Чтобы успокоить ее, Анна должна была лечь. Но она больше не засыпала: малютка часто стонала во сне и каждый её стон болезненно отзывался в сердце молодой девушки. Ее удивляло, с какой стати ребенок, принесенный из Сиротского дома, беспрестанно вспоминает и зовет к себе мать.
– Да у неё, говорят, только что умерла мать – объяснила сестра милосердия. – Какая-то соседка прямо с похорон принесла ее в Сиротский дом; у неё нет отца и никого родных. В Сиротском доме увидели, что она больна и прислали ее сюда; когда она выздоровеет, мы ее опять туда отправим.
«Бедная девочка! – думалось Анне. – Ей, пожалуй, будет в Сиротском доме еще тяжелее, чем было мне. Я ведь совсем не знала матери, да и то как скучала, а она помнит свою мать, ждет её ласки, и вместо того…»
Серые, неприветливые стены приюта, холодные, угрюмые лица надзирательниц, брань, побои – все это ясно представилось воображению Анны, и сердце её сжалось от жалости к бедной крошке, продолжавшей в бреду разговаривать со своей «сладенькой мамочкой».
– Положите ее поближе ко мне, – попросила она сестру милосердия, – я ведь теперь совсем здорова, мне хочется понянчиться с ней.
– Пожалуй, – согласилась сестра, – только что же вам за охота? Ведь у нее воспаление легких, доктор сказал, навряд ли выживет.
«Ну, что ж, – подумала Анна, – пусть себе. Она думает, что я её мать: пусть она так и умрет, не узнав, как горько быть сиротой».
Девочку положили на свободную постель, рядом с ней; сиделки с удовольствием передали весь уход за ней Анне. Двое суток металась бедная девочка в сильнейшем жару; она почти не приходила в себя, а когда сознание возвращалось к ней, громко стонала, жаловалась и звала мать. Ласки Анны немножко успокаивала ее; в полузабытьи она продолжала принимать молодую девушку за мать и называла ее самыми нежными именами. На третью ночь ей сделалось совсем худо; она перестала бредить и метаться, лежала тихо, изредка жалобно стонала, жаркое дыханье с видимым усилием вылетало из её запекшихся губок. Анна, несмотря на увещания сиделки, не легла спать, а осталась возле неё.
Вдруг она заметила, что дыханье ребенка слабеет, лихорадочный румянец исчез с лица её и сменился мертвенной бледностью; Анна дотронулась до её ручки – она была холодна. Анна испугалась.
– Посмотрите-ка, – позвала она сиделку, – девочка-то, кажется, умирает.
– Известное дело, умирает, – спокойно проговорила та. – Что ж? И слава Богу! Ангельская душенька…
Сердце Анны сжалось. Она знала, что болезнь ребенка опасна, что на выздоровление мало надежды, но все-таки не могла так равнодушно отнестись к смерти крошки.
Она наклонилась над девочкой, прижала её исхудалое от болезни тельце к груди своей и старалась дыханьем согреть ее похолодевшие ручки.
– Что это вы? – заворчала сиделка. – Разве так можно? Вы и скончаться ей не дадите спокойно… Оставьте ее, ложитесь спать.
Анна положила девочку, заботливо укрыла ее одеялом и продолжала сидеть над ней, не зная наверно, жива она или умерла. Дыханья её не было слышно; при тусклом свете лампы личико её казалось синеватым, и она не решалась больше трогать ее.
– Ну, что? Померла? – все тем же спокойным голосом спросила сиделка, подходя к маленькой больной через добрый час времени.
– Не знаю, – прошептала Анна.
Сиделка наклонилась.
– Какое померла? Оживет, надо быть! – проговорила она. – Разве не видите? Дышит ровно, жару нет. Вот уж, именно, кому что на роду написано. Вы ее теперь не троньте, не испугайте; пусть она спит!
Анна сама не понимала, что с ней делается. Что ей до этого чужого ребенка? А между тем сердце её радостно билось, она готова была и плакать, и смеяться, ей хотелось расцеловать невозмутимо спокойную сиделку, обнять девочку, заставить ее открыть глазки, заговорить, хотелось убедиться, что она в самом деле жива…
Сиделка заметила её волнение и опять разворчалась, угрожая позвать сестру и пожаловаться на Анну, если та не ляжет тотчас же в постель. Анна принуждена была лечь, и сиделка села возле малютки. Долго не спала Анна и все глядела на маленькую больную, но та продолжала лежать тихо и неподвижно, только дыхание её стало заметнее и лицо приняло менее мертвенный оттенок.
Сиделка была права: девочка ожила. Здоровая натура её справилась с болезнью, кризис миновал благополучно и, к удивлению всех, она стала быстро поправляться. Но тут явилась новая беда: когда она окончательно пришла в себя и могла сознательно оглядеться кругом, больничная обстановка перепугала ее. Она боялась и больших седых бакенбард доктора, и белого чепчика сестры милосердия, и морщинистого лица сиделки, и больных, и склянок с лекарством и всего, всего. Безутешно плакала она и все звала свою маму, свою милую мамочку… Одной Анне удалось успокоить ее. Она сказала, что пришла от её мамы, чтобы ласкать ее и ухаживать за ней, пока она нездорова.
– От мамочки? – переспросила девочка, доверчиво глядя на бледное молодое лицо, наклонявшееся над ней. – Ну, хорошо! Я поживу здесь с тобой, а потом мамочка придет и возьмет меня к себе…
С этих пор маленькая Лёля, – так звали девочку, – стала неразлучна с Анной: только от неё одной принимала она и лекарство, и пищу, только ей одной позволяла умывать себя, с ней одной вступала в разговоры, бессвязно рассказывая разные события своей недолгой жизни. Уход за ребенком не только не утомлял Анну, как сначала боялся доктор, а напротив, был ей очень полезен: это отвлекало ее от тяжелых мыслей о собственной судьбе, заставляло больше дорожить своими силами, своим здоровьем.
Через неделю Лёля оправилась настолько, что уже бегала между кроватями, и доктор решил дня через два отправить ее в Сиротский дом. Девочке об этом не говорили, чтобы не вызвать новых слез, но Анна знала, что ей предстоит скорая разлука с ребенком, к которому она успела привязаться.
– Видно, уж судьба моя – жить на свете одной, без любви! – с грустью думала молодая девушка. Вот, полюбила меня девочка, очень полюбила, даже мать свою реже стала вспоминать, а завтра ее увезут, и я, может быть, никогда в жизни не увижу ее…
Но еще больше собственного одиночества пугала ее судьба Лёли. Что станется с этой робкой, нежной, пугливой малюткой в Сиротском доме? Она там пропадет, совсем пропадет. Если бы хоть попросить кого-нибудь из тамошних, чтобы с ней получше обращались. Но кого же?.. А Нина Ивановна? – блеснуло светлым лучом в мыслях Анны. И вспомнилось ей то серое осеннее утро, когда она, упрямая, своевольная девочка, стояла с чулком в руках на коленях в углу класса, и вспомнилось ласковое слово, поцелуй Нины Ивановны, и живо представились все чувства, вызванные этим словом, этим поцелуем в её детском сердце…
– Да, она добрая, она пожалеет мою Лёлю, – решила девушка. – Она и меня пожалеет. Тогда я была мала, глупа, я хотела, чтобы она свою родную дочку променяла на меня; теперь я знаю, что этого нельзя… Пусть бы она только пришла, да хоть из жалости приласкала немножко нас, бедных сирот.
На следующий день Лёлю отправили в Сиротский дом, уверив, что там она найдет свою маму. Вместе с этим Анна послала письмо к Нине Ивановне, умоляя ее придти…
Не прошло и часа после отправки письма, как Нина Ивановна уже сидела у постели своей бывшей воспитанницы. Во время болезни Анна так похудела и побледнела, что опять стала напоминать бывшую худощавую, большеглазую приютскую девочку. Нина Ивановна мало изменилась за последние годы: только вокруг глаз её появились морщинки, которых прежде не было, да в темных волосах засеребрилась седина. Крепко расцеловалась она с бывшей беглянкой; она, конечно, и не подумала упрекать ее за детское своевольство, а напротив, с интересом стала расспрашивать, каково ей жилось все это время. Анна так взволновалась свиданием, что не могла произнести ничего, кроме бессвязных слов. Нина Ивановна должна была первая приняться за рассказы. И ей было о чем порассказать: дела в приюте шли теперь гораздо лучше, чем при Анне; девочки стали послушнее, прилежнее, разумнее относились к своим обязанностям. Марью Семеновну заменила другая помощница, которая умела справляться с детьми без всяких наказаний. Из девушек, считавшихся при Анне старшими, никого не было в приюте; все они получили места горничных, нянек или швей; из средних осталось только четверо; Саша Малова и Даша ходят в швейную мастерскую, чтобы усовершенствоваться в шитье и выучиться кройке, так как с будущего года при приюте откроется мастерская, в которой они могут быть закройщицами и учительницами; Катя выдержала экзамен в учительскую семинарию; если она будет там хорошо учиться, через год ее примут полной пансионеркой, а через три года дадут ей место сельской учительницы, о котором она день и ночь мечтает. Феню Нине Ивановне хочется оставить при приюте: она стала такая разумная, аккуратная и добрая девочка, что из неё может выработаться со временем отличная помощница. Бедная, болезненная Соня умерла два года тому назад, но это была, кажется, единственная покойница в старшем отделении Сиротского дома за все это время. Из бывших при Анне маленьких Таня и Феклуша оказались настолько способными к учению, что Нина Ивановна упросила нескольких богатых барынь платить за них в гимназию и давать им денег на книги и платье. Они очень хорошо выдержали экзамен во второй класс и с будущей недели сделаются гимназистками, вместе с Любочкой, которую Анна наверно не узнает: из худенькой, плаксивой крошки она превратилась в рослую девочку, очень любящую командовать, распоряжаться, предводительницу во всех играх и главную затейницу всех шалостей… Можно себе представить, с каким интересом слушала Анна все эти рассказы. Когда пришла ей очередь говорить, она откровенно передала Нине Ивановне все, что пережила и перечувствовала в последние четыре года. В заключение, она со слезами на глазах просила ее принять под свое покровительство маленькую Лёлю.
– Конечно, я постараюсь сделать для неё все, что могу, – отвечала Нина Ивановна, тронутая судьбой бедной сиротки. – Но, Анна, разве тебе не хотелось бы самой заботиться о ней, жить с ней вместе?
– Конечно, хотелось бы, – отвечала Анна с удивлением. – Только, как же это сделать?..
– Ты жалуешься, что все люди считают тебя чужой, что у всех есть свои родные, которых они любят больше, чем тебя?! А что, если бы ты попробовала пожить с такими же безродными сиротами, как ты сама, и полюбить их? – продолжала Нина Ивановна.
– Как же это?! Опять поступить в Сиротский дом? – недоумевала Анна.
– Да, опять, только уже не воспитанницей, а воспитательницей, – отвечала с улыбкой Нина Ивановна. – Я слышала, что из младшего отделения уходит одна няня, и если я попрошу главную надзирательницу, она даст это место тебе. Работы там много, – работы тяжелой и хлопотливой: на твоих руках будет семь-восемь детей, за которыми ты должна смотреть и день и ночь; тебе придется и мыть, и одевать, и кормить их, и учить их говорить и чинить их белье, и убирать их комнату. Жалованье за все это тебе будут платить маленькое, но если ты полюбишь своих питомцев, как полюбила Лёлю, тебе не будет с ними тяжело.
– А можно так устроить, чтобы мне поручили Лёлю? – спросила Анна.
– Я и об этом попрошу надзирательницу, – пообещала Нина Ивановна.
– Милая, голубушка, попросите! – вскричала девушка, и глаза её радостно заблистали. – Мне так было тяжело думать, что выйду я из больницы и опять буду совсем одна. А там я не буду одна, там все такие же сироты, как и я, их некому любить – и они меня полюбят…
Через неделю Анна выписалась из больницы и прямо отправилась в Сиротский дом, где Нина Ивановна выхлопотала для неё обещанное место. Опять очутилась она в давно знакомых комнатах с серыми стенами и тусклыми стеклами. Главная надзирательница младшего отделения приняла ее ласково, как девушку, рекомендованную Ниной Ивановной, и, подробно объяснив ей в чем будут состоять её обязанности, ввела ее в залу, где в этот час были собраны все дети под надзором своих няней. Анна очутилась среди полусотни мальчиков и девочек от двух до семилетнего возраста. Одни из них еще с трудом переступали на своих крошечных ножках, другие бойко бегали и задорно толкали друг друга; несколько девочек свертели себе из тряпок подобие кукол и тихонько баюкали их; один маленький мальчуган колотил ручонкой по скамье и выкрикивал при этом какое-то слово, понятное ему одному. Анна искала глазами Лёлю, но не находила ее среди всех этих малюток с однообразно остриженными головками в темных однообразных блузах.
– У вас здесь, кажется, есть знакомая? – спросила надзирательница. Лёля Томилина, приди-ка сюда.
Как, неужели эта девочка с робким взглядом, с унылым, безучастным личиком – Лёля?.. Но вдруг лицо девочки оживилось, в глазах её блеснул луч радости.
– Ты от моей мамы! – закричала она и повисла на шее Анны.
Анна крепко, нежно прижала ее к себе.
– Ты мне рада? Ты хочешь, чтобы я с тобой осталась? – тихонько спросила она.
– Хочу, хочу! Милая, голубушка, останься! – просила девочка, прерывая слова свои поцелуями.
Анна обняла ее, приласкала других девочек, которых надзирательница подвела к ней, как её будущих питомиц, и легко, радостно стало у неё на душе. Она почувствовала, что здесь, наконец, она не будет чужой, лишней, что все эти маленькие существа чахнут без любви, без ласки, как едва не зачахла она сама, и что в сердце её найдется достаточный запас нежности, чтобы согреть и оживить сердца сирот, вверяемых её попечениям.