
Украденный город
Как могила ужаса, зияет провал туалета на втором этаже. Чугунная чаша выкорчевана с корнем, и сама смерть прячется в глубине. Когда-то сыновья Пападжи собрали деньги и оборудовали туалет по последнему слову техники системой смыва, сборными камерами, дренажом. Здесь мылись сначала пастой из куркумы, а потом и первым мылом «Люкс». Джамадарни, так называли слуг-уборщиц, каждый день чистила туалет до блеска. Если она чистила плохо, если тратила много воды, Мамаджи сживала ее со свету или меняла на другую. Потеря места становилась понижением для джамадарни, потому что в других домах в уборных смыва не было. Содержимое падало в накопитель внизу. Джамадарни открывали маленькую дверцу с улицы, сыпали золу и сгребали человеческие отходы в корзину специальным ножом, уносили в канаву на своей голове. Такие «сухие» туалеты существуют и теперь в некоторых домах.
Грязью покрыты остатки старой мебели. Вещи бросили, они оказались слишком громоздкими, чтобы вынести через двери. Мастера делали мебель на века прямо в чоуке, полировали округлые формы. Бродяги забрали кое-что на дрова для ночных костров. Как мы ни старались напугать их, они унесли драгоценное дерево.
Где те кровати с балдахином, застеленные пестрыми одеялами, шахматная доска с изящными фигурами? Где полки, на которых хранились когда-то лучшие в городе книги?
Ласковые напевы женщин оплетали дом, как ленты. Теперь тут темно, немо. Лишь Чандни Чоук шумит за стенами, да мы ночуем иногда, вспоминая вкус тех дней и старые любовные истории.
Случалось, сестры засыпали и забывали поднять Гаури в дом, тогда она кралась сплетениями комнат. Она видела во мраке Белую Лилию то где-нибудь за деревянной колонной парсала, то возле кухни. Она видела свет в дальней комнате дядюшки Яшу. Она жила счастьем в эти дни, Гаури. Счастье берегло ее, как страницы книг берегут воробьиное перо. Дядюшки, которые бродили по дому ночами, не замечали осторожных шагов Гаури. Или они хотели, чтоб она не видела их? Однажды она встретила в темноте Яшу, и тот зашептал:
– Ты все ходишь? Полюбила кого-то? Я не скажу. Бойся старухи, если она узнает, не раздумывая прикажет отравить тебя или отправит в ашрам, как сумасшедшую. Она убьет тебя за бесчестье, не посмотрит, что ты родная внучка. Осторожной будь, Гаури, смотри через темноту. Помни, Мамаджи не терпит, если ее вода течет не в ту сторону.
Гаури забиралась в постель, согретую сестрами, в лоскутное одеяло, в котором так сладко вспоминать любовь. Она была слишком молода, чтобы верить в смерть, слова дяди казались ей полуночным бредом.
– Гаури, – бормотала Даниика, – ты такая холодная, дай я тебя обниму, будет тепло.
Сестры шептались, о том, что Белая Лилия сильно растолстела. С каждым днем ее живот становился необъятней.
Скоро Мамаджи тоже увидела это. Она убрала невестку с глаз Пападжи, который смотрел на всех и не говорил ничего. Она сказала ей сидеть на антресолях. Потом Мамаджи поехала на рикше к каким-то людям, что живут у Кашмирских ворот. Через два дня Белую Лилию отправили во Вриндаван.
Тот из нас, кто любил ее, летел, обезумев от разлуки, метался и скулил, но не смог ворваться в священный город. Белая Лилия жила в ашраме, просила подаяния и отдавалась за плату. Так ей велели, и так делали многие вдовы. А мальчик родился здоровым.
Ямуна
Рави, уставший от младенческих криков, позвонил Гаури, чтоб пригласить ее в биоскоп.
– Не звони больше в этот дом, – сказала Гаури. – Скоро я выйду замуж, а тебя почти забыла.
Она сказала так и подержала трубку, слушая, как он дышит на другом конце. Ликовала: никто ее не искал, а теперь вот всем понадобилась. «У Драупади было пять мужей, а у меня три мужа, разве плохо идут мои дела?» – засмеялась Гаури, и зубы ее сверкнули.
Она отправилась на базар покупать нитки. Много шили в те дни, готовили вещи для холодного Дехрадуна. «В такую глухомань меня отдают», – думала Гаури, однако надежда избежать свадьбы жила в ней, огромная, как молодость.
Гаури не сразу узнала при свете дня трагическое лицо своего ночного знакомого. Он говорил с людьми в чайной, и те дали ему деньги. Он увидел Гаури в толпе, подошел к ней и сказал:
– Я и забыл, что ты такая красивая днем, сундари. Ты такая чистая. Закончу дела и отвезу тебя на гхат, хочу, чтобы твое лицо отражалось в реке.
Он еще поговорил с этими людьми, а Гаури постояла возле фотоателье. Она прятала лицо в дупатту и посматривала, чтоб не шли знакомые. Потом они поехали на бирюзовой машине с серебристым лунем на капоте. Гаури положила на себя тряпку, которой покрывалось сиденье. Все прохожие смотрели вслед этой машине. Погонщики отгоняли волов и коз, босые рикши поворачивали в сторону.
Они спустились к реке. Дождь только прошел, на ступенях лежала вода. Река набухла и поднялась от муссонов, как грудь от молока. Простое светло-желтое сари Гаури отразилось в Ямуне, и овальное лицо ее отразилось в ней, как душа в душе. Чайки вспорхнули и полетели, задевая друг друга крыльями.
– Я так и не придумала тебе имя, – сказала Гаури. – Я так хотела выйти за тебя. Ты бы мог прийти в мой дом по брачному объявлению в газете. Мне бы не пришлось выходить за того, кого я не знаю. Почему ты не пришел? Не позвонил к нам домой по телефону?
– За таких, как я, не отдают девушек, сундари. Только безумец отдаст за меня свою дочь. Только полный недоумок согласится, чтоб его сестра вышла за меня.
Гаури заплакала, и слезы ее упали в Ямуну, как печаль одного сердца падает в другое.
– Моя судьба очень плохая из-за этого цвета кожи, – сказала она.
– Ты не знаешь, что такое судьба, – сказал ее знакомый, когда ветер зашевелил реку.
Рисовая вода
– Расскажу, пока снова не пошел дождь. Мы жили в Калькутте, в кварталах, которые англичане отгородили от себя парками и дорогами. Они не хотели видеть наши дома во время беззаботных прогулок. Для них наши улицы из соломы и тряпок были слишком уродливы, но мы любили их, как ребенок любит мать.
Отец работал уличным артистом, и я ходил с ним. Я был худой, никчемный ребенок, весом с коробок спичек, но ловкий, как обезьяна. Отец поднимал меня на конце длинной бамбуковой палки вверх, чтобы люди боялись: не упадет ли мальчик? Я делал вид, что срываюсь, и хватался в последний момент. Люди называли меня «мальчик-ящер» и «мальчик-змея», люди бросали деньги на разноцветный платок.
Отец носил дурацкий костюм тигра, душный и прогорклый от его пота. Он поднимал меня на палке к небесам, и бедность разделяла нас, как чужих.
Мы жили в наших уродливых улицах. Мы любили их зловонные утробы, как зародыш любит матку. Днем мы выступали в городе. Люди стали реже смотреть наши спектакли, и в воздухе гудел страх. Повсюду говорили, что война близко, что англичане запретили лодки, а рис и зерно увозят подальше от японцев. Я был ребенком, откуда мне было знать, кто такие японцы. Я думал, это насекомые, вроде саранчи, и делал вид, что срываюсь с палки на землю. Однажды я чуть не сорвался по-настоящему. Я увидел с высоты, как мертвецы идут по улице.
На них были лохмотья, а то, что мужчины и женщины всегда скрывают, болталось, как рваные тряпки. Им было все равно, они шли медленно и упрямо. На ветках рук сидели тонкие дети с раздутыми животами. Не знаю, как мертвецы несли их.
Они прибывали каждый день, истощенные до костей, оседали, словно мутная пена, возле городских свалок и мусорных баков. Они искали в них поесть и пытались бороться с собаками за очистки. Даже если бы им дали работу, они не смогли бы ее делать.
Мама и другие женщины готовили рис и чапати, раздавали людям. Наши рис и мука быстро кончились, их было не достать в городе. Мы ели кожуру тыквы, варили улиток. Ели волокнистые листья таро. Клубни таро жгли рот, сундари, но мама варила их, и мы ели. Мы жарили цветы календулы и собирали на кладбище упавшие фрукты. Казалось, призраки воруют остатки еды с тарелок, так быстро она кончалась.
Обломки людей наводнили дороги, они просили рисовой воды. В этой драгоценной воде есть крахмал. Но у нас ее не осталось. Слабый стон несся отовсюду: «Фиан, фиан, дайте нам фиан». Так у нас называют рисовую воду.
Служащие, рабочие и другие люди, у которых и так был достаток, получали еду по карточкам, но не мы. Голод сочился в наши улицы, как наводнение. Сколько могли, мы помогали тем, кто приползал в город из деревень. Потом мы не смогли помогать. Люди умирали на тротуарах Калькутты.
Только рис может согреть бенгальский живот. Риса не стало, в сезон аман[35] прошел циклон, остальное увезли ангрезы и спрятали от врагов. Ангрезы сожгли лодки, чтоб на них не приплыли японцы. Крестьяне не смогли ловить рыбу и торговать. Некоторые крестьяне брели в город, а другие – в Сундарбан. Все надеялись поесть. Они ждали еды по всем углам, хоть немного чечевицы. Птицы терзали мертвых. Ночи потеряли сон, люди думали только о рисе и больше ни о чем.
Говорили, что матери продают дочерей за тарелку пустого супа. Те, кто еще мог двигаться, воровали. Город принадлежал скелетам. Только грехи и умопомрачение, сундари, порок и желчь остались в городе.
Сын
Дни смешались в грустном котле. Мы варили в нем травы, листья и кору. Ходили с отцом выступать за еду в хорошие кварталы, но и там зрители платили мало. Мы выступали плохо, как пьяные. Один раз отец упал во время спектакля, и люди стали кричать, чтоб мы вернули плату. Те, кто еще не заплатил, не дали ничего.
Родители отделяли мне больше еды, хотя и делить там было нечего. «Сын, наш сын, оставь сыну», – говорили они, дурея от слабости.
В улицы, отгороженные от города, чтоб не портить настроение властям, пришли болезни. Родители умерли в одну ночь. Огромные капли пота, похожие на пузыри, еще долго катились по их лицам. Они очень любили друг друга, потому и умерли вместе. Я жил два дня с ними, потом наши лачуги подожгли, чтоб болезни не разносились. Многие умерли, наши соседи и друзья, они остались лежать в домах и на земле. А кто бы отнес их? Лачуги сожгли вместе с папиной тигриной шкурой и бамбуковой палкой.
Я ушел бродить по миру. Чтобы поесть, я воровал, дрался с такими же обескровленными сиротами и все время шел вдоль железных дорог. Станции были развешены на пути, как птичьи кормушки. Я пел грустные песни, но людей почти не трогали эти песни, их сердца были слишком истерзаны.
Мне кажется, я голоден до сих пор, сундари. Я никогда не наемся.
Становилось холодней. Ноги мерзли на земле, на пятках были огромные трещины. Я не знал, куда иду. Когда я вошел в Дели, я был стар. Я вырос и знал ночь жизни. Я сел на землю и запел тоскливым голосом.
Ребята Дона нашли меня и позвали за собой. Я работал, делал все, чтобы наесться и согреться. Мне стало безразлично, какую работу выполнять, прольется чья-то кровь или нет. Я узнал Дона и полюбил его как отца. Он давал мне столько еды, гораздо больше, чем способен сожрать человек. Он давал мне крышу над головой. Я принадлежу Дону, сундари.
Гаури все время молчала и смотрела на реку. Потом она спросила:
– Что ты делаешь? Какая твоя работа?
– Ты женщина, ты слишком чистая для таких разговоров. А сейчас начинается война за золотой полумесяц.
– Что за полумесяц? – спросила Гаури, подумав о мечетях Чандни Чоук.
– Тебе нужно домой, сейчас начнется дождь. Слышишь, птицы затихли.
– Как же тебя зовут? – спросила Гаури обратной дорогой из-под тряпки.
– Родители звали меня Бимал, но теперь это имя причиняет мне боль.
– Я бы хотела, чтоб ты сложил хоть часть этой боли в мою грудь, чтобы мы жили, как муж и жена в Нилае, где не бывает грусти. Я бы была рабыней твоего счастья, я бы дула на твои стопы, выполняла бы каждый приказ! Не хочу я выходить за парня из Дехрадуна, – заплакала она. – Теперь я люблю тебя еще сильнее.
– Ну, хорошо, хорошо, я поговорю с Доном, – сказал он и погладил ее жесткие черно-синие волосы. – Только никогда не плачь при мне, сундари. Запомни, женщина, чтоб я не видел этих слез. От них ярость душит мне горло.
Дома Мамаджи изругала ее:
– Ты в Лахор ходила за нитками? Свадьба на носу, ты полдня болтаешься невесть где! Я посажу тебя дома, чтобы не собирала грязь перед церемонией.
Мамаджи была похожа на птицу майна, которая ходит по траве с грозным лицом.
Птичья больница
Мальчик-слуга стоял возле террасы-отлы и умоляюще смотрел, надеясь увидеть Талику, пока хозяева не призывали его к работе грубым окриком. Талика охладела к мальчику-слуге. Ей нравился теперь сорокалетний ветеринар-орнитолог из птичьей больницы. Мать запрещала Талике шататься после школы, ровно в полдень та должна была являться к обеду, иначе Чандни Чоук услышал бы большой шум. Поэтому Талика прогуливала уроки и приходила к сестре Гаури в дни, когда та дежурила в больнице. Помогала джайнам[36] лечить павлинов, попугаев, голубей, сорок, пурпурных нектарников и других птиц, которых не увидишь в повседневном небе Дели.
Потом Талика стала приходить и в дни, когда сестра работала на телеграфе. Она поднималась в голубятню, принимала позу пышнотелых скульптур – сурасундари. Приподнимала бедром школьную юбку в складку. Крутила пальцем красные бусы, которые надевала перед больницей, а до того прятала в кармане. Попугай с раненой головой сидел на ее плече. Крылья голубей обдавали ее ветром, от которого шевелились невинные кудри.
Ветеринар-орнитолог насыпал птицам зерно. Талика подходила и опускала ладонь глубоко в ведро с кормом, так что пальцы ее касались его пальцев. Розовые скворцы кричали непристойности человеческим голосом.
– Невыносимая жара, – говорила она и расстегивала форменную блузку.
Ветеринар не обращал на нее внимания. В медитативном спокойствии он обрабатывал раны дронго с раздвоенным длинным хвостом, темно-коричневой майне с желтым клювом, пришивал крыло павлину. Барбет с черным горлом и зелеными крыльями мягко приговаривал: «кутрук-кутрук-кутрук».
– Пойдемте кормить хищников, – предлагала Талика.
Они брали ящики с мышами и ящерицами и подносили к клеткам луней, коршунов, ястребов. К летучей змее-парии, как зовут ее люди за привычку к мусорным свалкам; и птице шикра, небольшой, как голубь, способной к стремительному полету сквозь густую листву.
Талика не брезговала мышами, брала ящериц за хвосты и кидала в кормушки. Они раздали корм, когда в голове у обоих помутилось, они вцепились друг в друга и повалились на пол между клетками. Талика торжествовала в своей победе. Хищники жадно терзали клювами мясо, а корм разбежался по птичьей больнице.
Лис
Веселые ночи сверкали в тот сезон муссонов, бархатная музыка звучала на Коннот-плейс.
– Это перепели Роя Орбисона, сундари. Вспомни мои слова через сорок лет, эта песня станет легендой. Потанцуем, моя Гаури.
Она танцевала, осмелев, как другие женщины, прикасалась к Бималу и плыла. Она полностью забывала гималайское лицо жениха. «Мамаджи хочет отдать меня за деревенщину, разве для такого я родилась? – думала она. – Уцепились за то, что он уттаракхандский брамин, а он захотел родню из столицы, даже приданое не просит. Мне зачем простофиля?»
В холле отеля сверкали люстры и отражались во множестве бокалов, на столах стояли цветы. Этой жизни хотела себе Гаури, а не Чандни Чоук, испачканный голубиным пометом, и не горной глухомани. Она касалась Бимала, пьянея каменной силой его некрупных плеч, груди, рук, неведомым ароматом мужчины. Ей хотелось подойти ближе, чтоб животы их сомкнулись в танце.
А по тропам гор Гиндукуш, тонким, будто шелковые нити, уже сновали разрозненные караваны. Тревожные крики погонщиков глотала великая тьма. Они обходили посты сложными путями, стреляли или платили взятки.
В холле отеля дези-джаз[37] перетекал в зарубежные мелодии и обратно. К ним с Бималом подошел худой высокий человек в вязаном жилете и хороших туфлях ручной работы. Его лицо было вытянуто вперед вслед за длинным носом, спина согнулась от тяжести этого острого лица. Кожа была рыжей, оттенка куркумы, и рыжими были зрачки в белках, красноватых от ручейков сосудов.
– Моя супруга в положении, а то я бы вам ее представил, – улыбнулся он остро, и Гаури удивилась внезапной нежности, которая расплылась по опасному лицу.
«Похож на бенгальскую лису», – подумала Гаури, вспоминая картинку в школьном учебнике: худое настороженное животное с удлиненной мордой.
– Танцуйте и будьте счастливы, – сказал лис и ушел к человеку в полицейской форме, вместе они шагнули из сверкающего холла в провал ночи.
Томительно заиграл саксофон.
– Это мой Дон, сундари, мой отец. Он знает о твоих делах дома. Он предложил тебе заработать. Сказал, чтоб ты участвовала в конкурсе красоты.
– Вы посмеяться захотели надо мной? Я же черная. – Она остановилась, шагнула от Бимала, выставила вперед руки, покрутила ими так, что браслеты ее перекатились от запястья к локтю.
– Ты самая красивая в мире, сундари, я не видел женщин прекрасней. Девушки наших врагов будут участвовать, им до тебя, как до солнца. А за тебя мы договоримся.
– Что это за конкурс такой, если победа куплена? И зачем мне?
– Выиграешь, получишь деньги, призы, тебя будут звать в кино, в разные театры. На телеграфе платят, что ли? А так уйдешь, будешь жить с нами, как остальные подруги. И за этого бхолу[38] с гор выходить не надо. Мне не по душе, чтоб ты спала в кровати с другим мужчиной.
Они ушли в машину и стали кататься кругами по Коннот-плейс. Гаури подумала о фотографии Шармилы Тагор в бикини в журнале «Фильмфаре».
– Там же голой надо ходить по сцене! С ума ты сошел, а если моя семья узнает?
– Твоя семья плевать на тебя хотела, только и думают, как бы поскорей отдать тебя недоумку. Дон обещал, что я и сам скоро буду доном, он разрешил присмотреть себе кого-то. Мы будем блистательная пара, как Дон и его жена.
– Ты же говорил, тебе нельзя быть со мной, ты на гхате такое сказал, что я до сих пор плачу.
– Наступают другие времена, сундари, мы побеждаем в войне. Завтра люди впишут твое имя в список. Там ничего делать не надо, пройдешь по сцене, споешь песню и получишь свой приз. Потом тебя возьмут в кино, будешь сниматься, получать гонорары.
– И мы уедем в Нилай?
– Может быть, и в Нилай. Весь мир будет нашим царством.
Они долго катались по Коннот-плейс, говорили. Его слова и жесты были чуть безумны и более резкими, чем всегда. Гаури не догадалась, что он попробовал товар, который собирался в скором времени продавать.
Черно-белая фотография
Спустя годы Гаури будет окатывать стыд за то, что есть на свете мутная фотография, где она в богатом сари, темно-бордовом с золотой каймой, стоит посреди холла с другими девушками, тонкими танцовщицами в изумрудных и нежно-голубых, лиловых и синих нарядах. Черно-белая фотография не сохранила этих цветов, а от страха Гаури ничего не запомнила. Ни отеля – близнеца ночного пристанища на Коннот-плейс, ни того, как вышла и стояла под чужими взглядами, чувствуя себя грязной. Ей виделось, что они с девушками – стадо коз, которое привели на рынок.
Она слышала шепот, будто вернулась в школу:
– Ну и кабан.
– Теперь уже и уголь участвует в конкурсе.
– Да за нее заплатили большие люди.
– Неужели им нравится целоваться с глиной?
Вечером Гаури плакала в машине, и красная рубашка Бимала стала мокрой, словно кто-то выстрелил ему в плечо. Он снял шейный платок в изумрудно-синих узорах, словно сшитый из лоскутов нарядов девушек с конкурса. Вытер ей лицо.
– Сундари, никто из этих куриц не выиграет городской конкурс, а ты выиграешь, потом поедешь в Бомбей на конкурс всей страны. Мы поедем вместе на поезде. Почему ты не хочешь?
– А что я дома скажу? Если они узнают?
– Узнают, что с того? Ты станешь свободной, станешь известной на всю Индию.
– Как же я выиграю целую страну? Я же черная, посмотри, наконец! А если узнают, бабушка меня отравит. Она смотреть не будет.
– Дон сказал, что сделает для нас такой подарок. Дон очень переменился ко мне, когда началась война. Все говорят: «Перпендикуляр далеко пойдет». А ты выиграешь «Мисс Индия», и другие захотят такую красивую кожу.
– Ты всегда говоришь о какой-то войне, а где она? Я не вижу ее на наших улицах. Мне так страшно, как будто наступает конец жизни.
– Я же с тобой, сундари, чего бояться? Война идет в нашем мире, а женщины могут спать у себя дома.
– Я хочу, чтоб мы уехали в Нилай, чтоб мы сбежали до того, как меня отдадут этому человеку. Он увезет меня в горы, я не хочу.
– Ты стала очень капризной, сундари. Потерпи немного, скоро мы узнаем наше будущее.
Дождь тек со всех сторон. Серебристый лунь на капоте сверкал и рвался в темноту. В горах Гиндукуш жгли костры на ночных стоянках и охраняли товар. В Дели еще не знали, кто будет принимать этот товар.
Полумесяц
Тайные любовники, ваше чувство такое невинное. Оно хранит вас от злых игр, в которые играет беспощадная столица.
Дели – город продажных душ, стремящихся к вершине. Вершина эта никогда не находится в одной точке, она колеблется, осыпается и строится заново. Дели – город грубого богатства, искореженных «Ламборгини» на обочинах; черных провалов джунглей между районами, в которых пропадают дочери; город прислуги, которая забивает своих хозяев до смерти. Город, который пьет нечистые деньги. Здесь ваша любовь кажется колечком с драгоценным камнем, провалившимся в водосток.
В своем детстве после независимости Дели не имел роскоши бомбейской мафии, стеснялся этого и растил, как мог, собственную марку бандитов.
Он создавал свои банды из нищих подростков Фаридабада[39], сыновей рикш и грузчиков, пакистанских беженцев, ничьих сыновей. Мальчики учились похищать людей. Они требовали выкуп и посылали родственникам отрубленные пальцы. Учились сжигать следы преступлений в тандыре. Они носили железные пруты, оплачивали свадьбы и лечение бедных, называли себя борцами за справедливость.
Дон и его преданные сыновья похищали инженеров, банкиров и учителей, но рядом расцветало дело более прибыльное. Липкое на ощупь молоко стекало с надрезанной коробочки мака, обращалось в поток между горных хребтов Афганистана и Пакистана, пробивалось на юго-западные пляжи, где европейские юноши и девушки создали беззаботную культуру. Дон не мог просто так стоять на перекрестке Азии. Он хотел свой рукав в молочном русле. Хотел, чтоб проток тек через него и потом на побережье, в Гоа, где белая молодежь мечтала растворить свой ум в иллюзиях мира.
Того же желали и другие банды, другие доны думали овладеть белой рекой, ее притоками и дельтой. Тогда потекла другая, алая река из-под ребер и животов мальчиков, нищих подростков Фаридабада, сыновей рикш и грузчиков, ничьих детей.
Ядовитый пар
О том, что дела пошли плохо, Гаури узнала, когда не попала в следующий тур конкурса. Девушки, не стыдясь, говорили на весь холл отеля:
– Не тех выбрала, обгорелая, не с теми связалась.
– Не подумала, с кем ложиться в кровать.
Обида и стыд ударяли Гаури, как кнуты. Девушки говорили неправду, никогда Бимал не трогал ее. Только бормотал: «Сундари, рядом с тобой я теряю способность думать. Но ведь я сломаю тебе жизнь. Съезжу-ка я лучше на улицу Гарстин Бастион».
Слова соперниц обжигали, но камень упал с сердца Гаури. Конкурс был слишком тяжелым бременем, нескончаемым стыдом. Она не сказала о нем даже сестрам. Когда почтальон принес газету с ее фотографией, она в ужасе смяла страницу из середины и засунула в блузку, потом разорвала на мелкие клочки и отнесла далеко за Птичью больницу.
– Кто взял середину «Делийского зеркала»? Ведь взял же кто-то и читает, ни за что не признается, – говорил пакистанский дядюшка, отец Тарика и Талики.
Потом позвонил Рави:
– Я видел твой снимок в «Делийском зеркале», ты стала такой знаменитой, а мы совсем не ходим в биоскоп.
– До биоскопа ли мне теперь? – сказала Гаури и положила трубку.
Она боялась, что соседи и жених узнают ее на снимке, что они скажут бабушке. Руки Гаури тряслись: как уничтожить все газеты в Дели? Однако снимок был слишком мутный, и даже если кто-то узнавал Гаури, то думал, что перепутал, и лишь удивлялся сходству.
Вы смеетесь, влюбленные, свисаете в окно бывшей спальни девочек. Каждую ночь смотрела Гаури в это окно. Надеялась увидеть серебристого луня в каплях дождя. Приливы ночи накатывали и отступали пустыми, ни клочка не оставляли они под окном Гаури.
Она наряжалась то в платье с желтыми розами, то в разноцветные сари. Только печальный ветер играл ее волосами да гудели москиты.
Днем вокруг Гаури блуждали голоса, отправлялись телеграммы, щебетали сестры, шуршало радио, когда жених искал нужную волну. Она ждала только ночи, как раненый ждет, что боль его утихнет.

