Активная деятельность, – Материальное благосостояние. – Горе. – Правильная жизнь. – «Оливер Твист». – «Николас Никльби»
Диккенс всегда был неутомимым работником, способным отдавать всего себя делу, за которое брался. Неожиданный успех «Записок Пиквикского клуба» показал ему его собственные силы, его призвание, и он с жадностью набросился на литературную деятельность. В течение четырех лет он написал пять больших романов и, кроме того, несколько мелких произведений. Со своей стороны, издатели сразу поняли, как много выгоды мог принести им молодой писатель, так быстро завоевавший себе громадную популярность, и всеми силами подстрекали его писать как можно больше. В 1836 году, начав «Пиквика», Диккенс до конца парламентской сессии продолжал занимать место репортера; в том же году он написал памфлет по поводу строгого соблюдения воскресенья, маленькую комедию «Странный джентльмен» («The Strange Gentleman») и либретто комической оперы «Деревенские кокетки» («The Village Coquettes»). В 1837 году, не закончив еще «Пиквика», он составил на основании разных доставленных ему материалов биографию клоуна Гримальди, популярного в Англии в двадцатых годах, и заключил с издателем Бентлеем договор, по которому обязался редактировать ежемесячный журнал «Miscellanies» и написать для этого журнала роман. Фирма «Чепман и Галль», со своей стороны, настаивала, чтобы немедленно по окончании «Пиквика» он дал другой роман в таком же роде, выходящий точно так же небольшими иллюстрированными книжками.
Вместе с успехами на литературном поприще возрастало и материальное благосостояние Диккенса. В начале издания «Пиквика» ему предложили за каждый выпуск по сто сорок рублей, и он находил это предложение вполне выгодным, особенно когда издатели согласились заплатить ему вперед за два выпуска: благодаря этим деньгам он смог жениться на страстно любимой девушке. По всей вероятности, жизнь его в то время сильно походила на жизнь Тома Траддлеса из «Дэвида Копперфилда». Он, так же как Траддлес, остался с молодой женой на своей холостяцкой квартире и, так же как Траддлес, должен был из своих заработков помогать семье, только не жениной, а своей собственной; наконец, в его доме, так же как в доме добряка Траддлеса, постоянно гостила какая-нибудь из своячениц. Когда успех «Пиквика» стал очевиден, издатели постыдились оплачивать его так скудно и стали присылать автору добавочную плату, составившую за все выпуски около двадцати пяти тысяч рублей. На новый роман заключено было соглашение уже на совершенно иных основаниях: издатели обязались уплатить за него тридцать тысяч рублей и пользоваться правом издания в течение пяти лет, а после этого срока роман становился собственностью автора. Бентлей также вскоре значительно увеличил вознаграждение, которое обязался было платить «молодому писателю». Издатель Макрон, купивший «Очерки Боза» за полторы тысячи рублей, казавшиеся Диккенсу целым состоянием в начале 1834 года, вздумал через год сделать второе издание их в форме ежемесячных книжек, – но тогда Диккенс уже не мог допустить такой эксплуатации своего имени и после долгих неприятных переговоров выкупил «Очерки» за двадцать тысяч рублей. Помощником и поверенным Диккенса при всех его сделках с издателями и книгопродавцами являлся Джон Форстер – честный, правдивый, практичный человек, с которым Диккенс познакомился в 1836 году и с которым его скоро связала самая тесная дружба, окончившаяся только со смертью романиста. Старший по возрасту, гораздо более благоразумный и осторожный в житейских делах, Форстер был бесценным советником для молодого писателя, легко поддававшегося увлечениям и склонного всякое свое намерение быстро приводить в исполнение. Советы Форстера касались не одних только практических вопросов. С первых выпусков «Оливера Твиста» у Диккенса вошло в обыкновение, прежде чем отдавать в печать свои произведения, прочитывать их своему другу и обсуждать вместе с ним судьбу того или другого героя. Всякое практическое замечание Форстера с благодарностью принималось им, но нельзя не заметить, что Форстер гораздо больше сочувствовал и восхищался, чем критиковал.
С увеличением денежных средств Диккенс постепенно улучшал и свою домашнюю обстановку. В начале 1837 года, после рождения старшего сына, он перебрался из своей тесной холостяцкой квартирки в гораздо более просторную на Даути-стрит. В этой квартире Диккенса постигло первое серьезное горе. Там умерла почти скоропостижно младшая сестра его жены, семнадцатилетняя Мери Гогард. Трудно предположить, чтобы романист, всего за полтора года перед тем женившийся по любви, чувствовал страсть к молоденькой девушке, почти ребенку, жившему в его доме, но несомненно, что его соединяла с нею более чем братская привязанность. Смерть ее так поразила его, что он бросил все свои литературные работы и на несколько лет уехал из Лондона. Он хранил память о Мери в течение всей своей жизни. Ее образ стоял перед ним, когда он создавал Нелли в «Лавке древностей»; в Италии он видел ее в своих мечтах, в Америке думал о ней при шуме Ниагары. Она представлялась ему идеалом женственной прелести, невинной чистоты, нежным, полураспустившимся цветком, слишком рано скошенным холодной рукой смерти.
В период жизни на Даути-стрит Диккенс установил себе распорядок дня, которому с тех пор следовал с неизменным постоянством. Работал он обыкновенно утром между первым и вторым завтраком; иногда только, когда накапливалась спешная работа, как было в первые годы его литературной деятельности, у него случались, как он выражался, «двойные приливы», и он сидел за письменным столом поздней ночью. Вообще же он, как Гёте, находил, что в утренние часы мысль свежее и мозг действует более правильно. Отдыхом от занятий служили ему длинные прогулки пешком и верхом. Пройти миль двадцать-тридцать для него ничего не стоило. Не было в Лондоне улицы или переулка, которые бы он не исходил десятки раз взад и вперед во все часы дня, во всякую погоду. Особенно любил он гулять в сумерках. Темнота, окутывавшая город, имела для него своеобразное обаяние. Наслаждаясь чудными видами Генуи, он вздыхал по мосту Ватерлоо и готов был отдать всю прелесть итальянской жизни за право бродить по нему в восемь часов вечера. Нечего и говорить о том, какое значение имели эти прогулки для работ Диккенса. Человек, умеющий смотреть, едва ли где-нибудь найдет сцену, на которой разыгрывается столько жизненных драм, как на улицах Лондона, а Диккенс был именно человек, умевший смотреть. «Он видит десять вещей там, где для обыкновенного человека только две!» – говорили про него знакомые.
«Оливер Твист» был первым настоящим романом Диккенса, романом с завязкой и развязкой. В «Пиквике» мы видим ряд сцен, ряд приключений часто случайных, введенных в рассказ без строго обдуманной цели. В «Оливере» все события и лица группируются в стройном порядке вокруг главного героя. Этот герой – ребенок, вскормленный рабочим домом и приютом для подкидышей, брошенный на произвол сначала грубого мастера, а потом целой шайки воров и грабителей. Многое можно возразить против фабулы романа, против искусственности некоторых характеров – или слишком добродетельных, или непомерно порочных, – но то теплое, гуманное чувство, которым проникнут весь рассказ, заставляет забывать недостатки его построения. Читатели, от души хохотавшие над чудачествами героев «Пиквикского клуба», умилялись теперь над несчастьями маленького Оливера, проникались негодованием не только к его мучителям, но и к тем общественным условиям, которые порождают тысячи таких Оливеров. Этим романом начинается ряд произведений, где Диккенс является не просто остроумным юмористом, неподражаемым живописцем своеобразных эксцентричностей отдельных лиц из разных слоев английского общества, но и едким обличителем общественных пороков, недостатков общественных учреждений.
«Оливер Твист» еще не был закончен, когда Диккенс начал свой третий большой роман «Николас Никльби» («The Life and Adventures of Nicholas Nickleby»). С самого первого выпуска роман этот имел громадный успех среди читающей публики. Добродушно-глуповатая, непрактичная миссис Никльби и ее дети, идеалисты, незнакомые с темными сторонами жизни, сразу завоевали общие симпатии; люди, которые в жизни стояли по колено в грязи и охотно забрасывали этой грязью ближних, с напряженным интересом следили за судьбой двух молодых существ, вышедших на тяжелую борьбу за существование без всякого оружия житейского опыта и житейской ловкости, в невинном убеждении, что зло должно быть побеждено, а добро восторжествовать. Интерес еще более возрос, когда появились так называемые «дешевые школы». Это были своеобразные учреждения, ютившиеся почему-то преимущественно в Йоркшире. Бессовестные аферисты рассылали многообещающие объявления, а родители или опекуны, почему-либо желавшие держать детей подальше от глаз, не трудились проверять правдивость этих объявлений и сдавали мальчиков с рук на руки якобы воспитателям, которые увозили их с собой в деревню и там делали с ними что хотели. Диккенс еще в детстве слышал рассказы о возмутительном содержании йоркширских «школ»; рассказы эти оживились в его памяти в 1836 году на судебном разбирательстве одного дела, в котором отец жаловался на истязание сына, и он решил сам посетить и осмотреть пресловутые «школы». Он отправился туда с одним своим приятелем-художником, и действительность превзошла самые мрачные их ожидания. Не раз после этого путешествия в ночном кошмаре стояли перед Диккенсом образы несчастных жертв разных сквирсов, и он ополчился в их защиту единственным доступным ему орудием – пером.
Талант помог ему достигнуть цели: яркое изображение йоркширских «школ» в «Николасе Никльби» возбудило общественное негодование против этих безобразных учреждений, и вскоре они исчезли. Насколько правдивы картины, изображаемые Диккенсом, видно по тому, что во все время издания романа его засыпали письмами со всех сторон. «Многие йоркширские учителя, – рассказывает он, – выражали автору свое возмущение тем, что он с них списал своего Сквирса. Один из этих негодяев советовался даже с адвокатами, нельзя ли ему возбудить судебное преследование за диффамацию[1 - публичное распространение сведений, порочащих кого-либо.]. Другой намеревался ехать в Лондон убить своего обличителя. Третий вспомнил, что несколько месяцев тому назад к нему приходили два господина: один с ним разговаривал, другой рисовал его портрет, и хотя портрет вышел нисколько не похож – у него оба глаза целы, а Сквирс одноглазый, – но все соседи и друзья тотчас узнали его, вероятно, вследствие нравственного сходства». С другой стороны, читатели настолько живо интересовались судьбой действующих лиц романа, настолько сживались с ними и проникались симпатией к ним, что беспрестанно обращались к автору с просьбой то выдать замуж героиню, то сохранить жизнь бедному Смайку.
«Николас Никльби» выходил, как и «Записки Пиквикского клуба», небольшими ежемесячными книжками с иллюстрациями, начиная с апреля 1838-го по октябрь 1839 года. Одновременно Диккенс вел «Оливера Твиста» в редактируемом им журнале «Miscellanies». Кроме того, он заключил с владельцем этого журнала договор, по которому обязался немедленно по окончании «Оливера» начать новый роман. Но вскоре опыт показал ему, что такая активная работа слишком утомительна. Кроме утренних часов, ему приходилось просиживать с пером в руке до поздней ночи, все мысли его заняты были судьбой того или другого героя – а в это время его ждали корректурные листы или рукописи для журнала. Главное, он не мог относиться с холодной объективностью к созданиям своей фантазии, это были для него живые люди. Сидя один в комнате, он громко хохотал над их комическими приключениями или обливался слезами при их несчастьях, – понятно, насколько такое нервное напряжение должно было утомлять его! К началу 1839 года утомление это достигло такой степени, что Диккенс решил уничтожить легкомысленно заключенный договор с издателем; он прямо объявил ему, что должен иметь отдых и что раньше как через полгода не примется за новый роман.
Издатель «Miscellanies», не желая лишиться выгодного сотрудничества с молодым автором, согласился не только на требуемую отсрочку, но и на передачу редактирования журнала другому лицу. Диккенс мог спокойно заканчивать «Никльби», не смущаясь «грозным призраком нового романа», и затем вполне отдохнуть от работы в кругу семьи и добрых друзей.
Глава IV
Дружеский кружок. – Веселое времяпрепровождение. – Безумная страсть. – Газетные «утки». – «Часы мистера Гумфри». – «Лавка древностей». – «Барнаби Рудж». – Ворон. – Путешествие в Шотландию.
Романы Диккенса продавались в таком громадном количестве экземпляров, что, несмотря на значительные барыши издателей, давали и автору возможность устроить с полным комфортом свою жизнь и жизнь своих близких. Он нанял хорошенький коттедж недалеко от Лондона в живописной сельской местности, снабдил его всем необходимым и поселил в нем своих родителей. Сам же романист с семьей занял красивый дом с большим садом на Девонширской террасе против Реджент-парка. На лето он обыкновенно выезжал с семьей на берег моря или куда-нибудь в деревню.
В это время вокруг него составился дружеский кружок из литераторов, адвокатов, ученых, художников, актеров и музыкантов. Поэты Гуд и Вальтер Лендор, художник-портретист Меклиз, известный карикатурист Каттермюль, веселый собеседник и автор мрачных романов Гарисон Айнсворт, адвокаты Тальфурд, Фонблан, Елиотсон, Сидней Смит, знаменитый актер и директор Дрюриленского театра Макриеди собирались на веселые беседы в гостиной Диккенса. Ни малейшая зависть, ни малейшее чувство соперничества не омрачали его отношения к лучшим романистам того времени: Бульвер и Теккерей были в числе его друзей, он искренне восхищался первыми романами Элиота, с Уилки Коллинзом его соединяла самая тесная приязнь.
В обществе Диккенс был человеком в высшей степени приятным: он умел придавать привлекательность самому пустому разговору; какой-нибудь вычитанный им анекдот, случайно подслушанный разговор, сценка, подмеченная на улице, – все в его пересказе являлось остроумным, смешным, привлекательным. Он способен был предаваться веселым забавам с таким же увлечением, с каким предавался серьезной работе. Летом на даче у него постоянно гостили родные и молодые друзья; они устраивали разные атлетические упражнения, игры в мяч и шары, стрельбу в цель, метание диска и тому подобное. Диккенс увлекался этими упражнениями и гордился победами в них не меньше, чем своими литературными успехами.
В начале 1840 года, во время бракосочетания королевы Виктории, он поверг в величайшее недоумение одного из своих друзей, сообщив ему письмом, что безнадежно влюблен в королеву. «Я окончательно погибший человек, – писал он, – я ничего не могу делать! Я перечитывал „Оливера“, „Пиквика“ и „Никльби“, чтобы собрать свои мысли и приготовиться к новой работе, – все напрасно: сердце мое в Виндзоре, летит за милой. Присутствие жены мучит меня, мне тяжело видеть родных, я ненавижу свой дом. Я не знаю, что делать: не утопиться ли мне в канале Регента, не зарезаться ли бритвой у себя в комнате, не отравиться ли за обедом у миссис X, не повеситься ли на грушевом дереве в саду, не уморить ли себя голодом, не велеть ли открыть себе кровь и сорвать перевязки, не броситься ли под экипаж, не убить ли Чепмана и Галля и стать великим в истории (тогда она узнает обо мне, может быть, даже подпишет мой приговор), не сделаться ли чартистом, стать во главе заговорщиков, напасть на дворец и спасти ее собственными руками – одним словом, стать чем-нибудь, только не тем, что я есть, сделать что-нибудь не то, что я делаю». Фантазия представляться влюбленным в королеву продолжалась у Диккенса целый месяц. Он и его два друга, Форстер и Меклиз, раздували эту фантазию до чудовищных размеров, строили на основании ее самые нелепые планы и приводили в полное недоумение присутствовавших, не посвященных в дело и не знавших – принимать ее в шутку или всерьез, тем более что сам Диккенс с неподражаемым искусством изображал влюбленного, доведенного несчастной страстью до полного отчаяния.
Может быть, именно эта или другая подобная шутка подала повод толкам, распространившимся в прессе, что Диккенс помешался и уже отправлен в дом умалишенных. Некоторые органы печати, с самого начала недоверчиво относившиеся к его успеху, находившие, что он исчерпал себя в «Пиквике», «что он с треском взлетел наверх, как ракета, и упадет вниз, как палка», прибавляли, что умопомешательство вызвано не столько усиленной работой, сколько разгульной жизнью. Ходили слухи, что он сильно пьет, изменяет жене, знается с безнравственными кутилами, проводит большую часть времени в разных лондонских трущобах. Диккенс относился совершенно равнодушно ко всем этим выдумкам. «Моим „доброжелателям“ мужского и женского пола, – пишет он в предисловии к одному из своих изданий, – распустившим слух, что я сошел с ума, будет приятно узнать, что слух этот быстро распространился и сделался предметом многочисленных оживленных споров. В моем сумасшествии никто не сомневается, это считается фактом доказанным, спорят только о том, в какую больницу меня свезли. Так как эта история возмущает некоторые добрые души, то я считаю своей обязанностью заявить, что бедный безумец узнал о ней у себя дома, в кругу своей семьи, и что подробности о его интимной жизни дали повод к бесконечному веселью, к бесчисленным шуткам и остротам его друзей, – короче, говоря словами векфилдского священника, я не знаю, стали ли мы остроумнее после этого инцидента, но хохот раздается у нас теперь еще чаще прежнего».
Вскоре после этой выдумки в городе и в печати появилась другая: утверждали, что Диккенс принял католичество, – и католические священники засыпали его письмами с просьбами о вспомоществовании или для себя лично, или для своих церквей. Вообще, просительные письма приходили к нему в громадном количестве и от частных лиц, и от разных благотворительных учреждений. Он щедро раздавал деньги направо и налево и сам первый добродушно смеялся над собой, когда узнавал, что был жертвой какого-нибудь ловкого обманщика.
Между тем литературные работы Диккенса не прерывались. Летом 1839 года он написал для Ковент-Гарденского театра небольшую пьесу, которую впоследствии развил в рассказ «Фонарщик» («Lamplighter»), помещенный в сборнике, изданном им в пользу вдовы Макрона, первого издателя «Очерков Боза»; осенью, тотчас по окончании «Николаса Никльби», он принялся за новый роман, обещанный для журнала «Miscellanies», – «Барнаби Рудж». Роман этот трудно продвигался вперед, и Диккенс задумал новое литературное предприятие: еженедельный иллюстрированный журнал, который состоял бы из мелких очерков, рассказов, сатирических обозрений явлений жизни общественной, парламентской и судебной, из описаний прошлого, настоящего и будущего Лондона. Часть этого журнала он брался писать сам, а остальная должна была состоять из произведений случайных сотрудников под его редакцией. Чепман и Галль, весьма дорожившие таким автором, как Диккенс, с полной готовностью взялись быть издателями нового журнала, и он начал выходить в свет с апреля 1840 года под заглавием «Часы мистера Гумфри» («Mister Humphrey's Clock»). Происхождение этого несколько странного заглавия объясняется тем, что Диккенс хотел придать некоторую искусственную связь отдельным очеркам и рассказам. В первом номере журнала он дает описание небольшого клуба или кружка лиц, которые сходятся в определенные дни и занимают друг друга чтением разных рассказов и очерков. Председатель клуба, мистер Гумфри, одинокий старик, необыкновенно дорожит большими стенными часами, которые своим однообразным тиканьем нарушают тишину его квартиры; в футляре старомодных часов он хранит старые рукописи, и чтение этих рукописей должно занять в течение многих вечеров его приятелей, которые из уважения к любимой вещи своего друга называют и свой клуб «Часы мистера Гумфри». Новое издание поглощало все мысли Диккенса. Сначала успех превзошел его ожидания. Первый номер разошелся в количестве семьдесят тысяч экземпляров. Но вскоре публика, надеявшаяся получить от своего любимого автора произведение вроде «Пиквика» или «Никльби», не находя в «Часах» целого большого романа, охладела к журналу, и спрос на его номера стал постоянно сокращаться. Диккенс и сам скоро разочаровался в своем предприятии: сотрудников, на которых он рассчитывал, не появлялось, а наполнять одному еженедельный журнал разнообразным интересным материалом оказывалось слишком трудно. Кроме того, когда он составлял один из первых номеров журнала, ему пришел в голову небольшой рассказ из жизни девочки, и вскоре рассказ этот окончательно увлек его. Чем больше Диккенс обдумывал его, тем он больше разрастался в его воображении и наконец принял форму длинного романа под названием «Лавка древностей» («The Old Curiosity Shop»), который заполнил собой «Часы» и вытеснил из этого журнала все мелкие статьи.
Всю осень и зиму 1840 года Диккенс занят был этим новым произведением; в письмах к своему другу Форстеру он говорит о разных действующих лицах романа, как о своих друзьях и близких знакомых, но особенно часто, с особенною нежностью останавливается он на образе маленькой Нелли. При описании ее перед ним, очевидно, стояло воспоминание о его любимой свояченице Мери, и он снова переживал всю горечь ее ранней смерти. «Вы не можете себе представить, – говорит он в одном из своих писем, – как я устал после вчерашней работы. Я лег спать совсем разбитый и подавленный. Всю ночь девочка преследовала меня, и я проснулся сегодня, нисколько не отдохнув, не освежившись сном». Он долго не решался приступить к описанию смерти Нелли. «Я надеюсь, что эта часть удастся мне, – писал он Форстеру, – но я самый несчастный из несчастных; она бросает мрачную тень на всю мою жизнь. Я боюсь подойти к этому месту, больше чем Кит, больше чем м-р Гарланд, больше чем Одинокий Джентльмен. Я долго не оправлюсь после этого. Никто не будет так грустить о ней, как я. Я невыразимо страдаю! Старые раны болят, как только я начинаю думать о том, что должен сделать. Мне представляется, будто дорогая Мери умерла только вчера». Похоронив Нелли, он вышел из своей комнаты с опухшими от слез глазами, точно проводил на кладбище близкого друга. «Я сидел сегодня ночью до четырех часов и закончил историю, – пишет он, приготовив к печати последний выпуск „Лавки древностей“. – Мне очень грустно, что приходится навеки расстаться со всеми этими людьми, мне кажется, я никогда так не привяжусь к другим действующим лицам».
Роман, написанный с таким глубоким, неподдельным чувством, не мог не произвести сильного впечатления на читателей. И действительно, ни одно из произведений Диккенса не пользовалось большим успехом и по эту, и по ту сторону океана. Масса слез проливалась над судьбой маленькой Нелли и в Англии, и в Америке. Гуд, автор «Песни о рубашке», посвятил ей стихотворение; Джефри, суровый судья, издатель «Эдинбургского обозрения», плакал над ее могилой; молодой поэт Лендор ставил ее наравне с Дездемоной и Джульеттой; позднее Брет Гарт описал в прелестном стихотворении на смерть Диккенса, как суровые золотоискатели Калифорнии забывают свои труды и ссоры, читая ее историю при свете костра, в дикой пустыне, и как под влиянием ее чистого образа смягчаются их грубые сердца.
Издатель Бентлей по собственному почину освободил Диккенса от тяготившего его обязательства поставить в «Miscellanies» новый роман, и по окончании «Лавки древностей» тот начал печатать в «Часах мистера Гумфри» давно начатый роман «Барнаби Рудж». В этом романе сцена переносится из современной жизни, столь хорошо знакомой автору, в эпоху конца XVIII века, когда жестокие наказания считались единственным средством против преступлений, вызываемых нищетою и невежеством народа. Правосудие дремало, когда дело шло о предупреждении зла, – но свирепствовало над несчастными жертвами, попавшими ему в руки. Палач не отдыхал, виселицы были обыденным явлением, народ, страдавший от крайней нищеты, зараженный религиозным фанатизмом, поднимал бунты, которые потоплялись в крови их участников. Один из таких бунтов описан Диккенсом в «Барнаби Рудж». Он так увлекся изображением волнения народных масс, что под конец почти забыл тех лиц, которые являются в первой части романа. В двух своих исторических романах «Барнаби Рудж» и «Повесть о двух городах» автор является гораздо меньше «Диккенсом», чем в своих произведениях из современной жизни. Присущие ему черты тонкого юмора проглядывают лишь мельком, изредка, среди сцен, полных трагизма, переходящего иногда в мелодраматизм.
Одно из действующих лиц «Барнаби» заслуживает внимания своей оригинальностью: это ворон Грип, постоянный спутник дурачка Барнаби. Диккенс говорит, что списал его со своего собственного ворона, но портрет, во всяком случае, сильно приукрашен, так как Грип является настоящим мудрецом. Диккенс, любивший вообще всех домашних животных, питал какое-то странное пристрастие к этой породе птиц. В его доме на Девонширской террасе жил и воспитывался один ворон за другим, и в его переписке мы находим трагикомическое описание кончины одного из этих любимцев.
«Я должен сообщить Вам грустную, потрясающую новость, – писал он, – мы лишились нашего Ворона. Он скончался сегодня, в начале первого. Он хворал несколько дней, но я не придавал этому серьезного значения, думая, что все это следствие того большого куска белой краски, который он съел летом. Вчера вечером ему стало настолько худо, что я послал нарочного за его врачом, который поспешил приехать и прописал ему прием касторового масла. Под влиянием лекарства больной оправился настолько, что в восемь часов в состоянии был укусить Топпинга (грума). Ночь он провел спокойно, утром чувствовал себя с виду хорошо; принял по предписанию доктора еще порцию лекарства и с удовольствием покушал горячей каши. Около одиннадцати часов ему опять стало так дурно, что мы обвязали молоток у дверей конюшни. В половине двенадцатого он заговорил сам с собой о лошади и о семействе Топпинга и произнес несколько непонятных слов, вероятно, относившихся или к его близкому концу, или к оставляемому им имуществу; имущество это состоит из мелких монет, которые он зарывал в разных частях сада. Когда часы пробили двенадцать, ворон заволновался, прошелся раза два-три по конюшне, пытался каркнуть, зашатался, вскрикнул: „Голля, старуха!“ и – скончался. Во все время болезни он выказывал удивительное спокойствие, терпение и самообладание. Мне очень жаль, что я не предвидел близкого конца его и не выслушал его последних распоряжений. Кетти (миссис Диккенс) здорова, но, как Вы можете себе представить, очень огорчена. Дети, напротив, радуются: он, видите ли, щипал их за ноги, – но ведь это делалось в шутку!»
Этот ворон, кончина которого так огорчила романиста, благодаря «Барнаби Руджу» стал знаком всей читающей Англии. После смерти Диккенса распродавались с аукциона некоторые картины и предметы искусства, принадлежавшие ему. «Необыкновенное волнение, – рассказывает один очевидец в „Chambers Journal“, – овладело всеми нами, когда на стол поставили чучело ворона. Перед нами была любимая птица великого человека – Грип, Грип Барнаби Руджа и целого мира, птица, которую Диккенс ласкал и кормил своими руками, которая стала героем одного из его произведений. Наверное, мы не больше взволновались бы, если бы нам показали набальзамированного Сэмюэла Уэллера. Со всех сторон раздались восторженные рукоплескания. Все кричали: „Грип! Грип!“, точно бедная птица могла слышать, вспоминали его любимые выражения. „Знаменитый Грип!“ – „Пятьсот рублей!“ – „Шестьсот!“ – „Восемьсот пятьдесят!“ – „Тысяча!“ (Гром рукоплесканий). Наконец, среди шума и криков, его покупают за тысячу двести рублей. „Кто купил? Имя!“ – кричат со всех сторон. Оказалось, что ворон приобретен естественноисторическим музеем, и на всех лицах выразилось разочарование».
Летом 1841 года Диккенс совершил вместе с женой путешествие по Шотландии. Издатель «Эдинбургского обозрения», мистер Джефри, пригласил его посетить Эдинбург от имени своих сограждан, желавших публично выразить уважение его великому таланту. Прием, оказанный ему шотландцами, может быть назван поистине триумфальным. Комнаты, занятые им в отеле, буквально осаждались посетителями, жаждавшими счастья быть представленными знаменитому романисту. Город Эдинбург преподнес ему диплом на право гражданства, в его честь был дан большой обед, на котором присутствовало более трехсот человек. «Странно было видеть мои темные кудри среди стольких седых голов, – пишет Диккенс, – и многие из присутствовавших заметили эту странность». Приглашения на обеды, на вечера, в ложи театра сыпались на него со всех сторон, и ему почти тайком пришлось уехать от своих гостеприимных поклонников, чтобы совершить небольшое путешествие по Шотландии, манившей его красотами своей живописной природы и теми историческими и легендарными воспоминаниями, которые связаны с разными ее уголками.
Глава V
Путешествие в Америку. – Торжественные встречи и овации. – Первые впечатления. – Разочарование. – Литературная собственность. – Тюрьмы. – Невольничество. – Возвращение.
В Диккенсе странным образом соединялась любовь к семейной жизни, к родному дому, к тесному кружку близких друзей со страстью к путешествиям, к перемене мест. Как только материальные средства его улучшились настолько, что он мог устраивать жизнь по своему вкусу, он стал каждый год предпринимать небольшие поездки по различным местам Англии. «Нет на земле места лучше родного дома, – писал он Форстеру из Эдинбурга вслед за рассказом о торжественном приеме, оказанном ему. – Я благодарю Бога за то, что он наделил меня спокойным духом и сердцем, которое не может вместить многих лиц. Я вздыхаю по Девонширской террасе, по нашим играм в волан, мне хочется обедать в блузе с Вами и Мэком (художником Мэклизом. – Авт.)». И, несмотря на это, вернувшись из Шотландии, он тотчас же стал мечтать о другом, еще более далеком путешествии. Вашингтон Ирвинг писал ему о той популярности, какой пользуются его романы в Америке, и звал его лично в этом убедиться. Диккенса неудержимо потянуло за океан. С помощью Форстера ему удалось заключить очень выгодный договор с издателями, которые соглашались печатать новый обещанный им роман в той же форме, в какой выходил «Пиквик», и при этом давали ему отсрочку на год, обязуясь в течение этого года уплачивать по полторы тысячи рублей в месяц, а в течение того года, когда будет писаться роман, – по две тысячи рублей в месяц. Кроме того, они брались издавать все те заметки и письма, которые он приготовит к печати во время путешествия. Добрые знакомые взяли к себе его детей (двух мальчиков и двух девочек, сверстников его четырех больших романов), которые были еще слишком малы для путешествия за океан, и в январе 1842 года он вместе с женой сел на пароход. Море, обыкновенно бурное в это время года, встретило их далеко не гостеприимно. Сильная качка продержала их в постели большую часть пути, им пришлось перенести страшную бурю, едва не разбившую пароход. Но все неудобства и опасности пути были забыты, как только они ступили на берег Америки. Если в Эдинбурге Диккенса встречали с княжескими почестями, то в Соединенных Штатах ему приготовили прием, достойный победителя-триумфатора. Со времен Лафайета никого не приветствовали Штаты с таким единодушным восторгом. Очевидно, он пользовался среди американцев еще большей популярностью, чем среди англичан. Они не менее своих заатлантических собратьев пленялись чертами гуманности, сердечности, человеколюбия, отличающими его произведения, но, кроме того, они находили в них под маской юмора протест против темных сторон английской действительности. «Вы преклоняетесь перед титулами, перед военными героями и миллионерами, – говорили на все лады главнейшие американские газеты, – вы раздаете овации королям и победителям, – а мы, граждане Нового Света, устраиваем торжественную встречу молодому человеку, прославившемуся исключительно своим талантом и добрым сердцем, мы хотим показать вам, что считаем этот талант, эти добрые чувства более достойными славы, чем происхождение, богатство, титул или военные заслуги».
Начало овациям, сопровождавшим Диккенса во все время его путешествия, было положено в Галифаксе, первом городе, где он высадился на берег. Толпы народа приветствовали его на улице, председатель Народного собрания лично приехал в карете за ним и его женой, представил его губернатору и привез в заседание собрания, где для него было приготовлено почетное кресло. Из Бостона Диккенс писал Форстеру: «Как могу я рассказать Вам все, что происходило здесь с самого первого дня нашего приезда? Как могу я дать Вам малейшее понятие о приеме, ожидавшем нас, о массе лиц, которые целый день теснятся около нас, о народе, который собирается на улицах, когда я куда-нибудь иду, о криках и рукоплесканиях в театре, о стихотворениях, приветственных письмах, всевозможных восхвалениях, бесконечных балах, обедах, собраниях? Я не в силах описать Вам все эти восторженные овации, все волнение, охватившее страну! Ко мне являлись депутации с Дальнего Запада, приехавшие за двадцать тысяч миль; депутации от озер, от рек, из девственных лесов, из бревенчатых хижин, из городов, факторий, деревень, поселений. Правительственные учреждения почти всех Штатов обращаются ко мне с письмами, я получаю адреса от университетов, от конгресса, от сената, от всевозможных частных и общественных корпораций».
Город Бостон устроил в его честь большой торжественный обед, на который, несмотря на очень высокую цену, подписалось более ста пятидесяти человек. Город Нью-Йорк дал также обед, на котором присутствовал цвет американской интеллигенции, и парадный бал, о котором Диккенс пишет: «В четверть десятого Дэвид Кольден и генерал Моррис явились к нам в комнаты: первый в полном бальном костюме, второй в генеральской форме. Генерал предложил руку Кетти, Кольден взял под руку меня, и мы направились к карете, ожидавшей нас у подъезда, чтобы везти в театр. Огромная толпа окружала подъезд и приветствовала нас шумными криками. Зрелище, представившееся нам при входе в театр, было поразительно: три тысячи человек в парадных костюмах наполняли залу; весь театр был великолепно декорирован; свет, блеск, пестрота, шум, рукоплескания – выше всяких описаний. Мэр и прочие должностные лица встретили нас в центральной ложе, и затем мы дважды торжественно обошли всю огромную танцевальную залу, чтобы показаться всем присутствовавшим».
«Когда я выхожу на улицу, – говорит он в другом письме из того же города, – за мной следует толпа. Когда я остаюсь дома, ко мне является столько посетителей, что мои комнаты превращаются в базар. Когда я иду с приятелем осмотреть какое-нибудь общественное учреждение, директора его встречают меня во дворе и обращаются ко мне с длинными речами. Когда я принимаю чье-нибудь приглашение на вечер, меня немедленно окружает такая толпа гостей, что я задыхаюсь. На обедах мне приходится говорить со всеми обо всем. В церкви народ теснится около моей скамьи, и священники в своих проповедях обращаются ко мне. В вагонах железной дороги даже кондуктора не могут не заговаривать со мной. На станциях, если я выйду выпить стакан воды, сотни зрителей собираются смотреть, как я открываю рот и глотаю».
Мелкие города не отставали от больших в чествовании романиста. Каждый из них считал за счастье, если он соглашался провести в нем несколько дней, всюду устраивались ему торжественные встречи, обеды, вечера, ночные серенады, всюду говорились речи, всюду масса народа осаждала его комнаты, чтобы только взглянуть на него, пожать ему руку.
Этот взрыв народного энтузиазма, вызванный исключительно поклонением его таланту, не мог не возбудить чувства горделивой радости в сердце молодого писателя. Под влиянием этого чувства его первые впечатления от американской жизни оказываются самыми розовыми. Он находит, что бостонские женщины очень хороши собой, что американцы отличаются добродушием и услужливостью, что у рабочих в Америке гораздо лучшее положение, чем в Европе, и что нищенства не существует в больших городах Нового Света. Благотворительные учреждения Бостона заслужили его полное одобрение. Он с большим чувством описывает институт слепых, городскую богадельню, детский приют, больницу и дом умалишенных, находя, что в основе управления всеми этими заведениями лежит чувство уважения к человеческому достоинству бедняка, вполне отсутствующее во всех благотворительных учреждениях Англии.
Благодушное отношение Диккенса к американскому народу продолжалось недолго: юмор был слишком присущ его натуре, чтобы он не мог не поразиться множеству странных и смешных черт в характере, манерах, способе общения своих американских поклонников. Их привычка постоянно жевать табак и плеваться возмущала его, в письмах к друзьям он подсмеивался над их костюмами и говором, наполненным местными идиомами; та бесцеремонная навязчивость, с какой они искали его знакомства, представлялась ему крайне неделикатной; хвастливость их газетных статей раздражала его. Кроме того, с самых первых дней его пребывания в Америке обнаружилась серьезная причина столкновения между ним и многими из представителей американского книжного дела. Диккенса, как и прочих английских писателей, возмущала та бесцеремонность, с какой американские издатели относились к их литературной собственности. Каждая английская книга преспокойно перепечатывалась в Америке в любом количестве экземпляров и продавалась без ведома автора или ее собственника в Англии. Издания выходили дешевле английских и причиняли громадный ущерб английской книжной торговле. Диккенс воспользовался тем, что на обедах в его честь присутствовали как члены законодательных собраний, так и представители печати, и поднял вопрос о необходимости закона, регулирующего права литературной собственности.
«Я говорил об этом в Бостоне, говорил и в Гартфорде, – пишет он. – Друзья мои были поражены моей смелостью. Я, чужой, одинокий человек в Америке, осмеливаюсь заявить американцам, что есть пункт, в котором они поступают несправедливо и с нами, и со своими согражданами, – эта мысль отнимала язык у самых смелых! Вашингтон Ирвинг, Прескот, Гоффман, Бриан – все здешние писатели согласны со мной, но никто не смеет поднять голос и пожаловаться на варварское состояние законодательства. После моей речи в Гартфорде поднялся такой шум, какого англичане не могут себе и представить. На меня посыпались анонимные письма, словесные увещания, газетные нападки, в которых говорилось, что Кольт (известный убийца. – Авт.) – ангел сравнительно со мной, уверения, что я не джентльмен, а продажный негодяй и прочее. Комитет, устраивающий обед в Нью-Йорке, умолял меня не касаться этого предмета, хотя все они согласны, что я прав. Я отвечал, что непременно коснусь, что никто не может остановить меня, что стыд падает на их голову, а не на мою, и что так как я буду говорить об этом вопросе, когда вернусь домой, то считаю невозможным молчать здесь».
И он действительно снова поднял в своей застольной речи вопрос о необходимости охраны прав литературной собственности. Лучшая часть американской прессы поддержала его, вопрос был даже внесен в следующую сессию законодательного собрания, но большинство высказалось против проекта нового закона, и американцы продолжали безвозмездно пользоваться плодами европейской литературы. По мнению Диккенса, два мотива заставляли американцев противиться введению этого закона: во-первых, национальное стремление надуть человека при всякой торговой сделке: «Ворон не так радуется куску украденного мяса, как американец возможности прочесть английскую книгу, ничего не заплатив за нее»; во-вторых, национальная гордость: американцы уверены, что всякий автор вполне вознагражден за свой труд тем, что они, свободные, образованные, независимые американцы, читают и хвалят его произведения. «Я пробовал говорить им, что таким путем они лишают себя возможности иметь свою собственную литературу, и мне везде (кроме Бостона) отвечали: „Нам она и не нужна. Зачем нам платить за нее деньги, когда мы можем иметь ее задаром. Наш народ, сэр, не думает о поэзии. Доллары, банки, хлопок – вот наши книги, сэр“.»
Осмотр общественных учреждений, и особенно тюрем, в различных городах Штатов, скоро показал ему, что он напрасно на основании бостонских наблюдений превозносил американскую благотворительность сравнительно с английской. В письмах из Нью-Йорка он с негодованием описывает тамошний арестный дом и тюрьму: «Человека находят пьяным на улице и сажают в совершенно темное смрадное подземелье. За ним запирают железную дверь и оставляют его одного в подземных коридорах, куда не проходит луч света, где нет капли воды, нет ниоткуда помощи. Там остается он, пока судья не разберет его дело. Если он умрет (как на днях случилось с одним заключенным), через какой-нибудь час крысы уже до половины съедают его тело. Я не мог стерпеть и высказал отвращение, возбуждаемое во мне этим местом. „Ну, я не знаю, – отвечал констебль (замечу в скобках, что это обычный национальный ответ), —я не знаю. У меня намедни сидело здесь двадцать шесть женщин сразу и очень красивых женщин, это факт“. Подземелье величиной с мой винный погреб на Девонширской террасе и воняет, как самое простое отхожее место; заключенные остаются там всю ночь, и, если в случае какого-нибудь болезненного припадка они вздумают звать на помощь, голоса их будут так же мало слышны, как голоса лежащих в гробу и зарытых в могилу».
При осмотре тюрьмы Диккенса поразило, что заключенные должны все время сидеть у себя в камерах и лишены прогулки на свежем воздухе в течение многих месяцев, иногда даже лет. В одной камере он увидел мальчика лет десяти-двенадцати и с удивлением спросил, какое тяжкое преступление мог совершить такой ребенок. Добродушный сторож спокойно объяснил ему, что это не преступник, а свидетель, который должен будет показывать на суде против своего отца, убившего его мать. «Неужели вы не находите, что жестоко содержать таким образом свидетеля?» – спросил я его. «Ну, не знаю. Конечно, здесь невеселая жизнь, это факт!» – отвечал добродушный сторож.
Особенно сильное впечатление произвели на Диккенса дома одиночного заключения в Филадельфии и Питсбурге. «Писать о них заметки, как я писал обо всем прочем, нелепо, – говорит он. – Все, что я там видел, запечатлелось неизгладимыми чертами в моем мозгу. Каждого заключенного, попадающего в эту тюрьму, привозят ночью; ему делают ванну и одевают его в тюремное платье; затем на голову и лицо его накидывают черное покрывало и вводят в камеру, из которой он никуда не выходит до конца срока заключения. Я смотрел на этих несчастных с таким ужасом, с каким смотрел бы на людей, заживо погребенных. За обедом я высказал директорам тюрьмы, какое ужасное впечатление произвел на меня ее осмотр; я спросил, достаточно ли они знакомы с человеческой душой, чтобы понимать, что делают с ней; я заявил им, что считаю долгосрочное одиночное заключение ничем не оправдываемой жестокостью. Они выслушали меня совершенно равнодушно, как люди, предоставляющие каждому иметь свое собственное мнение».
После посещения подобной же тюрьмы в Питсбурге он пишет: «Страшная мысль пришла мне в голову сегодня ночью, когда я вспоминал все, что видел днем. Что, если в тюрьмах являются привидения? Полное одиночество днем и ночью, долгие часы темноты, могильная тишина, ум вечно занят грустными мыслями без всякого развлечения, иногда, может быть, упреки совести. Представьте себе заключенного, который с головой зарывается в одеяло и по временам со смертельным ужасом выглядывает на таинственную молчаливую фигуру, вечно сидящую около его постели или стоящую в углу камеры! Чем больше я об этом думаю, тем больше убеждаюсь, что ко многим из этих людей являются по ночам призраки. Я спросил у одного из заключенных, часто ли он видит сны. Он бросил на меня странный взгляд и прошептал сдавленным голосом: „Нет“».
Легко можно себе представить, как должно было возмущать человека с принципами и чувствами Диккенса существование невольничества, в то время беспрепятственно процветавшего в Южных Штатах. «Я решил не принимать никаких публичных знаков уважения, пока мы будем на земле, где существует рабство», – писал он и действительно исполнил это намерение, сделав исключение только для города Сент-Луис на Дальнем Западе, на границе с индейской территорией.
«Легко говорить: не поднимайте вопроса о невольничестве, – замечает он в другом письме, – но они не дают вам молчать, они спрашивают ваше мнение, они восхваляют невольничество как величайшее благо человечества».
И он, не стесняясь, высказывал свое мнение и на пароходах, и в вагонах железных дорог, и в отелях каждого города, где его осаждали любопытные посетители.
Диккенсы побывали во всех главных городах Соединенных Штатов, провели целый вечер и ночь в прериях, насладились зрелищем Ниагары, затем поехали в Канаду. В Монреале они приняли участие в благотворительном спектакле английских офицеров – при этом Диккенс не только исполнял главные роли, но и явился неутомимо деятельным режиссером – и наконец в начале июня сели на корабль, который возвратил их на родину. Дети и друзья встретили путешественников в их доме на Девонширской террасе. Диккенс выскочил из кареты и целовал своих малюток через решетку, не имея терпения дождаться, пока отворят ворота.
Глава VI
Американские заметки. – Бродстерс и Корнуолл. – Салон графа д'Орсе. – «Мартин Чезлвит». – Италия. – «Колокольный звон». – Венеция. – Рим. – Неаполь.
Немедленно по возвращении из Америки Диккенс принялся за приготовление к печати своих «American Notes» («Американских заметок»). «Я не упоминаю, – говорит он в конце своей книги, – о приеме, оказанном мне, я не хотел допустить его влияния на мои „Заметки“, в противном случае я слишком плохо заплатил бы тем заатлантическим благосклонным читателям моих прежних произведений, которые протягивали мне руку для дружеского пожатия, а не для надевания на меня железного намордника». Книгу свою он посвящает тем из американцев, которые, любя свою страну, могут выслушать о ней правду, сказанную без злости, с добрыми намерениями. Из этого посвящения видно, что Диккенс вовсе не намеревался заплатить лестью за оказанный ему торжественный прием.
Он ехал в Америку, мечтая увидеть в Новом Свете обновленное молодое общество, чуждое пороков и предрассудков Старого, проникнутое идеями равенства, свободы, быстрыми шагами идущее по пути прогресса. Мы уже видели, как почти с первых шагов его ждало разочарование, и под влиянием этого разочарования он едко бичует как пороки американского народа и недостатки его общественных учреждений, так и разные комические стороны внешних форм общежития. Самохвальство и самоуверенность американцев, их ханжество и лицемерие, продажность и преклонение перед долларом – ничто не ускользнуло от его наблюдательности; холодное равнодушие к положению заключенных в тюрьмах, узкая партийность народных представителей в законодательных собраниях, низкий уровень журналистики и особенно рабство, – рабство как язва, разъедающая весь организм Штатов, – все нашло в нем неподкупного обличителя.
Он предчувствовал, что книга его встретит недружелюбный прием в Америке, – и действительно, вся американская пресса, за немногими исключениями, ополчилась на него: его обвиняли в неблагодарности, в низком недоброжелательстве, называли глупым подлецом, клеветником. Все эти обвинения мало трогали его. «Я знаю, – пишет он, – что благодаря моей книге я не потеряю по ту сторону океана ни одного из друзей, заслуживающих этого имени. Что касается прочих читателей, то надеюсь, что они со временем поймут те чувства и намерения, которые руководили мною, и я буду спокойно ожидать этого времени».