Точка возрата. Православные рассказы - читать онлайн бесплатно, автор Алексей Королевский, ЛитПортал
Точка возрата. Православные рассказы
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 3

Поделиться
Купить и скачать

Точка возрата. Православные рассказы

На страницу:
3 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Черничное варенье для налогового инспектора

«Мерседес» сел брюхом на глину с тем отвратительным чавкающим звуком, с каким обычно рушатся надежды на светлое будущее. Виктор Сергеевич, человек в костюме цвета грозового неба и с лицом, не предполагающим возражений, нажал на газ. Колеса взвыли, плюнув жирной грязью в придорожный лопух. Тишина. Только где-то вдалеке лениво брехала собака, да шумели березы, которым было глубоко наплевать на график налоговых проверок по области. Виктор вышел из машины, стараясь наступать только на пятки итальянских туфель. Вокруг расстилалась Россия средней полосы: бесконечная, нелогичная и безнадежно неасфальтированная. Впереди, за покосившимся забором, виднелась маковка сельской церкви – то ли голубая, то ли выцветшая до цвета весеннего льда. Именно туда, к отцу настоятелю, у которого по документам значилась «неучтенная хозяйственная постройка типа сарай», и ехал Виктор. – Приехали, – сказал он сам себе, доставая телефон. Связи, разумеется, не было. На экране горел сиротливый крестик, словно намекая на местоположение. До храма пришлось идти пешком. У калитки Виктора встретил кот. Кот был рыжий, огромный, с порванным ухом и взглядом бывалого боцмана. Он сидел на крышке колодца и мыл лапу. – Брысь, – без энтузиазма сказал Виктор. Кот перестал мыться, оглядел инспектора с ног до головы, задержал взгляд на грязных туфлях и, кажется, ухмыльнулся. В храм кот не пошел – остался контролировать периметр. На стук в дверь сторожки (она же трапезная, она же канцелярия) открыл сам настоятель. Отец Илья оказался совсем не таким, каким его рисовало воображение Виктора. Вместо сурового старца с бородой до пояса, на пороге стоял щуплый мужичок в застиранном подряснике, перепачканном мелом, и в огромных роговых очках, делавших его похожим на испуганную сову. – Ой, а вы к нам? – обрадовался священник, словно всю жизнь ждал именно налоговую инспекцию. – А мы тут как раз побелку разводим. Проходите, проходите! Только голову пригните, тут притолока низкая, семнадцатый век, люди тогда смиреннее были, ниже кланялись. Виктор вошел, инстинктивно втянув живот. Внутри пахло сушеными яблоками, ладаном и почему-то лыжной мазью. В углу, под иконой Николая Чудотворца, кипел электрический чайник, замотанный синей изолентой. – Виктор Сергеевич, Федеральная налоговая служба, – представился гость, доставая удостоверение. – У вас, гражданин настоятель, по кадастровому номеру 48—12 числится неузаконенное строение. Отец Илья всплеснул руками, отчего с рукава полетела меловая пыль: – Сарайчик-то? Так это ж мы для дров! И для коз. У нас коза Манька, характер скверный, но молоко дает – сливки одни. Садитесь, Виктор Сергеевич, садитесь! Чаю? У нас с чабрецом. – Я не чай пить приехал, – жестко начал Виктор, но священник уже сметал со стола какие-то квитанции, крошки и детские рисунки. – Да как же не пить? С дороги-то! Вы же у нас застряли, я слышал, как буксовали. Трактор только к вечеру будет, дядя Паша запил, но обещал к вечерне протрезветь. Так что вы наш пленник. По-доброму, конечно. Виктор обреченно сел на шаткий табурет. Ситуация выходила из-под контроля. Ему нужно было вручить предписание и уехать, а вместо этого он сидел под древними сводами и смотрел, как поп достает из шкафчика банку с чем-то темно-фиолетовым. – Варенье, – торжественно объявил отец Илья. – Черничное. Матушка моя, покойная, рецепт оставила. Черника – она для глаз полезна. А нам всем надо зрение поправлять, чтоб не только грехи чужие видеть, но и… ну, в общем, кушайте. Виктор хотел отказаться. Он не ел сладкого, следил за сахаром, да и вообще, брать угощение у проверяемого – коррупционный фактор. Но запах… Из открытой банки пахнуло таким густым, лесным, настоящим ароматом, что у Виктора свело скулы. Так пахло в детстве, на даче у бабушки, когда мир был огромным, безопасным и понятным. – Ложечку, – сдался он. Отец Илья налил чаю в щербатую кружку с надписью «Геленджик 2004». Виктор зачерпнул варенье. Оно было густым, почти черным, с целыми ягодами. – А сарай мы снесем, если надо, – вдруг тихо сказал священник, глядя в окно. – Или оформим. Вы не думайте, мы не злостные нарушители. Просто… то крыша течет, то иконостас повело. Денег-то – кот наплакал. Кстати, кота видели? Рыжий такой. Апельсином зовут. Он у нас главный эконом. Мышей ловит, чтобы свечи не грызли. Виктор ел варенье и молчал. Сладость растекалась по языку, и вместе с ней таял ледяной ком, который жил у него в груди последние лет пять. С развода. Или даже раньше, когда он уволил своего зама, зная, что у того ипотека. – Вкусно? – спросил отец Илья. – Вкусно, – буркнул Виктор. Рука его дрогнула, и жирная фиолетовая капля шлепнулась прямо на белоснежный манжет рубашки. Потом на папку с документами. На акт проверки. – Ой, беда! – вскинулся поп, хватая тряпку. – Сейчас, сейчас застираем! – Не надо, – Виктор остановил его руку. Он смотрел на расплывающееся пятно на бумаге. Фиолетовое на белом. Как клякса в школьной тетради. Как ошибка, которую нельзя стереть лезвием, но можно простить учителем. Он вдруг представил, как будет выглядеть этот акт в управлении. Пятно от черничного варенья на гербовой печати. И неожиданно для самого себя рассмеялся. Сначала тихо, потом громче. Это был странный смех – со всхлипами, будто выходил какой-то ржавый воздух. – Знаете, батюшка… – Виктор отодвинул испорченный акт. – А ведь в кадастровом плане ошибка может быть. Техническая. Бывает такое. Координаты сместились. Отец Илья замер с тряпкой в руке: – Да? Сместились? – Земля, она ведь крутится, – философски заметил налоговый инспектор, слизывая варенье с ложки. – Давайте-ка мы, пока трактор ждем, еще чаю выпьем. И про козу мне расскажите. Как, говорите, ее зовут? Манька? За окном начинало темнеть. В сторожке горел теплый, желтый свет, и пахло лесом. На крыльце, за дверью, громко топал кот Апельсин, требуя ужина. Виктор Сергеевич, гроза областного бизнеса, сидел без пиджака, с пятном на рукаве, и слушал рассказ о том, как коза Манька съела архиерейскую грамоту. И впервые за много лет он чувствовал, что находится именно там, где должен быть. Не по графику, а по совести. Когда трактор дяди Паши наконец приехал вытаскивать «Мерседес», Виктор увозил с собой банку варенья и странное ощущение легкости. Акт проверки остался в печке отца Ильи – растапливать утренний холод. В конце концов, подумал Виктор, глядя на звезды через лобовое стекло, некоторые вещи не подлежат налогообложению. Например, милость.

Спас Ярое Око

Запах реставрационной мастерской ни с чем не спутать. Это сложный коктейль из пинена, рыбьего клея, спирта и времени. Времени здесь было больше всего – оно оседало пылью на подрамниках, пряталось в кракелюрах, смотрело со стен ликами святых, освобожденных из-под вековой копоти. Глеб, главный реставратор музея, надел бинокулярные очки. В пустом зале, где единственным звуком было гудение холодильника с химикатами, он напоминал хирурга перед сложной операцией. Перед ним на столе лежала «черная доска». Так называют иконы, на которых олифа потемнела настолько, что изображение стало неразличимым. Просто кусок старого, изъеденного жучком дерева. – Ну, здравствуй, неизвестный, – прошептал Глеб. Это была его привычка – разговаривать с досками. Жена считала это признаком профессиональной деформации, но жена ушла три года назад, а доски остались. Икона приехала из экспедиции по северным деревням. Бабушка, у которой ее купили, использовала доску как гнет для квашеной капусты. «Тяжелая, удобная, – говорила она. – А что там нарисовано, так кто ж разберет? Чернота одна». Глеб взял ватный тампон, смоченный в специальном растворителе. Первый тест. «Окошко». Он выбрал уголок внизу, где обычно пишется позем или одеяния. Легкое движение, еще одно. Грязно-бурая пленка неохотно поддавалась, растворяясь на вате желтизной. Под первым слоем записи (грубой, деревенской мазни девятнадцатого века) показалось что-то красное. Киноварь. Яркая, звонкая, как пасхальный звон. – Ага, – удовлетворенно хмыкнул Глеб. – Значит, под низом у нас что-то есть. И, судя по цвету, век шестнадцатый, не позже. Он включил рентгеновский аппарат. Снимки должны были показать структуру доски, гвозди, шпонки и, главное, сохранность авторского слоя. Пока машина гудела, просвечивая дерево невидимыми лучами, Глеб подошел к окну. На улице шел мокрый снег. Люди бежали к метро, уткнувшись в воротники. Глеб вдруг почувствовал острую, щемящую тоску. Вчера звонил сын. Просил денег. Опять. Разговор вышел коротким и злым: «Ты, пап, только с иконами своими разговаривать умеешь, а живые люди тебе мешают». Глеб тогда бросил трубку. А теперь эта фраза звенела в ушах назойливым комаром. Аппарат пискнул, выдавая результат. Глеб вывел изображение на монитор. Черно-белый негатив. Сердце пропустило удар. На рентгене проступил Лик. Это был Спас. Но не суровый Вседержитель, а «Спас Ярое Око» – строгий, пронзительный. Но поразило Глеба не это. Прямо через лик, от правого глаза к щеке, шла глубокая трещина, грубо замазанная левкасом при поздней поновке. А еще ниже, на уровне сердца, в доске сидел инородный предмет. Глеб увеличил изображение. Осколок. Металлический, зазубренный. – Гражданская война? – вслух предположил Глеб. – Кто-то выстрелил в икону? Или рубанул шашкой? Он вернулся к столу. Теперь работа предстояла ювелирная. Снимать слои нужно было по миллиметру, под микроскопом. Скальпель в его руке не дрожал – рука помнила движения лучше, чем голова. Час за часом Глеб удалял наносное. Сначала ушел слой девятнадцатого века – аляповатые цветы, масляная краска. Под ним обнаружилась запись семнадцатого века – более строгая, но все же темная. И только под ней начало открываться истинное изображение. Когда Глеб расчистил лик, он отложил инструмент. С доски на него смотрел Христос. Взгляд был таким живым, что Глебу стало не по себе. Казалось, что не он смотрит на икону, а икона рассматривает его, просвечивает своим собственным рентгеном, видя все его трещины, все его «записи» и слои лжи, которыми он покрыл свою жизнь. Трещина на лике Христа оказалась не просто повреждением доски. Кто-то в древности, пытаясь скрепить расколотую доску, вбил скобу прямо рядом с ликом, повредив красочный слой. Грубая, варварская починка. «Как я, – подумал Глеб. – Я тоже пытался починить семью грубыми скобами. Деньгами, приказами, скандалами. А надо было просто… очистить». Он вспомнил, как не приехал к сыну на выпускной, потому что была срочная реставрация фресок в Новгороде. Вспомнил, как забыл поздравить жену с годовщиной, потому что «спасал» уникальную парсуну. Он спасал нарисованные лики, позволяя живым лицам рядом с собой тускнеть и чернеть от обиды. В углу мастерской, в клетке, зашуршал хомяк. Сын подарил его Глебу два года назад, в шутку, «чтобы хоть кто-то тебя дома ждал». Хомяка звали Рембрандт. Глеб подошел к клетке, насыпал корма. – Что скажешь, брат? – спросил он грызуна. – Похоже, мы с тобой оба в клетке. Только твоя из прутьев, а моя – из гордости. Глеб вернулся к иконе. Ему предстояло самое сложное – тонировка утрат. Заполнить пробелы, где краска осыпалась. Правило реставратора гласит: тонировка должна быть отличима от авторской живописи, чтобы не было подделки. Нужно показать, где рука мастера, а где – твоя жалкая попытка сохранить. Он взял самую тонкую кисть. Но рука замерла. Он не мог коснуться этого Лика, пока внутри у него самого была чернота. Глеб отложил кисть. Достал телефон. Пальцы привычно набрали номер, который он знал наизусть, но на который боялся звонить. Гудки шли долго. Глеб смотрел на расчищенную икону, на шрам-трещину, пересекающую щеку Спасителя. Икона молчала, но это молчание было громче любого крика. – Да? – голос сына был сонным и настороженным. – Ромка, – голос Глеба сорвался, пришлось откашляться. – Ром, ты спишь? Извини. – Что случилось, пап? Кто-то умер? – Нет. Наоборот. Слушай… Я тут икону одну нашел. Под капустным гнетом лежала. Представляешь? Сверху грязь, а внутри – золото. – Пап, ты выпил? – Нет. Я просто хотел сказать… Прости меня. За выпускной. И за всё остальное. Я… я плохой реставратор. Чужие ошибки исправляю, а свои только лаком покрываю, чтоб блестели. На том конце провода повисла тишина. Длинная, тягучая, как старая олифа. – Ты приезжай завтра, – вдруг сказал сын. Голос его изменился, стал каким-то детским, неуверенным. – У меня завтра день рождения, пап. Ты забыл, наверное. Глеб закрыл глаза. Забыл. Конечно, забыл. Сегодня же 12 ноября. – Я не забыл, – соврал он и тут же исправился: – Нет, забыл. Прости. Я приеду. Обязательно приеду. Я привезу тебе… Рембрандта. – Кого? – не понял сын. – Увидишь. Спи, сын. Глеб положил трубку. За окном перестал идти снег, небо расчистилось, и в просвете облаков зажглась звезда – маленькая и острая, как блик на золотом нимбе. Он посмотрел на икону. Шрам на лике Христа никуда не делся, но теперь он казался не уродством, а знаком того, что даже раненое можно любить. А может быть, раненое любить даже нужнее. Глеб взял кисть, макнул ее в темперу и осторожно, едва дыша, коснулся края утраты. Работа предстояла долгая. На всю жизнь.

Джаз на паперти праотцев

Матвей ненавидел ноябрь. В ноябре мир становился похож на старую, застиранную тряпку: ни цвета, ни формы, одна сплошная сырость, пробирающая до костей, и серое небо, лежащее на макушках облетевших тополей. Но еще больше он ненавидел, когда в этом ноябре глохла его машина – посреди трассы, где-то между Воронежем и вечностью, с полным багажником аппаратуры и кейсом, в котором дремал золотой «Selmer». Саксофон стоил как половина этой машины, а звучал дороже, чем вся жизнь Матвея. – Приехали, маэстро, – буркнул он себе под нос, пиная колесо. Грязь чавкнула, принимая ботинок. Связь не ловила. До ближайшего огня было километра три – какой-то мутный, едва различимый огонек на холме. Матвей вздохнул, закинул кейс на плечо – оставлять инструмент в машине было равносильно самоубийству – и пошел на свет. Грязь налипала на подошвы тяжелыми блинами. Огонек оказался окном сторожки при старом, наполовину разрушенном храме. Кирпичная кладка местами обнажилась, как ребра скелета, купол зиял дырами, но крест стоял ровно, словно пришпиленный к небу невидимой кнопкой. На лай выскочил пес – огромный, лохматый, похожий на медведя, но с удивительно добрыми глазами. Он не лаял злобно, а скорее басил, предупреждая хозяев. – Фу, Бас! Свои! – раздался скрипучий голос. На крыльцо вышел старик в подряснике, наброшенном поверх ватника. Борода у него была как у сказочного лесовика – всклокоченная, с застрявшими в ней опилками. – Свои, говорю, Бас! Видишь, человек с трубой. Значит, вестник. – Я не с трубой, я с саксофоном, – машинально поправил Матвей, стряхивая грязь. – И я застрял. Машина сдохла. – Сдохла – это плохо, – философски заметил старик, оказавшийся отцом Саввой. – А саксофон – это интересно. Это, брат, почти иерихонская труба, только с загибом. Заходи, чаем напоим. Внутри пахло сушеными травами, воском и почему-то жареной картошкой. Тепло от печки ударило в лицо, и Матвей вдруг понял, как сильно замерз. Так началось его странное заточение. Эвакуатор обещали только через два дня – «размыло дорогу, ждите трактор». Матвей, привыкший к ритму джазовых клубов, сходил с ума от тишины. Здесь тишина была не отсутствием звука, а какой-то плотной субстанцией. Она звенела. На второй день он не выдержал. Достал саксофон. – Душа просит? – спросил отец Савва, перебирая четки. Он сидел у окна и смотрел на дождь. – Пальцы просят, – огрызнулся Матвей. – Техника падает без практики. – Ну, играй. Только не внутри. В храме нельзя. А на крылечке – милое дело. Воронам концерт дай, они у нас музыкальные. Матвей вышел на крыльцо. Пес Бас тут же улегся у ног, положив тяжелую голову на лапы. Матвей прикрыл глаза, коснулся клапанов. Холодный мундштук обжег губы. Первый звук вышел сиплым, как кашель курильщика, но потом… потом полился блюз. Он играл о том, как тоскливо в ноябре, как одиноко бывает в переполненном зале, как болит где-то под левым ребром, когда уходит жена, сказав, что устала от его «творческих поисков». Саксофон плакал, смеялся и снова плакал. Медные бока инструмента ловили скудный свет, отражая серые тучи. Когда он открыл глаза, перед крыльцом стояли люди. Человек пять. Две бабушки в платочках, мужик в камуфляже и сам отец Савва. Они слушали молча. – Ишь ты… – прошептала одна из старушек. – Как душу-то выворачивает. Прямо как на «Господи, воззвах», только без слов. Матвей смутился. Он привык к аплодисментам, к звону бокалов, к крикам «браво». А тут была тишина, но другая – наполненная, живая. – Талант у тебя, Матвей, – сказал отец Савва вечером, подливая ему чаю с чабрецом. – Только грустный очень. Ты всё о себе да о себе играешь. О своей боли. – А о чем мне еще играть? – усмехнулся Матвей. – Я играю жизнь. – Жизнь – она разная, – священник подул в чашку. – Есть боль, а есть утешение. Ты боль выплескиваешь, а утешения не даешь. В музыке, брат, как в молитве: сначала покаяние, а потом – славословие. А у тебя одно покаяние, да и то… с обидой пополам. Матвей хотел поспорить, но промолчал. Слова попа зацепили что-то внутри, как заноза. На третий день приехал трактор. Матвей собрался быстро. Но перед отъездом он снова вышел на крыльцо. Небо вдруг прояснилось, и сквозь тучи пробился тонкий, как игла, луч солнца, ударив прямо в купол храма. Матвей достал саксофон. Он не знал, что будет играть. Пальцы сами легли на клапаны. Он не стал играть блюз. Он начал с низкой, густой ноты, которая постепенно росла, поднималась вверх, светлела. Это была импровизация, но странная. В ней не было надрыва. Была просьба. Мелодия летела над пустыми полями, над размытой дорогой, над покосившимися крестами на старом погосте. Пес Бас поднял голову и навострил уши. Отец Савва вышел на крыльцо, щурясь от солнца. Матвей играл и чувствовал, как внутри разжимается пружина, которая была сжата последние лет десять. Он не играл «о себе». Он играл для Того, Кто зажег этот луч солнца. Он играл благодарность. Финальная нота повисла в воздухе, прозрачная и чистая, и растаяла, смешавшись со звоном дальнего колокола из соседнего села. – Вот теперь – дело, – сказал отец Савва, улыбаясь в бороду. – Теперь это не жалоба, а разговор. Матвей опустил саксофон. Руки дрожали. – Отец Савва, – хрипло сказал он. – У вас там крыша течет, я видел. – Течет, окаянная. Денег нет пока перекрыть. Матвей полез в карман, достал пачку купюр – гонорар за прошлый месяц. Отсчитал половину, подумал и положил на перила всё. – Это на железо. А весной я приеду. С ребятами. Мы благотворительный концерт дадим. Акустика у вас тут… божественная. Машина завелась с пол-оборота. Матвей ехал по грязи, и старый «Selmer» в багажнике молчал, но в голове у музыканта звучала новая мелодия. Мажорная. С легкой, светлой грустью, как первый снег, который уже начал падать на черную ноябрьскую землю.

Парашютный шелк для Плащаницы

Полковник в отставке Глебов не любил Страстную седмицу. Слишком тихо, слишком строго, слишком больно. В армии всё понятно: есть приказ, есть враг, есть свои. А тут – враг внутри тебя, и приказ отдает совесть, и спрятаться негде. Глебов жил один в добротном бревенчатом доме на краю села. С женой развелся еще в девяностых, дети выросли и слали дежурные смс на праздники. Главным собеседником Глебова был старый китель с орденами, висевший в шкафу, да еще… парашют. Это был не просто парашют. Это был трофейный, особо прочный белый шелк, который спас ему жизнь в горах, когда основной купол превратился в лохмотья от очереди «духов». Глебов привез его домой, тайком от начальства, и хранил как святыню. Иногда, выпив лишнего на День ВДВ, он доставал этот белый, струящийся как вода шелк, гладил его грубой ладонью и вспоминал свист ветра в ушах и то неистовое, животное желание жить. В Чистый Четверг к Глебову постучали. На пороге стояла матушка Вера, жена местного священника отца Андрея – молодого, худого, вечно кашляющего попа, которого Глебов уважал за то, что тот не лебезил перед районным начальством. – Петр Иванович, простите Христа ради, – матушка теребила край платка. Глаза у нее были красные, заплаканные. – Беда у нас. – Крыша рухнула? – по-военному четко спросил Глебов. – Хуже. Плащаница… Старая совсем истлела, мы ее достали, а она в руках рассыпается. Бархат сгнил. А завтра Вынос. Как же мы Господа во гроб положим без Плащаницы? – Ну так купите новую. – Так где ж купишь сейчас? До города сто верст, да и денег в кассе церковной – кот наплакал. А нам бы хоть ткань… Белую, плотную. Атлас или шелк. Мы бы за ночь вышили. У нас мастерицы есть, и нитки золотые остались. Только основы нет. Глебов молчал. Сердце ухнуло куда-то вниз, как в воздушную яму. – Нет у меня ткани, матушка. Я солдат, а не портной. Скатерти есть, но они льняные, серые. – Простите, – она поклонилась. – Пойду по дворам, может, у кого занавески есть или свадебное платье старое… Она ушла, а Глебов закрыл дверь и прислонился к ней спиной. Тяжело дыша, он пошел в спальню. Открыл шкаф. На верхней полке, в брезентовом мешке, лежал ОН. Его спаситель. Его память. Его талисман. «Это мой парашют, – зло подумал Глебов. – Мой. Я кровь проливал. Почему я должен отдавать? Это память. Это… это как кожу с себя содрать». Он сел на кровать. В углу, с иконы Спасителя, на него смотрели строгие глаза. Глебов никогда особо не молился. Стоял на службе столбом, крестился, когда все крестились. Но сейчас ему казалось, что в комнате идет безмолвный диалог. «Ты жизнь свою сберег этим шелком, – звучало в голове. – А Я Свою отдал. Не сберег». Глебов встал, скрипнув зубами. Рывком достал мешок. Развязал шнуровку. Белая пена шелка выплеснулась на кровать. Ткань была невероятная – сейчас такую не делают. Прочная, легкая, небесная. Он взял ножницы. Рука дрогнула. Резать стропы было больно, физически больно. Словно он перерезал пуповину, связывающую его с прошлым, с его силой, с его молодостью. – Эх, была не была! – выдохнул он и вонзил ножницы в ткань. Шелк зашипел, поддаваясь лезвию. Через час он стоял у ворот храма. В пакете лежал аккуратно сложенный прямоугольник белоснежной материи. Отрезал с запасом, самое «тело» купола, без швов. Матушка Вера ахнула, когда увидела ткань. – Господи! Да это же… это же лучше, чем в соборе! Петр Иванович, откуда? – Из запасов, – буркнул Глебов. – Берите, пока не передумал. Только это… парашютный он. Не грех? – Какой же грех? – глаза матушки засияли. – Это же значит, что Он с Неба сошел. Символ какой! Глебов вернулся домой опустошенный. В шкафу лежали обрезки строп. Он чувствовал себя голым. Беззащитным. На следующий день, в Великую Пятницу, он пришел в храм к выносу Плащаницы. Народу было много. Пахло ладаном и талым снегом. Хор пел тихое, протяжное «Тебе, одеющагося светом, яко ризою…». Священник и диакон подняли Плащаницу. Глебов поднял глаза и замер. На темно-вишневом бархате (нашли-таки кусок для каймы) лежал, вышитый золотом и шелком, образ Христа. А фоном, телом самой Плащаницы, был его шелк. Тот самый, который держал его над пропастью в горах Гиндукуша. Свет от свечей падал на ткань, и она мерцала таинственным, неземным светом. И Глебову вдруг показалось, что это не Христос лежит во гробе, а Христос летит. Летит сквозь тьму, сквозь смерть, раскрывая над миром огромный, спасительный купол милосердия. И что этот купол теперь удержит не только полковника Глебова, но и всех этих бабушек, и кашляющего отца Андрея, и весь этот грешный, запутанный мир. Что-то горячее покатилось по щеке полковника. Он торопливо смахнул слезу, оглянулся – не видел ли кто. Но никто не смотрел на него. Все смотрели на Плащаницу. Все плакали. И впервые за много лет Глебов почувствовал не пустоту, не боль потери, а странную, звенящую легкость. Будто он снова прыгнул в бездну, но купол раскрылся. И теперь он точно знал: стропы не оборвутся.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
На страницу:
3 из 3