– Ну, голубчик! Тоже мне, ихтиолог. Вам только в преферанс играть, – недовольно проворчал Кузьмич, выбрасывая на стол оставшиеся фишки.
– Андрей Кузьмич, – ещё раз позвал его Погодин. Слесарь отвёл возмущённый взгляд от любителя «рыбы». Его усы мгновенно взметнулись вверх.
– Ба! Какие люди! Семён, вы ли это? Глазам своим не верю.
– Признаться, я и сам порой не верю, что это я. Похоже, форма всё же обретает содержание, – ответил Погодин, здороваясь за руку.
– Всё шутите. А я уж думал, грешным делом, что вы, в вагончике «столыпинском», песню поёте про солнечный Магадан.
– Что ж так мрачно-то? Знакомьтесь, мой друг, художник Иван Стародубцев.
– А, ваш коллега по утопизму.
– По реализму, – уточнил Иван и, протянув руку, ощутил стальное рукопожатие слесаря.
– Вот я и говорю, по нему самому, живописец, значит, – Кузьмич расплылся в улыбке. – Рад, очень рад. Так чем обязан вашему визиту?
– В замок двери мастерской забили пластилин или замазку. Не открывается. Нужна ваша неотложная помощь, – Погодин протянул слесарю ключ.
– Замуровали замочную скважину! Так это же отлично! Никто подглядывать не будет. Ведь куда приятнее подглядывать за чужими пороками, чем, совершая свои, вдруг узнать, что подглядывают за тобой.
– Скрупулёзно подмечено, – согласился Иван, – но сейчас вопрос состоит в том, как попасть в мастерскую.
Кузьмич, озираясь, взял Погодина под локоть. И доверительно, почти на ухо, заговорил каким-то внутриутробным голосом:
– Вот вы, Семён, творческий человек, а я смотрю на вас и удивляюсь: неужели слепота – признак ума? Вы в своей мастерской, как подпольщик на явке шифруетесь. И всё по подвалам да по подвалам, будто от разоблачения ваших живописных талантов скрываетесь. Пора бы уж на свет божий, без этаких заумных художественных ракурсов посмотреть, а то не успеете моргнуть, как поедете целину осваивать. Ха-ха – страшно? А что, вот где размах вашему реализму. Целые поля, да что там поля, просторы для творчества. Пиши – не хочу, хоть обрисуйся, одна кукуруза. Кругом один сплошной натюрморт. Поди, получше «Подсолнухов» Ван Гоговских будет. Вот размах так размах, одна «царица полей». Ха-ха! Вот реализм так реализм. Не жизнь, а тяжёлое похмелье. Вы, Семён, на меня не обижайтесь. Бегите, бегите отсюда, пока не поздно.
– Слышите, Иван, глас народа. Расту прямо на глазах. Из художника в диссиденты.
– Да, в этой жизни надо иметь здоровое чувство юмора, – кивнул Стародубцев.
– Эх, Семён, – Кузьмич похлопал Погодина по плечу, – ладно, если бы это касалось только ваших художеств. Ну, изгадили вы чистую холстину, перепутали лицо с задницей, но это ж не преступление. Что им, власть имущим, по пытливости ума сочли бы ваш сюр за сёр. Глядишь, отделались бы лёгким испугом, загремели куда-нибудь – если не кукурузу рисовать, извиняюсь, так северное сияние живописить, зато живёхоньки.
– Кузьмич, хватит стенать, – остановил его Погодин.
– Так надо вроде бы вас как-то подготовить, – сказал Кузьмич и нахмурил брови.
– Уважаемый, говорите по существу. Краткость – сестра … – начал было нести пламенную речь Стародубцев.
– Лубянки! – перебил его слесарь. – Эта барышня посерьёзней будет, коротка, как выстрел.
– Это вы к чему же клоните? – возмутился Стародубцев.
– Андрей Кузьмич, расскажите толком, что вы всё вокруг да около. Что случилось? – вмешался Погодин.
– Я всё это к тому, что, молвят, будто ваша мастерская никакая не мастерская, а фальшивомонетный цех.
– Бред! – изумился Погодин. – И, конечно же, я в ней изо дня в день ударными темпами печатаю золотые пиастры.
– Да, да. Именно так длинные языки и мелют, – понесло опять Кузьмича. – Сегодня с утра двое в штатском возле дома с граблями крутились. Явно не дворники. Кто ж граблями-то тополиный пух метёт. А когда появился третий с молотком, озабоченный такой, тут стало ясно. Вы меня понимаете? Страшно сказать. Он всё на свой указательный палец дул и в лужу его совал. Обещал дом с землёй сравнять. Когда же один из тех двоих сказал ему, что его палец не является личным достоянием, а принадлежит органам карательной власти, и при стрельбе его надо беречь, не жать на курок пистолета часто и сильно, а делать им плавный спуск, то потерпевший объяснил этому умнику, что если он, рожа беспартийная, будет рот разевать, то прицепом за шпионской сволочью покатит, и будет как стахановец до самой Сибири топку фальшивыми долларами кочегарить. А этот забугорный крамольник, рисовака подпольная, что героику наших будней зелёной «липой» подрывает, у него в паровозную трубу вместе с пеплом вылетит.
– Забавно, очень забавно… – Погодин потёр пальцами виски. – Даже нарочно такое не придумаешь, из диссидента в фальшивомонетчики, да ещё и в резидента вырос.
– Да-с, экономику страны расшатываете. Лазутчик значит. Бегите, Семён, – слесарь многозначительно поднял палец вверх, – там разбираться не будут, и некролога в газетах не будет.
Они остановились возле мастерской. Скалившийся на табличке череп так же испытующе сверлил их пустыми глазницами.
– Ну, что? – спросил Кузьмич и, понимая важность наступившего момента, выжидающе посмотрел на художников.
– Открывайте! – сказал Погодин.
– Понял. Побег временно откладывается, до выяснения обстоятельств. Тогда – ключ на старт! Тэк-с! – Кузьмич потёр руки и, покряхтев с минуту, открыл злосчастный замок. – Пуск, – сказал он и толкнул дверь. Она медленно открылась. – Полёт нормальный. Свобода, мир, труд, май! – отрапортовал слесарь, повернувшись к Погодину, и вздохнул: – Эх, Семён, если сейчас не выпить, то сдохнуть можно.
Предложение было одобрено и поддержано пятью рублями и горстью мелочи. Слесарь, знающий «что? где? почём?» был выбран гонцом. Сверив время, Кузьмич подвёл минутное отставание своих наручных часов «Слава» и незамедлительно удалился выполнять возложенную на него задачу.
От распахнутой двери по полу мастерской пробежали седые пылинки. Клубясь, они слетались, будто мотыльки, к солнечному свету, пробивающемуся через зарешёченное окно, расположенное почти под самым потолком, на серой кирпичной стене.
В мастерской было четыре стареньких стула, низенький столик, на котором находилось лишь блюдце с огарком свечи, прямо над ним свисал подвешенный к потолку выцветший зелёный абажур. В углу, возле задрапированной холстом стены, стояла большая картина, скрытая под потрескавшейся клеёнкой. Там же лежали зарисовки, эскизы и незаконченные работы. Готовые же результаты творчества были закреплены в рамы и обхваченные верёвкой пылились у стены. Здесь же стоял мольберт, рядом с ним, на высоком табурете, лежала палитра с кистями, завёрнутыми в тряпицу.
У противоположной стены, под окном, стоял стеллаж. Разбитый на ячейки, он хранил краски, растворители, банки с кистями, клеем, скребками, лаки и прочий подручный материал и инструменты.
Погодин по-хозяйски пропустил вперёд Стародубцева и, притворив за собой дверь, шагнул в мастерскую следом.
– Хочу рассказать вам преинтереснейшую историю, – начал рассказ Погодин, приглашая присесть Стародубцева.
– Слушаю с большим вниманием, – устраиваясь за столиком, сказал Стародубцев.
– Месяц тому назад мою мастерскую посетил очень странный человек. Одет он был в серую тройку, идеально сидевшую на его статной фигуре. Золотая булавка стягивала углы белоснежного воротничка к узлу галстука цвета бордо. Чёрные с проседью волосы, зачёсанные назад, открывали высокий лоб, рассечённый между дугообразными бровями глубокой морщиной. Прямой нос. Тонкие губы. Волевой подбородок. Уверенный взгляд пытливых серых глаз, казалось, подчинял себе. Он заказал свой портрет во весь рост. Но заказ его был необычен тем, что писать портрет я должен был с его отражения в зеркале, при свечах.
– Что ещё за чудачество? – перебил удивлённый Стародубцев. – Это или большой оригинал, решивший внести разнообразие в монотонные будни, или этакий скучающий аристократ, развеивающий меланхолию.
– Да я и сам был крайне удивлён такому желанию. За работу он заплатил вперёд. Хотя я отказывался, говорил ему, что вознаграждение возьму только после того, как он лично оценит работу. Всего же этот гражданин посетил мастерскую четыре раза. Позировал без перерыва, по истечении двух часов всегда уходил, ссылаясь на неотложные дела. Во время работы на его неподвижном лице жили только глаза. Дело в том, что они постоянно меняли свой цвет.
– Как меняли? – изумился Стародубцев.
– Да, именно, они каким-то образом меняли цвет. Его серые глаза вдруг становились зелёными, и буквально фосфоресцировали, как два холодных изумруда, а то, спустя некоторое время, они уже светились рубиновым отливом. Проходило ещё немного времени, и его глаза были небесно-бирюзового, затем оливкового цвета. Но опять проходило время, и они уже светились тёплым золотым светом, вскоре темнели и оказывались вишнёвыми. Когда же время сеанса истекало, его глаза были прежними – серыми. И так повторялось каждый раз, как только я начинал писать его портрет.
– Просто невероятно. И какие же вы написали ему глаза? – взволнованно поинтересовался Стародубцев.
– Чёрные, чёрные глаза, как чёрные дыры Вселенной! – Погодин встал, прошёлся по мастерской, и, вернувшись, присел на край стола.
– И что же было дальше? Дальше-то что было? – торопил Стародубцев с рассказом и, сгорая от нетерпения, заёрзал на столешнице.
– Когда я объявил, что картина закончена, он изъявил желание посмотреть. Я не возражал, напротив, мне было интересно знать его мнение. Незнакомец подошёл к моей работе и, вскинув монокль, долго всматривался в портрет. Всё это время я стоял за его спиной. Моя душа не находила себе места. Почувствовав моё волнение, он повернулся. И тут меня окончательно поразило то, что его глаза в самом деле были теперь чёрными. Он посмотрел на меня долгим пристальным взглядом. От этого взгляда у меня холодок пробежал по спине. И за всё это время в первый раз уголки его тонких губ чуть дрогнули и, застыв на какое-то мгновение, отразили странную улыбку. Незнакомец, явно довольный увиденным, кивнул головой и почти прошептал: «Да, вижу, что я в вас не ошибся. Беру!». Я попросил его зайти на следующий день, когда окончательно высохнут краски. Но с тех пор он так больше и не приходил.
– Так портрет у вас? – спросил Стародубцев, окидывая взглядом мастерскую.
– Да, он здесь, – ответил Погодин, указывая на закрытую клеёнкой большую раму, стоящую у задрапированной стены.