Я зачерпнул ладонями воды из чаши и принялся умываться. Затем, удостоверившись, что вода в кувшине достаточно теплая, стал молча мыть голову, одной рукой поливая себе на темя. За окном пропел петух.
– Назон, – расслышал я сквозь плеск воды. – Что скажешь, а, Назон?
Увы, ехать на виллу «Секунда» нам все равно пришлось. Владеющий лучшей половиной мира Цезарь не тот человек, от которого можно отделаться запиской «не желаем, отвали».
4
Уже по дороге я узнал, что быть приглашенным в «Секунду» – невероятная честь, которой удостаивались не все именитые сенаторы.
Сам Цезарь наведывается туда частенько, но гостей не принимает. Зная склонность Цезаря к суевериям, я рискнул предположить, что тот боится прогневить гения места, позвав в гости кого-то «не того».
Нас поселили в просторных комнатах с видом на прекрасный сад. Клумбы в нем цвели душисто и пестро – не верилось, что на дворе поздняя осень. Будто в лето вернулись.
Я прошелся по саду, который был центром тяжести всей виллы. От него, словно лучи от солнца, нарисованного детской рукой, отходили еще четыре таких же флигеля, как наш – экседрами они глядели в кусты розового олеандра, что служили саду границей.
В котором из домов живет сам Цезарь, мы не знали. Но если судить по некоторым деталям (золотые ручки на калитках и ставнях), он жил в том, что располагался напротив нас.
Над дверью, ведущей в тот «золоченый» флигель, была прикреплена золотая пятиконечная звезда. Должно быть, еще одно суеверие Цезаря.
Главк, слуга, который помогал нам устроиться, и, к слову, единственный слуга, которого мы видели на всей «Секунде», сообщил нам следующее:
1. Во флигель с золотой звездой ходить нельзя. Под страхом смертной казни. И приближаться к нему менее чем на двадцать шагов, тоже нельзя. («Ага, угадали, там живет Сам», – подумал я.)
2. Цезарь сможет уделить нам лишь восемнадцать минут своего времени. (Я вздохнул с облегчением.) Однако мы вольны остаться на обед и даже переночевать в гостевых покоях «Секунды».
В воркотливом голосе Главка слышалось что-то жабье. Пункта третьего, к счастью, не последовало.
Цезарь задерживался. Как всегда, неотложные дела – интриги, высылки, проскрипции.
Чтобы нас развлечь, в комнату, где скучали мы с Рабирием, пригласили мима.
Мим изображал Человека-Какашку. Он гнулся и ломался, имитируя, как я понял, движение фекальных масс по кишечнику, от желудка – к свету в конце тоннеля. Окончив пантомиму, актер посмотрел на нас пристыженно: мол, не взыщите, сыграл что велели. Я давно заметил: у Цезаря нелады с чувством юмора.
Потом принесли обед. Простой и сытный, стилизованный под крестьянский. Будто готовили его не на императорской кухне, а в намалеванных рощах буколик-георгик.
Ни тебе сонь в меду, ни пятаков нерожденных поросят, ни даже тривиальной гусиной шейки с гарниром из лепестков африканских роз!
Каша, хлеб, баранина, моченые оливки – и все это в мисках из неглазурованной глины!
Впрочем, чего ждать от Цезаря, который любил похвалиться, что ходит в тоге, сотканной дома рукодельной женой? От человека, издавшего закон против роскоши? Это ведь он запретил тратить на пиршество больше 400 сестерциев! Вот приблизительно на 50 сестерциев мы с Рабирием и съели.
Я помрачнел: от жирной и тяжелой крестьянской пищи заныла избалованная печень.
«Вот же парадокс! От соловьиных язычков ничего никогда не болит!» – прошептал мне на ухо Рабирий. Судя по кислому выражению его лица, угощение ему не понравилось.
Мысль о законах против роскоши плавно перетекла в размышления о законах против прелюбодеяний.
Ну какая, скажите, муха укусила Цезаря бороться за нравственность римских граждан?!
Ведь это же тебя, Цезарь, тебя, тогда еще Гая Октавия, смазливого рослого красавчика с золотыми волосами, метелил промеж галльских войн блистательный Гай Юлий!
Ведь это ты пришел в политику через черный ход, благодаря своей постыдной связи с незабвенным римским тираном Гаем Юлием!
Не ты ли, Цезарь, женился на чужой жене Ливии, на шестом месяце брюхатой и притом не от тебя? Весь Рим потом ходил ходуном от хохота, повторяя «везучие рожают за три месяца», разумея Ливию твою…
А теперь? Кто главный ревнитель благочестия? Цезарь. Кто у нас образцовая жена? Ливия. Кто самая плохая девочка в Риме? Юлия, дочь Цезаря от первого брака! У нее, страшно молвить, был любовник! Ой-ой-ой! Какой ужас, какое падение! Сослать ее с глаз долой! А кто у нас еще хуже Юлии первой? Юлия вторая, внучка Цезаря! Представляете, она тоже не девственница! Сослать и ее тоже! Не то разложение! Сумерки богов!
Никогда не вызывал у меня такого отвращения Гай Юлий Цезарь, за здорово живешь присваивавший имущество поверженных врагов.
Иное дело – кроткий лицемер Цезарь Октавиан. После битвы при Перузии приказал заживо сжечь на алтаре своего отца триста человек. А глаза такие голубые! Во время проскрипций не пощадил ни своего опекуна Торания, ни покровителя Цицерона – а лицо такое возвышенное! Толкнул на самоубийство своего лучшего друга поэта Галла – а поэмки сладенькие о древности слагает, муси-пуси…
Как можно писать для этого чудовища поэму о высокой любви?
Уже стемнело, когда появился Цезарь.
Сообщил, что располагает лишь девятью минутами, а не восемнадцатью, как сообщалось ранее. И что готов выслушать план моей поэмы (он говорил так, словно согласие мое у него уже есть). Кстати вспомнил, что душка Вергилий ни строки не писал в «Энеиду», пока он, Цезарь, предварительный план не утвердит.
Я красноречиво посмотрел на Рабирия. Не изменившись в лице, тот сказал, кивнув в мою сторону, что Назон еще не принял окончательного решения. И что Назон колеблется, сомневаясь в своих силах.
– Да что мы говорим о нем, как будто его здесь нет! Пусть скажет сам! – повелел Цезарь своим скрипучим занудливым голосом.
Я принялся врать, что совершенно не разбираюсь в вопросе!
– Узок мой кругозор, велики моя боль и усталость, в общем, отказываюсь, – сказал я. – Однако мой отказ следует расценивать как признание моей слабости, а не как попытку утвердить силу! Ведь, даже будучи ничтожеством, я люблю Цезаря больше, чем своих близких! Люблю как человека и как бога, – для убедительности я припал на одно колено и поцеловал его руку – всю в перстнях и старческих бурых пятнах.
– То есть не будешь писать? – переспросил Цезарь ровным голосом раба-счетовода.
– Я недостоин такой чести, о божественный.
– Дело твое, – сказал Цезарь равнодушно и уже собрался уходить, однако у дверей обернулся и добавил: – Если останетесь на ночь, помните, что говорил Главк. Это для вашей же пользы!
Ехать домой было поздновато и мы с Рабирием, оба взвинченные, решили совершить прогулку вокруг виллы. Полюбоваться парной тушей спящего Рима, на дальней северо-восточной окраине которого «Секунда» располагалась.
Прогулка не задалась – мы с Рабирием поминутно ссорились.
Он упрекал меня в недальновидности и отроческом, ослином упрямстве. Я его – в идиотском каком-то подхалимаже. Рабирий собачился все больше. Мне хотелось спать.
Наконец мы оказались у нашей двери. К счастью, было не заперто – видимо, жабогласый Главк уже отошел ко сну.
Мы прошли через неосвещенный вестибюль, пересекли сумрачный внутренний двор и, вдыхая по-осеннему тяжелый сырой воздух, поднимавшийся от имплювия, оказались в гостиной.
Там в наше отсутствие зачем-то передвинули мебель. В центре теперь стоял низкий столик с масляной лампой, а рядом со столиком – красивое деревянное кресло, похожее на старообразный царский трон.
В кресле сидел незнакомый старик. Ветхий и желтый, словно сделанное из дорогого пергамента чучело богомола-исполина.
Старик напоминал также седой пушистый одуванчик, которому каким-то чудом удалось пережить лето, осень и зиму, растеряв почти всех своих летучих отпрысков, но все-таки – не всех.
Старик читал. Когда мы ввалились в гостиную, споря о том, нужна ли материально обеспеченным поэтам милость царей, он отложил свиток и внимательно посмотрел на нас своими черными, живыми глазами.