– Слава богу, – уже ласковее отозвался Виталик, – да вот как назло на покосе Бяку встретил, а потом косилка полетела, на камни напоролся… Как проморгал?! И все Бяка со своей трепотней… расстроил меня…
Томка сделала вид, что пропустила про Бяку мимо ушей, достала из холодильника початую бутылку самогона, холодную, зажаренную с утра в духовке курицу, банку малосольных огурцов.
– И что теперь? Косилку новую покупать? – сострадательно посмотрела на мужа.
Виталик выпил рюмку, закусил огурцом, набросился на курицу, раздирая ее руками.
– Да сделаю, там всего-то ножевое полотно поменять, – невнятно заурчал он с набитым ртом, – с Андрюхой, конечно, повеселее бы… но ничего, сам управлюсь… Говоришь, расстроенный уехал?
– Весь день был какой-то смурной, – долго вытирала руки Томка кухонным полотенцем, неожиданно добавила: – Мне передавали, вчера он подхватил у автостанции в городе Людку Демьянову…
– Ну и что? – недовольно покосился Виталик, вспомнив вчерашнюю историю с Генкой.
– Вот и то! – вырвалось раздраженно у Томки. – Люди-то заметили, тронулись они от автостанции вместе с автобусом в час, а домой-то он приехал где-то в начале девятого…
Виталик пожал плечами, потянулся было к бутылке, но передумал – пьяным работать не любил, а вечером он твердо наметил косилку починить.
– Нормально… покатал девку, – ухмыльнулся, – дело молодое.
– Да как сказать, – многозначительно сказала Томка. – Говорят, она весной с Витькой Орешниковым путалась, когда он вышел из тюрьмы.
– Говорят, говорят… все у вас говорят, – нахмурился Виталик, почувствовав, как недобро екнуло сердце. И налил все-таки вторую рюмку. Выпил, долго и сосредоточенно хрустел огурцом. Томка терпеливо переминалась у стола.
– Ну а приехал-то он вчера… ничего? – спросил Виталик, твердо и решительно завинчивая бутылку.
– Веселый, в настроении… – вздохнула Томка, – ну, ты же его сам в бане видел…
– Значит, что-то там, в клубе, приключилось… – забарабанил пальцами по столу Виталик, – я ему говорил, нечего там делать… лучше бы лег пораньше, а с утра сено со мной поехал косить… глядишь бы, я с Бякой не заболтался, косилка была бы цела… эх! – махнул рукой. – Приедет в субботу, поговорю! – Виталик решительно поднялся. Постоял, подумал и зачем-то добавил: – Ну а что касается Людки и этого… как его, Витька Орешникова, то со свечкой мы там не стояли… а у нашего должна быть башка на плечах, не маленький уже…
Томка покачала головой:
– Не маленький, конечно, но неопытный еще… сейчас девки вон какие… да этот тюремный тут… говорят, бандит отпетый! – разволновалась неожиданно она.
– Ладно, ладно – разберемся, – досадливо морщась, попытался успокоить жену Виталик, – приедет, все узнаем! Главное, без нервов… а то напридумываешь ты вечно!.. Лучше послушай, что Бяка баит, – свернул неприятный разговор Виталик, снова усаживаясь за стол.
– Да как же иначе… сердце болит, – часто заморгала бирюзовыми глазками Томка и, виновато улыбаясь, задвигала табуреткой присесть.
Виталик в подробностях передал разговор с Бякой в овраге.
– Даже не знаю, что тут и сказать… – задумалась, выслушав мужа, Томка. – Конечно, у каждого сегодня жизнь не сахар, но получается-то пока – Бяка лучше всех в Романове живет и что-то, похоже, не спешит фермерство бросать.
– Говорит, скорей бы обанкротиться, кредит кредитом покрывает, как белка в колесе! – торопливо вставил Виталик.
– Это все они так говорят, у кого свое дело… ноют и жалуются, – рассудительно сказала Томка, – только добровольно никто еще от этого куска хлеба не отказывался. Жадные, хитрые… и соперников боятся.
– Ты куда это клонишь, не пойму что-то! – искренне удивился Виталик.
– Да как сказать, – внимательно посмотрела на мужа Томка, – пока он тут в округе один фермер, все кредиты его, а появись еще кто-то – уже на двоих делить надо.
– Ну ты и скажешь! – подскочил Виталик на месте. – Как это… конкуренции боится?! Поэтому и запугивал, значит! – С нескрываемым интересом посмотрел на жену: «Век живи, век учись», и почему-то вспомнил, что идея с фермерством принадлежала Томке. – Не знаю, – пожал плечами, – мне показалось, Бяка от души говорил, без подлянки…
– Может, оно и так, – сказала Томка со вздохом, – тут подумать надо, нас же никто не гонит…
– С работой-то я справлюсь, – как-то виновато заговорил Виталик, – но вот этот шахер-махер с начальством… сорок процентов отдай… не мое это… – Виталик подвигал что-то от себя руками в воздухе.
– Не говори, отец, – понизила голос Томка, – страшно связываться с ними, потом век не выпутаешься… тут Бяка точно не врет. – Она помолчала: – Ну и не надо вязаться… без их кредитов жили и дальше проживем! – Томка неожиданно поднялась, притянула Виталика к себе и поцеловала, поглаживая по волосам, как маленького ребенка, в голову. У Виталика от умиления защипало в глазах.
Глава 4
Давным-давно, еще на заре новой, демократической, власти, когда на короткий период неожиданно прихлынули в деревню частникам щедрые, безвозмездные кредиты от государства, Бяка не сплоховал, взял свое и выстроил просторный, с размахом, каменный дом за околицей, на холме, поближе к лесу, где рядом, сразу от опушки начиналось его поле. Красивое место выбрал Бяка для жительства, привольное. Дали необъятные убегали от окна, синели в дымке леса на горизонте… Поэтом бы родиться Бяке! И всегда было здесь сухо и чисто. Не как в самом Романове, где весну и осень увязали в грязи. Что тоже учел Бяка, когда выбирал место под будущий дом. Приусадебный участок он прирезал к кромке поля, так что на деле вышло, что он хитро расширил свои владения где-то еще на гектар. Все делал с умом, продуманно и надежно Бяка. Дом разделил для удобства капитальной стеной на две половины: зимнюю и летнюю. Кочевал с постелью из духоты в холодок и обратно. Полы настелил двойные, с толстым слоем керамзита между половицами – зимой хоть босиком ходи, не застудишься. Рамы вставил дубовые, которые ни одна сырость не перекашивает, вечные. Мансарду для будущих внучат утеплил поролоном и обшил вагонкой, а затем проолифил и покрыл лаком. Получилась на чердаке уютная, сверкающая чистотой и опрятностью светелка.
Приусадебный участок Бяка разделил на три части. В первой, рядом с домом, всегда солнечной поляне, специально без единого деревца, разбил огород. Тут росли только овощи и полезные кусты – смородина, малина, крыжовник, бузина вдоль забора от грызунов и вредителей. Во второй посадил яблоневый сад с беседкой посередине, с вишенником по периметру, в котором живописно «утопил» баньку. В третьей части, с березовой аллеей на выезде, разместил хозблок – увитый диким хмелем, чтобы запах отшибало, двор для скота и сарай для сена; рядом, как он говорил, «кормозапарочный цех» с двумя огромными котлами, вмазанными в печку, в которых с утра до вечера булькало и варилось в облаках теплого, белого пара месиво из комбикорма и картошки для свиней, настаивалось пойло для коров; сзади кормозапарника – оббитый шиферными листами навес для техники; в углу участка, на отшибе, – отапливаемая, с печкой, избушка-слесарня с инструментом, токарным станком, купленным за копейки еще у совхоза, за которым Бяка наловчился вытачивать болты и гайки, и самые необходимые железки по хозяйству – от дверных крючков до массивных навесных запоров для сараев и пристроек.
Все это сложное и непростое хозяйство вместе с домом Бяке удалось выстроить и наладить за какие-то два-три года после обвала советской власти, когда еще живы были в Романове рукастые и не сребролюбивые, старой закалки мужики, готовые за ящик водки и скромное угощение, за «здорово живешь», так сказать, поднять и справный дом за лето и баньку с пунькой сгоношить. Правда, на угощение Бяка не скупился, подтягивал ежедневно из города спирт «Рояль» багажниками на «Москвиче», нарезал горы дешевой, вареной колбасы, не жадничая, выставлял просроченную, гуманитарную тушенку из Европы, тазиками варил скользкие, рыхлые «ножки Буша». Иногда шелестел, но уже скупее, «гайдаровками» с многочисленными нулями, выдавал, когда мужики уже изрядно накачивались и радовались, как дети, «живым» деньгам, которые они видели в победно шагающей рыночной стихии все реже и реже. Что они доносили до дома, одному богу известно. Поговаривали, что Бяка как отдавал, так аккуратно и забирал у наиболее захмелевших.
Подфартило Бяке тогда с мужиками, крупно подфартило. Через пять лет эти чуткие и отзывчивые на чужую нужду люди, добрые, наивные, человеколюбивые «совки», вдруг начали дружно вымирать. Умирали они от водки, от этой дешевой, удивительно доступной, морем разливанным нахлынувшей «паленой», ядовитой гадости; от тоски и непонимания, что с ними происходит, от своей ненужности и бесполезности… Умирали десятками, не дожив год-два до пенсионного возраста. Когда Бяка обнаруживал, что достроить, допустим, сенник некого было уже и позвать, он начинал не без странного удовлетворения думать, что со своей грандиозной стройкой он успел как-то удивительно вовремя и ловко проскочить, что ему в каком-то смысле повезло… Проскочить он успел и с деньгами. Осторожное, хитрое, тороватое районное начальство, сплошь из прежних коммунистов, только начинало входить во вкус освоения увесистого государственного пирога и поначалу оглядчиво отгрызало от кредитов Бяке всего лишь пять-семь процентов. Это уже потом, лет через десять они установили твердую планку в сорок процентов, а тогда еще пугливо скромничали и оставляли Бяке, завистливо облизываясь, приличные суммы. Бяка зажил тогда на широкую ногу, вольным помещиком. Рожью он заниматься бросил – не выгодно стало, засеял поле клевером – возни меньше, развел коров и свиней. Правда, с тех пор его хозяйство прозвали Свинячьим хутором. Бяка на это обижался, поскольку считал себя образцовым хозяином, чистоплотным и аккуратным, не то что некоторые, вот уж действительно, живущие «как свиньи». И ведь действительно имел на это право, если по совести сказать. Дом его благодаря стараниям жены Райки, сухопарой, не знающей устали в работе, энергичной, суровой молчунье, светился чистотой и опрятностью. Перед домом, со стороны села, Бяка разбил цветник, высадил вдоль грунтовки до большака голубые ели. Он даже мусор регулярно вывозил на тракторной тележке в заброшенный песчаный карьер. Поэтому, чья бы корова мычала…
В новом доме родилась дочь Тонька. Долгожданный ребенок, Райка долго не могла понести. Обнадеженный Бяка начал мечтать о наследнике. Но внезапно Райка умерла. В мглистый, ноябрьский день, с ледяным северным ветром, разогретая в кормозапарнике до пота, она в одном халате привычно сновала с ведрами на скотный двор и обратно. Ночью заполыхала от высокой температуры, стала бредить. Через два дня преставилась в районной больнице от крупозного воспаления легких. «Странно, – говорил потом Бяка, – от воспаления легких сейчас не умирают». Но жена умерла. И с этого рокового события начался совсем другой отсчет времени в жизни Бяки.
Дом, двор, огород, сад вдруг начали зарастать грязью, сорной травой, мусором, превращаться действительно в Свинячий хутор. Бяка пробовал сопротивляться накатывающему запустению. Бросался по утрам в огороде на сорняки, обкашивал сад и проулки между сараями, старался подмести в доме, помыть посуду хотя бы для Тоньки, устроить постирушки. Но его одного на все явно не хватало. Сад за лето зарастал густой, негодной травой, от которой коровы отворачивались; к хозяйственным постройкам торились едва заметные тропинки; у крыльца незаметно образовалась помойка; в доме за свалками нестиранного, затхлого тряпья заметно сжалось пространство, поубавилось света. Тонька подрастала. Поначалу Бяка смотрел на нее с надеждой. Но девочка росла вялой, замкнутой, безразличной ко всему тихоней. Она даже в куклы не играла. Обычно днями одиноко просиживала у окна, рассеянно смотрела куда-то в сторону села, в небо, вычерчивала слабым пальчиком на стекле какие-то, ведомые только ей вензеля и значки. «По матери тоскует», – думал Бяка и подходил к дочери, жалостливо гладил по головке. От его прикосновения девочка вздрагивала и ежилась. Бяка в такие минуты терялся и, не зная, что сказать дочери, вздыхал и молча уходил из комнаты. «Жениться бы надо, – размышлял он тоскливо, – мать ей, конечно, не заменишь, но вот если бы попалась добрая и работящая…» Но такой женщины не подворачивалось. Сошелся было Бяка с «новой русской» в Романове, владелицей магазина Надькой Карасевой. Полгода похаживал к ней по вечерам. Надька была разведенная, тоже одна поднимала сына. Была аккуратная, чистоплотная, водкой и мужиками не баловалась. Лет с двадцати начала работать продавщицей в Романовском сельпо, нагло не обсчитывала, ну, если только по копеечке, по две с пьяненького какого или подслеповатой старушки. Приторговывала, говорят, среди своих по ночам водкой, по рублю сверху. Деньги на книжку не клала, покупала золото в Москве. Так что было на что открыть свою лавочку при буржуйской власти. И собой была Надька вполне ничего, Бяке нравилось ее не расплывшееся к сорока годам, по-девичьи собранное тело, ухоженные, всегда пахнущие чем-то приятным волосы, милое, с правильными чертами лицо… Симпатичная была женщина Надька, по всему подходила, и можно было подумать и о дальнейшем, но уж очень скупа и торовата оказалась. Бяка сам был не из щедрых, деньги любил попридержать, тратился всегда с неохотой. Но с Надькой был особый случай. Она даже на свидании, пред тем как лечь с Бякой в постель, налив ему рюмочку с наперсток, внимательно проглядывала на просвет, на сколько поубавилось в бутылке, и отрезала закусить строго дозированный, единственный кусочек колбаски. В разговорах аккуратно выведывала, на кого у Бяки записан дом, и если он женится, то что перепадет жене. «Заморит голодом, меня и Тоньку отравит, дом и все хозяйство перепишет на себя с сыном», – решил однажды Бяка и порвал с Надькой навсегда.
Случались у него потом и после Надьки связи с женщинами, но носили они характер эпизодический и недолговременный, так, когда совсем уж было без бабы невмоготу… К пятидесяти годам Бяка отчаялся второй раз жениться, заматерел, космато, по-звериному зарос, потерял половину зубов, приобрел навсегда запущенный, неряшливый вид, стал попивать. Тонька выросла, с трудом закончила десять классов в Романове, учиться никуда дальше не пошла, так и осталась с отцом на Свинячьем хуторе. К двадцати годам стала не по летам заплывать жирком, раздаваться на глазах, превращаться в широкозадую, толстоногую, круглолицую бабищу. К хозяйству была постыдно равнодушна – не допросишься ведра свиньям вынести, на ходу, что называется, спала, любила жареную картошку на подсолнечном масле – съедала сковородами, и часами бестрепетно вглядывалась, как в детстве в окно, в телевизор. «Ну ты бы хоть в доме приборку сделала, живем, как в хлеву, – пробовал иногда наставлять дочь Бяка, – ты посмотри, в чем ходишь, хуже тракториста!» Тонька нехотя отрывалась от телевизора, равнодушно смотрела на отца: «Ладно, снимай рубаху, постираю». «Э, черт! – закипал Бяка. – Рубаху я и сам постираю! Ты себя обиходь, порядок во всем наведи! Кому ты будешь нужна такая грязнуха!» «Да найдутся охочие, – усмехалась Тонька, – я, вона, богатая невеста…» «Охочие… богатая невеста… тебя, дуру, и за деньги никто не возьмет!» – в раздражении выбегал Бяка из дома. «И в кого она такая?! – нервно ерошил он буро-седую, густую волосню на голове, остывая на лавочке у крыльца. – Вот Райка была – огонь!» – с тоской вспоминал покойную жену, в который раз растравливая себя мыслью, что замены ей, видно, никогда уже не будет.
Но тут неожиданно и «замена», и «охочие» вдруг нашлись… Года три назад на хутор к нему прибилась вывезенная из Москвы семья. Вернее, мать с сыном. Тогда многих горемык из столицы, отбирая у них квартиры, московские жулики рассовывали по деревням, в полузаброшенные, купленные за бесценок хибары. Были это в основном люди пьющие, ослабленные, не способные ни к какому сопротивлению стервятникам капиталистической эры. «Новые высланные», как окрестили их в Романове, были из их числа. Мать – Таисия, в прошлом, как она рассказывала, инженер-технолог какого-то НИИ, и в деревне несла последние гроши в магазин к Надьке Карасевой за паленую водку. Хотя ее сын – Игорек, худой, остролицый, невысокий паренек лет двадцати с нерабочей, полувысохшей левой рукой, не был замечен в особом пристрастии к выпивке. В Романове их жалели, сразу приняли, отнеслись как к несчастным, обобранным до нитки нехорошими людьми на большой дороге. В первое лето, когда пара крепких, коротко стриженных «бычков» грубо десантировала мать и сына из «рафика» с немудреным скарбом на лужайку перед раскуроченным «финским» домиком – «Вот ваша новая квартира!», помогала им обжиться и не умереть с голоду вся деревня. Соседские мужики из подручного материала перестелили в домике сгнившие полы, застеклили окна, переложили провалившуюся печь. В зиму сердобольные романовцы нанесли бедолагам картошки, муки, круп, банок с маринованными огурцами. Помогли заготовить дров. Таисия в припадке пьяной благодарности не раз вставала на колени и, рыдая, кланялась каждому прохожему на улице. Когда картошка закончилась, мать с сыном пошли батрачить по дворам. Денег им никто не давал – не было их, денег этих, у самих романовцев. А вот накормить, обогреть несчастных – ради бога! Прочесав и не раз в поисках работы и тарелки щей романовские улицы, мать и сын постучались на Свинячий хутор. Поначалу Бяка принял их настороженно и с неудовольствием – бомжи какие-то, алкашня, один калека… что с них возьмешь, но, впрочем, ладно, решил, пущу, пусть навоз почистят у коров, не все же самому надрываться… Но, знакомясь ближе, наблюдая за «высланными» в работе, начал ловить себя на мысли, что они-то, вообще, ничего, старательные и от них есть какой-то прок. Баба, если не пила, вполне сноровисто научилась орудовать вилами, замешивать корм для свиней, доить даже… Малый оказался тоже не ленивый, ловко подхватывал правой, здоровой рукой ведра с пойлом, без устали таскал в коровник. С ними и в доме стало повеселее. Тонька то ли стесняться стала бардака, то ли еще что, но начала с некоторых пор приборку наводить, за собой следить, по крайней мере вылезла из замурзанного халата, джинсы на толстую задницу напялила, съездила в город, кудрявую прическу сделала. Правда, тут Бяка немного насторожился, стал приглядывать за Игорьком, но ничего предосудительного не обнаружил – Игорька, кажется, не волновали мясистые прелести Тоньки, да и была она на голову выше Игорька. «Окажется наверху невзначай, – представил, улыбаясь, Бяка интересную сцену, – раздавит, как мышонка» – и перестал даже думать о чем-то таком.
И мать с сыном прижились на Свинячьем хуторе. Бяка отделил им перегородкой из горбыля закуток в кормозапарнике, сколотил два топчана, поставил столик, прибил вешалку… По их же просьбе, между прочим – не таскаться же каждый день из деревни и обратно в свою холодную лачугу, а тут всегда в тепле и рабочее место в прямом смысле в двух шагах. Да и приготовить себе всегда можно на горящей с утра до вечера печке. Самые необходимые продукты – хлеб, крупу, макароны, подсолнечное масло Бяка покупал им сам, по строго дозированной норме, молока позволял пить вволю. Раз в неделю разрешил ходить в баню, правда, только после себя с Тонькой.
Лето прожили вполне справно и дружно. Бяке даже стала нравиться такая жизнь. Таисия за работой забывалась и стала вроде меньше пить. Она даже как-то посвежела, и Бяка поймал себя однажды на вожделении к ней. Но подавил это чувство в себе, это было бы себя не уважать. Хотя вся деревня, доходило до него, давно уже перекрестила его с Тайкой, а Тоньку с Игорьком. Однажды Надька Карасева, отвешивая Бяке в магазине сахарный песок, с издевкой и мстительно пробросила: «Слаще сахара бывают, говорят, бомжихи… Не знаешь, Миш?» Но Бяка на сплетников поплевывал, держался сам в норме и удерживал равновесие, как ему казалось, на хуторе в целом. В то лето он заготовил клевера на две зимы вперед, удачно продал осенью излишки, оказался с барышом. Потом ловко перехватил хороший кредит и обзавелся той самой новой техникой, на которую завистливо заглядывался Виталик Смирнов. Правда, в лизинг, но мечталось, что рано или поздно он ее выкупит в собственность. Но для этого надо было договариваться с Булкиным, главой района, чтобы тот надавил на своего зятя, заведующего агролизингом, продать года через два технику Бяке по остаточной стоимости. Булкин же в последнее время стал капризничать, не подпускал Бяку напрямую к переговорам, действовал через помощника. Бяка долго недоумевал, за что такая немилость, пока помощник не намекнул, что «хозяин» хочет поднять до пятидесяти процентов ставку отката по кредитам. Ну, это было уже слишком – с миллиона отдай пятьсот! А себе тогда что оставалось?! Почти ничего! Бяка всю осень ходил как оглушенный и решил, пока не приедут описывать имущество за долги, новых кредитов не брать. Так и вошел в растерянности, бочком, одной ногой как-то, в Новый год. Что явно не сулило устойчивости и процветания в наступающем. Как говорится, как встретишь…
Так оно и вышло. В начале января, после затяжного, обильного, новогоднего возлияния замерзла Таисия. Возвращалась из деревни ночью, пьяная, на хутор, сбилась с дороги, долго плутала, судя по следам, по полю, упала в снег в каких-то ста метрах от жилья, заснула и больше не проснулась. И морозец стоял легкий, и метели особой не было, и вот надо же тебе как угораздило! Отдала богу душу всего в нескольких шагах от дома. Судьба! Перенесли ее, негнущуюся, скрипуче-заиндевевшую, в прилипших ледышках, Бяка с Игорьком в кормозапарник, уложили на топчан, стали разоблачать. Из кармана жиденького, обвислого пуховика выпала недопитая бутылка, покатилась криво по полу…
– Наверное, смерть была легкая… умерла, как в наркозе, – зачем-то сказал Бяка, вглядываясь в почерневшее, каменное лицо покойной.
– Заткнись, урод! – вдруг затрясся, сверкнув глазами, Игорек, поднял бутылку с пола, отвинтил крышку зубами и выпил залпом до дна.
С того дня Бяка стал почему-то побаиваться Игорька. А Тонька после простеньких, тихих похорон с укором сказала:
– Мог бы и в дом тогда Таисию перенести.
А весной, в жаркий, синий апрельский день, когда Бяка неожиданно вернулся с поля, где подсевал клевер, за новой порцией семян, он застал Тоньку с Игорьком в постели. Что-то удержало его бить калеку, да и сверкнувшие тогда, после смерти матери, ненавистью глаза Игорька – краткий миг восстания раба – запомнились, не схватился бы за нож… В клокочущей ярости, с трудом сдерживаясь, он отследил, пока Игорек оденется, обует, постукивая пятками в пол, ссохшиеся кирзовые сапоги, а затем сгреб его за шиворот и спустил пинками с крыльца:
– Чтоб духу твоего здесь больше не было, козел!
К дочери вернулся, прихватив в сенях, сто лет там висевший на гвоздике, никому не нужный приводной ремень с комбайна.
– Потаскуха! С кем связалась! – схватил Тоньку за жиденькие, мелким бесом завитые волосенки, оторвал от подушки, занес руку для удара.
– Бей! – закричала Тонька, закрывая глаза рукой. – Хоть насмерть убей, не боюсь! А его прогонишь, удавлюсь! Среди твоих грязных свиней удавлюсь! – И зарыдала, кривя свое и без того некрасивое, большеротое, круглое лицо: – Мамку заморил, теперь мне жизни не даешь!