ни удивительно, одобрил идейку, правда, обозвал Валерку филологом-утопистом.

– Молний с бисером щедрый метатель, – улыбнулся Головчинер, – кого ещё из великих мира сего наш экстравагантный друг за отчётный период успел обаять и обратить в свою веру?

– Элизабет Тейлор! – выпалил Шанский и, взорвав недоверчивую тишину, под нарастающий хохот Валеркину историю пересказал.

И тут опередил! Когда, как успел, ведь был в Коктебеле? – вновь восхитился феноменальной осведомлённостью и быстротой Толькиных реакций Соснин.

А-а-а, ничего феноменального… Шанский поведал о встрече с Валеркой в Лавке Писателей, все новости разузнал… с Бызовым уже и Льва Яковлевича, наверное, помянули, Бызов ведь спросил сразу, едва нашёл паузу. – Слыхал, машина сбила на Загородном? Задушил бы ту суку, что за рулём сидела… а-а-а, до Лавки Писателей, надо думать, забежал в Дом Книги, получил у Люси Левиной предпоследний экземпляр «Римских элегий» на папиросной бумаге, повсюду пострел успел, – Соснин закончил собственное расследование, а Шанский свернул в сторону, понёсся вдоль монотонных ампирных фраз, мимо барочных восклицаний.

– Восклицательные знаки ночи! – благоговейно прошептал Головчинер.

между строк магического черновика

– Слипание каменных случайностей в чудесную цельность заставляет и холодных созерцателей захлёбываться восторгом…

– Призрачность твёрдокаменной красоты…

– Две стихии, камень и вода, пространство и время – сливаются, ибо река течёт через город…

– У меня холодильник сломался, воды натекло… – пожаловалась жене Художника Людочка, – едва починили, опять сломался.
<< 1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 51 >>
На страницу:
25 из 51