– Чаво… от то и исть, что ничего, не знаеть чи?бись, кто мамку-то яго убив, а туть вот, Петь, хляди, прям как на кошке шёрстька у яго…
– Ба, да он утонул бы ж у нё!
– Чий бесь бы утонул, чий бесь бы так и лехше? На жизь-то знашь каку обрёк? Чив-чив малешко, ну прям фокусь, ишь ты… Сходи, отцу-то покажи.
И шёл в пустую с Васькой деду показать, как Васька из пипетки пьёт.
Данило Алексеич с удовольствием смотрел и улыбался, удивлялся:
– У, бабочка моя… У-у, баба! Бъять, баба, ладно, баба, ладно, баба, бъять…
– Баб, кашки можно взять ему?
– Чаво же кашки? Кашки-то, дурашка… они, Петрушка, падаль, мяртвечину жруть, глаза покойникам клюють… комарика вон дай иму… Петруша? Осподи помилуй, а ты пустую-то закрыл?
И Саша Василевских приходила посмотреть, как Ваську из пипетки кормит, и иногда ей тоже доверял, чтоб Ваське в клюв бросала комара.
– Не ест…
– Да ты не так!
– А как?
– Пинцетом…
– Петруша! Чёрть ты многорукой…
– А?
– Пянцеть мой де?
– А я чего?
– Пянцеть, сказала баба, живо!
– На.
И тётя Люба Сашке их пинцет дала.
И, проходя беседку, где с Сашкой «чийбеся свого поханого кормили как младешку», она крестилась:
– Осподи помилуй… тьфу!
5
«Бум, бум, бум-бум!» – из глубины дремотной дома, зелёной гробовины стороной, за подоконником пустой.
– Петруш!
– Чего?
– Зайди к нему, оглох, не слышишь, што ль?
– Да слышу.
– Слышишь… Зайди, сказала, ну мне, слышишь! у бабы руки-то в мылье.
– Сейчас.
– Ой мамочка, чаво ж роди?ла, чаво ж жила-т до этого дожить… что ты молотишь, чур древесный, а? Чаво? Пожар горить – тушить не едуть… ой, уймись! Петруш, идёшь ты или нет?
– Иду.
– Идёт, никак улиты не обгонить, она ползёть, а он глядить, ой боженьки мои, дай бох терпенья, заступись…
– Достала, блин…
И голоса без них ругались где-то дальше, в зарослях садовых эхом, распугивая пчёл, сдувая бабочек, плутая и теряясь в солнечном свету. Её и без неё найдёт повсюду, она из дому – он в дому, она из сада – он в саду, и только сядешь почитать «Айвенго», она с страниц его:
– Петруш!
Захлопнешь книгу – голос в нос чихнет бумажной пыльной сединой:
– Идёшь?
– Иду.
Он Ваську опустил в коробочку на тряпки, головку выше положил, погладил пух, потрогал клюв, прикрыл платочком тельце и переставил «Сахар» в тень на лавку под столом, пониже, чтобы воронёнку в глаз не лезла солнца слепь. Пообещал:
– Сейчас я, только деда посмотрю. – И Васька подмигнул смышлёным чёрным глазом.
– На понедельник посылать, за воскресенье будешь, – сказала, мыльными руками отирая пот со лба, и, стирку потянув за край, похвасталась обидой: – Вся гробовина в кровя?х, вся в лохмя?х. – И сменной шторы уголок закапал ржавым мылом в таз. – Срывает зло, проклятый… ну жара, ну пекло, ад! Живьём вари?т… – И, гробовину снова утопив в тазу, большими сильными руками завозила, забила тёркой таза ободок.
– Баб, а в аду живыми варят? Ба-а?..
Она молчала, свирепо тёрла тряпкой по терлу.
– А, ба? Баб, то вон ты цыплёнка мёртвым ж в суп…
И, мыльными навыкате глазами яркий свет гася, пообещала:
– Там узнашь.
Кружили мухи, опадал жасмин, на медленном огне варился щавель, булькал зелено и сонно, в горшке тушились кабачки, на пропечённом солнцем толе труп задушенной котом Добжанским жабы подсыхал, и астматически посапывала в шланге закрытая канальская вода. Покойник в стену молотил, царапал, ныл, сад плыл горячим киселём, и от канала по кургану тянулись долго пароходные гудки.
Он поднялся ступенями веранды на крыльцо, прошёл канатоходцем до пустой по длинной тени швабры на полу: оступишься – и разобьёшься насмерть. В пустой ещё держал прохладу старый дом, в забитое удавленными мухами окно под занавески край забралось солнце. Покойник морщился, слезливо щурился на острый белый свет – и тот горел пятном на маленьком, похожем на засушенный лимон лице.
Кулак набрался сил, поднялся: